(Хроника последних времён: 1959-2000)
роман
| Некоторые главы, не вошедшие в
журнальный вариант, опубликованный в журн.
«Москва», №№ 8-9, 2001 г. С пояснениями автора. Полный текст романа составляет объём в 28 печ. л. Ничего удивительного нет в том, что журнал, принявший роман к опубликованию, предложил мне сократить его до 12 печ.л., что и было мной сделано. При столь радикальном сокращении пришлось убирать целые куски в несколько печатных листов, в том числе и «сюжетообразующие». Из первой, «дотитановской» части, мною была убрана казавшаяся важной для характеристики душевного мира главного героя романа Сергея Лопухина сцена проводов старого года с двумя мужиками в бане - в ту новогоднюю ночь, когда состоялось встреча Сергея и Татьяны Егоровны. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Мысль о добром Боге, о том, что Он есть, что Он обязательно должен быть, что Его не может не быть, - наполнила душу таким спокойствием, такой горячей и уверенной радостью, что Лопухин, выйдя на конечной, совершенно пустой станции и обнаружив, что она называется “Усово”, и обнаружив же, что он начисто забыл, а на какой же, собственно, станции дача у Данилыча (но не в Усово, это точно!), бестревожно направился по платформе к видневшимся в середине её ступенькам. От ступенек тропинка вела куда-то вверх и в темноту, мимо безжизненных, сплошь без огней, домов, вдоль высоких глухих заборов. «Бог!» думал Лопухин. «Если Он - Бог, значит, Он видит меня?» Он остановился и посмотрел на небо. Там, над головою его, неподвижным туманом висело что-то серое, непроницаемое взгляду... Слева, где была Москва, это серое окрашивалось зыбкой дымчатой подсветкой, от которой здесь, на земле, внизу, темнота казалась ещё гуще, плотнее, чернее. А почему Бог должен быть на небесах? Может быть, Он как раз здесь? среди снегов? деревьев? среди людей? с нами? Память подсказала готовое: «Царство Божие внутри вас есть». Да. Но о Царстве Божием требовалось думать уже всерьёз, а обстановка не споспешествовала тому: Лопухин находился на какой-то неведомой тропинке в лесу, в снегу, а дальше, вверх по заснеженному склону - беззвучная темь... Сзади с печальным лязгом отошла от перрона и уехала в Москву электричка, что привезла его сюда; тускло светились там огоньки пустой станции. - Приехал... Он двинулся дальше, в темноту. Из ночи шагнула навстречу плотная фигура. Она приблизилась - и оказалась милиционером. - Куда идём, гражданин? - О! - обрадовался Лопухин. - Мне нужно на дачу генерала Хромова! Где-то здесь... Милиционер подшагнул вплотную и бесцеремонно оглядел Лопухина: пригнулся и снизу, с подбородка, изучил его физиономию. От стража пахло сапожной ваксой. - А за-чем? - вкрадчиво поинтересовался он. - При-гла-шён... - в тон ему ответил Лопухин. - На Но-вый год... Кстати, с Новым годом, с новым счастьем. - Ага, спасибо, вас также, а вы откуда приехали? - Из Москвы, вестимо. - Угу. - И страж замолк и молчал долго, буравя Лопухина взглядом. Наконец, он проговорил проникновенно: - Здесь дача товарища Микояна. Так что, сами понимаете, дальше нельзя. - А... дача генерала Хромова... не знаете?.. - Нет. Несолоно хлебавши вернулся Лопухин на перрон - единственное освещённое место в этом безмолвном ночном царстве глухих заборов, тёмных домов и прячущихся в темноте милиционеров. Он бродил по платформе и бранил свою забывчивость. О Боге не вспоминалось более, душа бурлила суетностью и разочарованием. В непроглядной темени за оградою платформы он услышал скрип шагов по снегу. Он окликнул невидимого прохожего (выкликнул пошлое: «Эй, товарищ!» А как ещё?), и в круг скудного света от станционного фонаря ступил из темноты невзрачный мужичонка в рабочем ватнике, в валенках на галошах и с хозяйственной кошёлкой в руке. Из-под низко надвинутой на лоб кроличьей шапчошки смотрели на Лопухина дружелюбные глазёнки. - Слушаю вас, - солидно произнёс мужичонка. Наличие дачи генерала Хромова в посёлке Усово мужичонка отмёл. - Я здесь знаю всех. Та-а-ак... А дорогу вам объяснили? Может, это на горке? Или на втором посёлке? Хотя я и там всех знаю... - А чёрт бы его... Сказали, по шоссе от станции двести метров до поворота, а от поворота вторая дача по правую руку... - объяснял Лопухин, ещё на что-то надеясь. -Тхе! У нас возле станции и шоссе-то такого нет, чтоб с поворотом... - Ну вот я и говорю: накрылся мой Новый год... - Почему?! - вскинулся мужичонка. - Ко мне пошли! - Куда это? - К нам с женой! А что? Мы одни. Сын в Москву умотал, у него там невеста. Встретим по-божески, по-христиански, как добрые люди. Чего нам? Давай-давай, быстрее, лезь! Прыгай сюда! Мужичонка в увлечении на ты перешёл. - Да что вы, с какой стати? Припрусь... чужой человек... неудобно! - Неудобно на одной ноге знаешь что делать?.. Какой же ты чужой? Ты русский человек, и всё. Ты же русский! Отвечай: ты русский?! - Русский!! Разрешите представиться: Лопухин Сергей Николаевич! - Я же вижу, что русский. Иной кто в такую дурацкую ситуацию хрен-с-два когда попадёт. Он всё подробненько выспросит, запишет, чертёжик, схемку себе нарисует... Тьфу! Только русский попрёт вот так, наобум Лазаря. Чем русский и симпатичен, мне лично. Я тоже русский, кстати. Давай слезай, прыгай, и п’шли. Лопухин, не уверенный, правильно ли он поступает, перекарабкался через хлипкую железную ограду перрона, деревянные поручни с которой были сорваны чьей-то лихой рукой, и спрыгнул вниз, на скользский снег. Мужичонка протянул ему руку - ладонь крепкая, бугристая, шершавая. От него тонко разило водочкой и тем особым человеческим духом, каким пахнет на Руси от рабочего человека. - Иванников. Вилен Тимофеевич. - Вилен? Это от “Владимир Ильич Ленин”, что ли? - Надо полагать. - Мужичонка кивнул солидно и направился в темноту, кивком головы увлекая за собою. - Значит, так, - сказал он. - Сейчас мы двигаем в баньку к Федюне, это мой друг, хороший мужик. Пар, я тебе должен сказать, у Федюни - лучший в посёлке. Там мы провожаем старый год. - Он отвёл руку с авоськой и осторожно тряхнул ею. Лопухин услыхал гулкое бульканье. - Самогончик выгонял лично я. Хотя вот ты федюниного отведаешь... вот то - да! Вообще, Федюня у нас чемпион... по всему! И философ, кстати... Пока мы в баньке, Алёна Ивановна, супруга моя, уже накроет стол. Новый год встретишь по-человечески. «Голубой огонёк» поглядим... Хочешь, останешься до утра, постелим тебе чистенькую постельку, всё как у людей. Не хочешь - электрички у нас с полчетвёртого в Москву начинают ходить... Вольному воля! Мы ж русские люди, и у себя в стране, дома... Благодать! Нужен нам берег турецкий?! И нб-хрен он нам не сдался! И Африка нам не нужна. Четверть часа спустя Лопухин уже исходил путом на верхнем полкй в парнуй федюниной баньки. По отрывистым словечкам, понятным только им двоим, по переглядам, жестам их угадывалось, что мужики приятельствовали давно и прочно, и с ними Лопухину сразу сделалось уютно. Оба работали плотниками в посёлке - Лопухин догадывался, что на обслуживании спецдач. Федюня, костистый мужичина, сутулый и неправдоподобно худой, беззвучно, как призрак, ходил внизу, в мутной жаркой полутьме, и двигая длинными жилистыми руками, напоминающими какой-то устрашающий рычажный механизм, плескал черпаком воду на раскалённые камни. Лопухина обдавало по волосам упругой волной жгучего пара. На полук ниже лежал плоским животиком вверх Вилен Тимофеевич и певуче стонал. - Ой-ё-ё-о-о-ой! а-а-ай! Как цепляет, а? и раскатывает, раскатывает... а? Сергей?... - Да уж... - кряхтел Лопухин и отирал горячий пот, заливавший глаза. - Да-а-а... - То-то... это тебе не сауна какая-то... это русская баня! А?! Мы тебя научим Родину любить... Ты втяни, втяни в себя дых-то! чтоб вся клетка грудная раскрылась... о-о-ой! Лопухин послушно вдыхал и расправлял плечи. - Что это вы туда кидаете? - спрашивал он, чувствуя, что этот вопрос будет мужикам приятен. - Ага, так тебе и сказали... Секрет фирмы! Федюня никому не говорит... Федюня с грохотом швырнул в угол черпак и, сопя, полез через Вилена Тимофеевича на полок к Лопухину. - Пора? - спросил Вилен Тимофеич. - Ну, - прогудел Федюня. Вилен Тимофеевич легко, как мальчик, соскочил с полкб и откуда-то из-за печки выхватил пук веников. Лопухин спустился к нему. Доски пола жгли пятки, заставляли пританцовывать, переминаться. - Ща мы тя в четыре руки, Федь, как на пианино! Угадав - по тому, как неловко взялся за веники Лопухин - в нём новичка, Вилен Тимофеевич шепнул: «Делай как я». Он вознёс веники к потолку, тихо помахивая ими, словно зачерпывая пар - и вдруг с размаха припечатал их к торчащим, как крылья, федюниным лопаткам. Федюня закряхтел жалобно и сладко. Вилен Тимофеевич с силой протащил веники от плеч до огромных ступней, словно намереваясь содрать с Федюни кожу; Лопухин скопировал... Вилен Тимофеевич повторил удар - с несколько меньшей силой, и, дав Лопухину сделать то же, принялся быстро-быстро размахивать вениками над бугристым ландшафтом длинной федюниной спины. «Легонечко похлопай его, - шепнул он Лопухину, - по бочочкам, по бочочкам... во-о-от... и по позвоночничку...» Федюня безгласно распластался на полкй, левая рука его, похожая на грабли, расслабленно упала вниз. Вилен Тимофеевич и её не пропустил - веничком обмахнул, и похлопал всю её от плеча до крупных заскорузлых пальцев. Он поднимал веники к потолку и гнал ими пар вниз, на Федюню, и нежно, частыми мелкими движеньицами, поглаживал федюнины бока с рельефно выступающими, мощными, как у зверя, рёбрами... В предбаннике, приятно прохладном после парилки, Лопухин перевёл дух... Его усадили на лучшее: в углу, - место. Сидели на просторных и основательных деревянных скамьях, за большим, ладно тёсаным и гладко обструганным столом. На столе стояли бутылки с пивом, банка самогона, несколько мисок со снедью: солёными огурцами, хлебом, картошкой в мундире, яйцами... Федюне, помидорно-красному, разнеженно улыбающимуся, Вилен Тимофеевич налил полный стакан остро пахнущего самогона. Лопухину и себе он напустил по полстакана пива. - Ну, Федюня? - возгласил он, - за твой старый год? Дай Бог, чтоб новый был не хуже. - Дай Бог... - гулко, как в трубе, отозвался Федюня. - А чего не хуже? У меня год был нормальный. Чокнулись, и Федюня, хмурясь, медленно и серьёзно выпил самогон до дна. Вилен Тимофеевич поднёс ему солёный огурец, который Федюня куснул прямо из его руки. - Ща Федюня отпыхнёт, и пойдём тебя пбрить, - сообщил Вилен Тимофеевич и улыбнулся Лопухину. - Хорошо с вами, мужики... - А чего ж плохого? Ясно, что хорошо, - усмехнулся Вилен Тимофеевич, и по воссиявшим его глазам Лопухин понял, что польстил ему. - Живём - не тужим. - А у тебя что - горе какое? - спросил вдруг Федюня и ясно заглянул Лопухину прямо в душу. - Ты чего на человека?!. - возмутился Вилен Тимофеевич. Федюня смутился. - Да ничего... вижу, человеку вроде как не по себе... жалко... - Жалеть меня не надо, - Лопухин махнул рукой. - Всякое было... но перемог. - Лопухин вздохнул по всю грудь. - Хорош-ш-шо! Мужики, вы в Бога верите? - Я - верую, - тихо ответил Вилен Тимофеевич, как отрезал... и снизошло то особое неожиданное молчание, про которое в старину говорили “пролетел тихий ангел”. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- А вот Федя - не верует, - осуждающе проговорил Вилен Тимофеевич. - А ты чего спросил, Серёжа? - Игра, - едва слышно, но твёрдо выговорил Федюня. Он сосредото-ченно сколупывал с картошин клейкую кожицу. - Да ладно тебе со своей «игрой», - цыкнул на него Вилен Тимофее-вич. - Послушай, что свежий человек тебе скажет. Неспроста ведь спросил?.. - Да нет, я просто к слову... хотел рассказать, как я час назад чуть в Бога не уверовал... Но потом как на вашу дачу микояновскую наткнулся да как гаврила-вертухай меня оттедова турнул, так я и... - Лопухин обмакнул картофелину в соль и с наслаждением откусил половину клубня. - А сейчас вот, на вас глядя да на вашу баньку, хотел сказать, что живёте вы, мужики, как настоящие божьи люди. Не примите за лесть, мужики, но... такими, как вы, Русь и стоит и будет стоять. А то вон... осенью как-то была у меня встреча... И Лопухин, полный вдохновения, в красках рассказал о бездельниках-колхозниках, о поруганном храме, о сожранном стакане. Вилен Тимофеевич слушал внимательно, цепко, а Федюня отстранённо. - Иг-ра! - отчеканил вдруг Федюня, словно печать пришлёпнул. - Федя, ну сколько ж можно?! - Погоди, Вилен Тимофеевич! Что значит «игра», Федя? Вилен Тимофеевич хмыкнул, пренебрежительно скривился и убежал в парилку. «Это я уже слышал сто раз! Я лучше тебе сейчас пар приготовлю, Серёга! - крикнул он оттуда, - ты не наедайся!» Федюня же и бровью не повёл, а серьёзно принялся объяснять. - Вера в Бога - игра. И фрески твои - игра. И космос с ракетами - игра. И политика - игра. Всё игра! Вроде того, как колхозник твой малахольный стаканы трескает. Дети в песочек играют, в куклы... а взрослые в свои игры. Каждый себе игрушку выбирает по вкусу и играется. Мы с Вилькой вот досточки стругаем, пазы выбираем... Знаешь, как приятно с деревом работать! У-у-у!... Так это - приятная игра. Не игра только - хлеб, дом и семья. Без этого человек жить не может. А всё остальное необязательно. Развлечение! Федюня замолчал и скосил на Лопухина ясно засветившиеся глазёнки. Неказистая федюнина мысль поразила Лопухина... Наряду с заскорузлою простотою в ней присутствовало нечто каменно-неопровержимое. Тянуло отмахнуться, разбить эту простенькую философию каким-нибудь одним и само собой разумеющимся аргументом - а не тут-то было. Хлеб, дом, семья... Он обескураженно молчал, дожёвывал картошку, пока Вилен Тимофеевич не кликнул его в парилку. - Ща ты поверишь в Бога, Серёга, - блестя в сумраке зубами и глазами, говорил Вилен Тимофеевич. Он макал веники в таз с кипятком. - Тут уж тебе не игра, тут серьёзное дело... Лезь-ка на верхний полочек, ща мы тя обработаем... «Господи, господи...» - лепетал Лопухин, истаивая в истоме. Пар упругими жаркими волнами ходил над ним, и тело отзывалось ему сладким ознобом и трепетанием, а следом обрушивались жгучие мягкие удары веником, и под этими ударами тело блаженно распускалось, расплавлялось, растворялось, делалось невесомым, и исчезало время... Но накатывала новая упругая волна, и тело воскресало под её неистовою жаркой лаской, и вновь сладкий озноб обнимал его, и Лопухин стонал в счастливом изнеможении. Из парилки его вывели под руки; его качало, как бесплотный дух; хладные струи душа показались огненными; он рухнул на скамью без сил; веки закрывались сами собою... Он преодолел себя, однако, и выпил добросовестно налитый до краёв стакан самогона, коснеющим языком пожелав мужикам «всего». Он заснул мгновенно, как дитя. Он во сне поскуливал тихонько и причмокивал. «Сморило», донеслось до него сквозь сон жалостливое федюнино слово. ...Ему приснился Голодец, который сидел на своей драной тахте в его комнате, какой-то старый, облезлый, чёрный, похожий на таракана, с лысиной на макушке, и обнимал вальяжно и по-хозяйски Марину, вернее, не Марину, а молодую девушку, похожую на Марину... Голодец с мрачной и презрительной гримасой говорил: «Вон даже у Феди-плотника есть своя философия, а ты? Дачу данилычеву, и то разыскать не можешь, пентюх!» И девушка, похожая на Марину, приникла к Голодцу и сказала Лопухину, глядя ясно-ясно в его глаза: «Твоё счастье на этой даче. Но ты его должен в эту новогоднюю ночь отыскать, иначе будет поздно». Прыжок из сна в явь был мгновенен, и Лопухин очнулся бодрым и с ясной головой. Дурацкий сон улетучился, не испортив настроения. Мужики уже одевались неспешно, доспаривая что-то своё про «сотки» и «пятидесятки». - А мы уж тя расталкивать собрались. - Вилен Тимофеевич придвинул Лопухину стакан. - Давай старый год проводим, и айда. Десять часов уже... без десяти. - Старый год? - воскликнул Лопухин. - Проводить?! Да за милую душу, чтоб ему пусто было! - Я же говорил, что у него что-то стряслось, - заметил Федюня упрямо. - Всё! Мужики! Я пью за вас! За божьих людей! До чего ж вы мне понравились! Спасибо вам, век этой бани не забуду. Федя! Может, поспорим ещё... Твоё здоровье. Вилен! Лопухин выпил самогон лихо, до дна, не чуя ни вкуса его, ни огненной крепости. Морозный воздух после баньки окатил лёгкие и душу холодной, небесной чистотой. Лопухин беспричинно рассмеялся. Федюня, возившийся за его спиной с замком, оглянулся на него через плечо и пробормотал: - Штоб я был жив!.. Во дворе у Федюни пахло снегом и дровами. Природа по-ночному молчала, лишь из дома доносились приглушенная музыка из телевизора: танго... В доме горел свет, виделась в окошке ёлка. Федюня посматривал туда. Далеко за лесом, чернота которого угадывалась за задками фединого двора, взлетела красная ракета, потом ещё одна, ещё, потом зелёная, жёлтая... Ракеты взмывали вверх, вспыхивали и не падали, а тихо плыли в бездонных небесах, медленно утончаясь и исчезая. - Глянь, в Ильинском уже пуляют, веселятся, - сказал Вилен Тимофеевич. - И нам с Серёжей пора. Алёна ждёт, поди. Ну, Федя? С Новым годом, с новым счастьем. Будь! Друзья обнялись тесно, будто на долгое расставание. У калитки Лопухин оглянулся. Федя, сутулясь, стоял на крыльце своего дома и ногой сгребал снег со ступенек. Он помахал Лопухину рукою. Вилен Тимофеевич убежал вперёд и из темноты звал Лопухина. «Я люблю тебя», опять сказал Лопухин, неспешно идя по тропинке от фединого дома. Поодаль под фонарным столбом приплясывал от нетерпения Вилен Тимофеевич. Лопухин снимал по пути с веток кустов пушистые шапочки свежего снега и ел снег. - Виля, не поминай лихом, - проговорил он, подойдя к свету. - Вспомнил я: мне в Ильинское надо. Как ты сказал, я сразу и вспомнил. - Вот и отлично! - воскликнул Вилен Тимофеевич. Он тиснул Лопухину руку. - С наступающим... Сам дорогу на станцию найдёшь? Ильинская рядом, следующая как на Москву ехать... - Алёне Ивановне привет передай от путника в ночи... Спасибо тебе. - Ну что ты, Серёжа, за что? Мы русские люди, помни это! Бывай... Он повернулся и моментально исчез, пропал в ночи, и частые шажки его затихли вскоре. Лопухин постоял, посмотрел в темноту вслед ему, подождал чего-то... Царила тишина. Вот - он опять один. Странно устроено человеческое общежитие, думал он. Было нас трое... возник некий духовный субстрат взаимной симпатии... Потом вдруг - трах-бах! - и у каждого свои дела. И большой привет! И что они мне? и что я - им? А ведь была же атмосфера, что-то такое выкристаллизовывалось в ней! С Виленом попрощались бегло как-то... не по-людски вроде, хотя - что, целоваться, что ли? рыдать? Нет, конечно, но всё же странно, странно... - Виля-а-а! - закричал он во всю силу лёгких. Вдруг что-то изменится в мироздании, и время обратится вспять, чтобы одарить, наконец, счастьем и пониманием истины. Но знал, конечно, что не обратится, что истина опять ускользнула. - Погоди-и-и! От быстрого, неистового даже, бега засаднило в груди. Вилен Тимофеевич выступил навстречу ему из неосвещённого переулочка, ожидал его с улыбкой... - Виль! - запыхавшись, проговорил Лопухин, превозмогая внезапную непонятную тоску. - Я... Спасибо, Виль! Слушай, я... навещу вас, а? Я пока не знаю, когда, но... ладно? можно? - Серё-о-ога, об чём разговор?! Ну!.. - Вилен Тимофеевич подшагнул к нему и вдруг обнял его плотно, по-мужицки, по-медвежьи. - Я ж говорю: мы русские люди! Помни об этом - и Русь тебе всегда поможет! во всём! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Ушла» сюжетная линия, связанная с случайной встречей главного героя романа Сергея Лопухина, работавшего в ГДР на секретном советско-гэдээровском режимном предприятии, со своим дядей, эмигрантом второй волны, гражданином ФРГ, во время войны попавшим в плен, а после войны сумевшим остаться на Западе. Если бы режимная служба предприятия прознала о существовании такого дяди, судьба Лопухина рухнула бы. Была выпущена глава, посвящённая так называемому «режиму». Режим на заграничном секретном предприятии влиял не только на производственную деятельность советских специалистов, но и определял всю их жизнь, в том числе и частную. Предлагаю читателям эту главу. РЕЖИМ
Информационно-историческая справка (вместо интермедии)
- Вы это мне прекратите! - закричал Камноедов. Бр. Стругацкие I
На отрогах зелёных тюрингских всхолмленностей, вдоль неказистой - медленной, узенькой, мутноватой - речушки Вайс-Раабе притулился незаметненький, каких в Германии тысячи, старинный городок Рудельсбург. На окраине Рудельсбурга до сих пор можно видеть приземистый, словно вросший в землю, и очень живописный гастштетт «Zum alten Rudel», т.е. «У старого колеса» - с старинным каретным колесом на фасаде и с изображением почтового рожка. Рудельсбуржцы рассказывают, будто бы это самый старый почтовый трактир Германии, построен будто бы в тысяча двести каком-то году, с тех пор будто бы не перестраивался и т.п. Надо сказать, что многие маленькие городки Германии в живописных её уголках имеют такой «самый старый гастштетт Германии», который построен или во времена императора Оттона II и с тех пор не перестраивался, или на месте лагеря Юлия Цезаря, когда он воевал полудикие орды Винценгеторикса... Во времена оные у Рудельсбурга сходились почтовые и торговые пути: с севера, из Лейпцига и Гамбурга - на юг: на Мюнхен, Аугсбург, Прагу; с востока, из Дрездена, из Польши - на запад: на Франкфурт, в Эльзас, в Баден-Вюрттемберг, за Рейн. Когда возникли автобаны, удобный перекрёсток путей сдвинулся на равнину, образовав так называемый Lemsdorfer Kreuz - «Лемсдорфский перекрёсток». (На указателях дорог здесь в конце 60-х годов красуются такие названия следующих недостижимых для восточных немцев городов: Мюнхен, Нюрнберг, Вена, Зальцбург, Штуттгарт, Майнц - и вызывают у молодых гэдээровских водителей, везущих через этот перекрёсток титановские грузы, скрежет зубовный.) Захиреть бы совсем заштатному Рудельсбургу, если б перед самым концом войны не нашли бы здесь месторождение целой дюжины интересных металлов. Имеется легенда: будто бы поначалу, сразу после войны, победители делили Германию поровну. Север - по линии Коттбус - Галле - Кассель - Кёльн - отходил русским, а всё, что к югу от этой линии - американцам и прочим. Но якобы из-за металлов Рудельсбурга мы, русские, взяли себе только четверть страны, но зато в эту четвертушку попал Рудельсбург. В январе сорок шестого американцы оставили здешние места. Вместо них пришла Советская Армия. Для Рудельсбурга началась новая эпоха. Русские заложили здесь первые шахты, русские выдали на-гора первый металл. Немцев использовали только на поверхностном строительстве и на хозработах, не связанных с добычей. Лишь в сорок девятом, после создания ГДР, возникло юридическое лицо для добычи металлов - советско-германское акционерное общество «Титан». «Титан» стал постепенно пополняться новыми, гэдээровскими кадрами, воспитанниками СЕПГ и FDJ (Freie Deutsche Jugend - Свободная немецкая молодёжь; так назывался гэдээровский комсомол). Но все руководящие и половина инженерных должностей на “Титане” занимали советские специалисты. Образовалось постепенно то, что впоследствии получило название “русская колония на Гальгенберге”. Её составили квартал шестиквартирных коттеджей (для руководства) и один многоквартирный домище о дюжине подъездов и семи этажах для рядовых инженеров. В бывших казармах, возведённым ещё во времена Фридриха Второго курфюрстом Альбертом Саксонским, оборудовали спортзал с сауной и клуб - с детским садом, библиотекой, медкабинетом и кинозалом с театральной сценой. Здесь же нашлось место и для политкабинета, женского парткома, классов для занятий немецким языком - помещений в казармах было вдосталь. Словом, обустроились солидно, не на один год. (К моменту, когда Лопухины приехали на “Титан”, всё это, за пятнадцать с лишком лет, было уже обжито, функционировало, понемножку перестроено, обезображено, подремонтировано и разворовано. Библиотека, например: подписные огоньковские собрания Бальзака, Джека Лондона, Теккерея, Вересаева, Вальтера Скотта, дефицитнейшего Достоевского и проч. исчезали постепенно, но неуклонно; библиотекарши - жёны совсотрудников - менялись руководством совколонии каждые полгода, уходили с должности обиженные, со слезами; наконец, одна попалась с поличным на краже пятитомника Стивенсона - и сгорела карьера её мужа: с соответствующей характеристикой откомандировали бедолагу на родину вместе с воровкой-женой.) На средневековых улочках Рудельсбурга вовсю зазвучал русский язык. В городок, где жителей до войны насчитывалось двадцать восемь тысяч; откуда с американцами на Запад ушло более пятнадцати тысяч - в этот обезлюдевший городишко влилось советских чуть ли не тысяча человек! 8% от численности населения города! Да ещё в паре километров от города, в лесу на холмах, была оборудована Советской Армией станция не то радиослежения, не то космической связи - словом, что-то сверхсекретное, антинатовское, и очень, если позволено будет так выразиться, «солдатоёмкое»: громадный по численности военный гарнизон русских расположился и в лесах подле города, и в самом городе; у местных властей оттяпали целый квартал, где перед войной жили рабочие мукомольного и пивоваренного заводиков; немцев переселили куда-то, квартал обнесли каменной стеной с КПП и часовым. Место моментально сделалось неуютным для окрестных бюргеров; взамен милой их сердцу знаменитой на всю округу пивной «Рудельсбургер Бире» (Пива Рудельсбурга) возник ресторан “Юбилейный” для советских офицеров и военторговское кафе “Дружба”, где пил и оттягивался (говоря по-нынешнему) сержантский состав. “Дружба” прославилась тем, что здесь летом 1950 года был крепко избит советскими солдатиками первый послевоенный рудельсбургский бургомистр: заявился с инспекцией и ворчал на нечистоту. Русские и немцы общались между собой мало - только официально и на уровне начальства и общественных активистов. Это была чистая политика. Нет лишних контактов - нет лишних проблем.
II
Таков общий абрис обстоятельств, сопутствовавших появлению на немецкой почве предприятия “Титан”. Следует заметить, что и немецкие сотрудники “Титана” составляли публику очень привилегированную, зарплату в “Титане” они получали вдвое-втрое выше, чем работники такого же уровня не на “Титане”, и, таким образом, “Титан” представлял собой как бы государство в государстве. Каждое государство живёт по своим законам. По своим законам жил и “Титан”.
ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ “Я, Мазепа Юрий Петрович, заместитель главного инженера по горно-подготовительным работам шахты №3 СГАО “Титан”, адрес проживания в СССР: г. Жёлтые Воды, улица Щорса, д.4, место последней работы в СССР: п/я 38011, начальник второго горно-проходческого участка, вернувшись с работы 24 сентября 1964 года, был проинформирован женой, Мазепой Марией Богдановной, что она, желая приобрести в магазине на Брейтшейд-штр. нейлоновую блузку, по рассеянности положила в хозяйственную корзину 3 (три) блузки, но, имея намерение приобрести только одну, заплатила за одну и была задержана на выходе из секции <•••>. Заверяю руководство режима, что этот случай является диким недоразумением, вызванным невнимательностью жены, и больше никогда не повторится <...>. О случившемся я незамедлительно доложил в режим, т.е. скрыть этот позорный факт не пытался. Случившееся стало предметом серьёрного разговора с женой, которая впредь под моим контролем... и т.д.”
ОБЪЯСНИТЕЛЬНАЯ “Я, Кулиев Александр Джафарович, главный маркшейдер шахты №1 СГАО “Титан”, адрес проживания в СССР г. Горный, пос. Водоканал, д.8, кв. 56, место работы в СССР зам. главного маркшейдера Горногорского ГОКа, возвращаясь из отпуска к месту командировки в ГДР и пересекая границу СССР, был задержан в г. Брест при попытке вывоза из СССР нелегально 580 (пятьсот восемьдесят) рублей десятирублёвыми купюрами. Чистосердечно сознаюсь, что попытка была злостной, т.к. деньги были упакованы мной в виде рулона в презервативе и помещены мной в мой задний проход. По прибытии в Рудельсбург я должен был эти деньги передать владельцу магазина электроприборов на Йенаер-штрассе Бауму, так как он отпустил мне в кредит десять штук электродрелей советского производства, которые я отвёз в СССР для подарков друзьям и родственникам. Докладываю, что эти деньги в полной сумме были мной безвозмездно сданы советскому государству. Заверяю руководство... и т.д.” Режим исходил из того, что среди подобных нарушителей попадаются не все; кто-то украл, смошенничал на границе - и благополучно живёт себе дальше и пользуется всеми благами заграничной жизни, как и некравший; поэтому режим на всякий случай подозревал всех, огульно. И подозревал он не только на предмет мелкого воровства, но и на предмет нарушения других пунктов морального кодекса строителя коммунизма. Нравственность блюлась. А уж страх режима перед контактами титанян с немцами был вообще неописуем. Контролировался каждый шаг, каждое словцо каждого титанянина и каждой титанянки. Ткань держится на особо расположенных нитях, называемых основой. На эту основу натканиваются различным образом другие нити, в результате чего, собственно, и получается-то материал, ткань. Основу материала титановского порядка составляла служба режима. Даже термин придумали: контроль за соблюдением совработником нормативов и правил внутреннего распорядка жизнепроживания. (Слово-то какое нашли, а?! Восхищения заслуживает...) Что б ни случилось с человеком - прежде всего докладывалось в режим. И человеку от этого легче не становилось. Отстала как-то жена Петрова от группы своей во время поездки на лейпцигскую ярмарку (закружилась несчастная бабёнка в магазине парфюмов во французском павильоне), кинулась туда-сюда - нет своих! Как найти автобус?! Он ведь за оградой выставки, а где? С языком - швах, кругом толпа, которой до тебя дела нет, все павильоны одинаковы! Очутилась женщина после двух часов отчаянных, в надрыве слёзном, блуканий по Лейпцигу на железнодорожном вокзале. Надумала до Рудельсбурга поездом добраться - да подвело незнание языка: не на Рудельсбург села, а от - и заехала, дурочка, в Галле, а Галле не входит в список городов, разрешённых для посещения сотрудниками “Титана” и членами их семей! (Разрешено-то всего: в Геру, в Карл-Маркс-Штадт, по праздникам - в Лейпциг с группой; и по особому разрешению, с группой же, в Цвиккау - там магазин дешёвых кожаных женских пальто; и почему-то ещё в Плауэн, скучный и не по-немецки грязный городишко). И пошло-поехало: вызовы в режим, жёсткие допросы, объяснительные... «Зачем вы поехали именно в Галле? Где вы были в Галле? Адреса, улицы, номера домов? цели: зачем?.. зачем?.. зачем?..» - С кем контактировали?! - Да ни с кем, вы что!! С вокзала из автомата позвонила вам - перепугалась до смерти! И назад поехала; спасибо полицейскому: поезд подсказал... - Что за полицейский?! как вы с ним объясниться смогли? Какие вопросы он вам задавал? Он спрашивал, где работает ваш муж и чем он занимается - что вы ему на эти вопросы ответили? Как вы сели в поезд? Когда он отправлялся? Как это “не помните”?! Вы это мне прекратите!!! вспоминайте! Какая платформа?.. Во сколько отправление?! Терзали несчастную женщину месяц; она кучу объяснительных написала, с лица спбла, измучилась сама, измучился муж, дети нервничали... Наконец, плюнули Петровы, и муж заявление накатал: прошу откомандировать меня в СССР по семейным обстоятельствам. Но имел неосторожность в айнрихтунге у Хельмута за пивом громогласно обложить по матушке и режим, и «Титан»: в гробу отныне видал я ваши порядки! Так ведь не тут-то было: нашёлся доброжелатель (чего-чего, а доброжелателей у нас при любом режиме почему-то избыток), и про «гроб» в этот же вечер стукнули в режим. И не сразу отпустили Петрова, помурыжили с полгода (запретив, разумеется, жене его какие бы то ни было поездки) - якобы замену искали... Не-е-ет, не приведи господи попасть в режимов закрут! Не посочувствовали напуганной женщине, не успокоили, не посоветовали, что делать в подобных глупых ситуациях, а - по мозгам! по мозгам! чтоб знала! Топтали без разбора - и проворовавшуюся Мазепу, и дикаря Кулиева, и растерявшуюся клушу Петрову - топтали с одинаковым садистским остервенением, со сладострастием, с тихим упоением от безграничной власти над человеком, от безнаказанности.
III Режимщиков не любили, их сторонились, они были вне компаний и дружеских кружков, якшались только друг с другом; даже гебисты, трудившиеся не в режиме (как Алексашин, например), и те держались от них на расстоянии. Примерно в одно время с Лопухиным приехал на «Титан», на перерабатывающие заводы, некто по фамилии Бракин, в режим - взамен окончившего свой срок заводского режимщика Павленко. Павленко был занудой, придирался, что называется, к запятым, попортил кровь многим, и заводчане вздохнули с облегчением, когда этот рыхлый и вечно потный парень с рыбьими глазами отбыл к чёртовой матери на Родину. Бракин, напротив, был мелок в скелете, узкоплеч, сверкал ртутно глазами, невысокий и вёрткий. Он казался небритым, хотя брился трижды в день: щетина, сизо-пепельного цвета, лезла из его тугих щёчек прямо на глазах. И ничего хорошего от замены Павленки на Бракина не вышло. Быстро обжившись, Бракин завёл на заводах новый прядок: каждый совспециалист вверенного ему объекта должен был после окончания рабочего дня подавать ему в письменном виде информационную фотографию смены: с кем встречался, где, о чём и как долго разговаривал и на чём порешили. Отправление автобусов, после работы увозивших совинженеров с заводов в Рудельсбург, было отодвинуто Бракиным на сорок минут. Безропотные, покорные, зашуганные совинженеры принялись сочинять эти «фотографии». Так продолжалось недели с три, пока Бракин не поймал Семёнова и Сидорова на нестыковке: Семёнов написал, что был в цеху у Сидорова и говорил с ним о новых нормативах на дробильных машинах, а начцеха Сидоров об этом разговоре не упомянул. Бракин вцепился по-псиному: как так?! попа-а-ались!! Почему, Сидоров, утаил сей факт?! о чём ещё с Семёновым говорили? Признавайся! Сидоров и Семёнов перепугались: - Коль, ты чё, едрён’ть?! В чём признаваться-то? - Вот это я и выясню! Мужики бросились искать защиты у своего директора завода №1 Иван Иваныча Иванова-первого: - Иван Иваныч, чё это он, а? Иванов-первый - Бракину: - Ты чё это, Николай? А Бракин вдруг - Иванову-первому: - А пошто вы, Иван Иваныч, моего указания не выполняете по фотографиям? Оно ведь и вас тоже касается. Иванов-первый, мягко говоря, ошеломлённый, звонит своему коллеге, директору завода №2, Иван Иванычу Иванову-второму: - Слушай, Вано, твои орлы Бракину фотографии пишут? - Скребут чего-то, кто ж будет с Бракиным связываться... - А ты?.. - Вань, за кого ты меня держишь?!. - А меня вот Бракин заставляет... - Да пош-ш-шёл он!.. Не вздумай, Вань! Не хватило ума у Бракина образумиться и пойти туда, куда его послали. Попёр он войной на непослушных директоров. Мало того, и Семёнову с Сидоровым проходу не давал, даже вне работы, в айнрихтунге, в биллиардной по вечерам и выходным возле них тёрся, крутился, глазами сверлил... Шпионов уличил! От директоров он потребовал объяснительных, обвинил их чуть ли не в саботаже мероприятий по режиму. А «мероприятия по режиму» - это, любезный читатель, на секретных предприятиях едва ли не главный элемент жизни; саботаж их - проступок нешуточный... Кончилось нехорошо. Директора отправились к Тимофееву и потребовали убрать придурка с заводов. Карташевич кинулся было на защиту, но разгневанный Тимофеев рявкнул, и Бракина перевели помощником к самому Карташевичу, чтобы конкретной власти над людьми ему не давать. «Вот ты и пиши ему фотографии!» в сердцах заявил Тимофеев Карташевичу... Это был единственный случай в истории «Титана», когда Сам осадил режим... Однако Бракин, видимо, успел нагадить Семёнову с Сидоровым, потому что случилось вот что. Летом Семёнов и Сидоров отправились в отпуск в один день с Бракиным - так уж подгадались сроки! - и на одном поезде. Но до Москвы добрались врозь: они - вовремя, а Бракин, оглушённый бутылкой по голове и жестоко, до полусмерти, избитый кем-то на брестском вокзале в туалете ресторана (по титановской традиции титанянин, возвращавшийся в Союз, три часа стоянки в Бресте использовал в ресторане, празднуя прибытие на родину), с тяжелейшим сотрясением мозга и с отбитыми почками попал в больницу города Бреста. Три дня его рвало, несчастный мочился кровью: били, как показали обследования, уже беспамятного, ногами по почкам и по голове. В Рудельсбург он больше не вернулся (Семёнов и Сидоров вернулись благополучно). Сокрушались и рядили потом на “Титане” о Бракине долго и по-разному; Семёнова с Сидоровым допрашивал сначала Карташевич, потом другие, незнакомые люди с незапоминающейся внешностью; но злодеев, конечно, не нашли. Тяжело было на душе у всех; режимщики ярились, но вести себя стали аккуратнее. Память об инцинденте постепенно притухла, но нет-нет, и поймает режимщик на себе злорадненький взглядик, и со значеньицем: ага, мол, и на вас управа всё-таки есть...
IV Частная жизнь совсотрудников «Титана» являлась продолжением их производственной работы. Режим вообще не церемонился и частную жизнь от производственной не отделял: контроль за совсотрудником осуществлялся как на рабочем месте, так и вне работы. Мол, пока ты за границей, мы за тебя отвечаем. Страдали не только сами сотрудники, но и их жёны тоже, жёны даже больше. По многим признакам было ясно, что совврачиха из гальгенбергской совполиклиники все диагнозы немедленно докладывала в режим. По многим признакам явствовало, что Карташевич был в курсе всех женских недомоганий. Поэтому женщины поопытней и кое-как умевшие объясниться по-немецки предпочитали обращаться в титановский кранкенхауз к тамошней гинекологине; но подозрение, что и она стучит Прокоше, тоже имело почву. Кто и как проводит свободное время, Карташевич знал всегда. Выговаривал случайно встреченному на улице в городе в выходной день подвыпившему титанянину: - Слушай, ну почему тебя тянет наклюкаться в городе? Что, пиво в гастштетте у Марианны на Рудольфер-штрассе слаще, чем у Хельмута? - Это когда же?... эт самое... позавчера, што ль? Дык... просто мимо проходил... захотелось пивка... шо, низзя разве? - Та можно, почему низзя?! Но когда ты в айнрихтунге у Хельмута, с тобой ничего не случится, я тя вижу... А в городе - мало ли што?! - И в городе вы меня видите... - резонно возражал титанянин. - Так а если што? - Да шо я, пацан, сам не разберусь? - Я те дам - “сам разберусь”! Ишь ты?! Ты мне это прекрати! Самостоятельный какой! Смотри у меня! - И Карташевич угрожающе тряс указательным пальцем под носом у проколовшегося титанянина. Чтобы всегда «видеть всех», в том числе и во внерабочее время, режим поощрял пьянство, которому способствовал распорядок дня. На работу уезжали чуть свет, по-немецки, зато возвращались уже в полчетвёртого дня. Поев, мужики валились спать и недоспанное утром добирали днём. Режимом не рекомендовалось с четырёх до пяти звонить по телефону: тихий час в совколонии на Гальгенберге. А потом начинался вечер. Хозяин айнрихтунга Хельмут, ражий дядька лет 60-ти, с залысинами на крутом лбу философа, с густейшими чёрными усами и бакенбардами, как у Ницше, всегда в безукоризненно белой кельнерской куртке (поверх неё - стильный коричневый кожаный фартук буфетчика) - Хельмут в половине шестого открывал своё заведение и выставлял на стойку буфета поднос с рюмками, уже наполненными шнапсом “Лунников” - относительно качественной гэдээровской водкой, весьма популярной из-за своей дешевизны. Пилось у Хельмута вольготно. Опрокинув пару рюмок, переходили по соседству в биллиардную; сгоняв там партийку, возвращались к Хельмуту и выпивали ещё пару... Там, глядишь, кто-нибудь тебя пригласит разделить с ним компанию по пиву вдарить. К пиву грех не взять пятьдесят грамм или сто... Закусить? Пожалуйста, всегда горячая венская сосисочка у Хельмута, салатик картофельный с лучком и майонезом... Чем не жизнь? Прокоша несколько раз заглянет, окинет отдыхающих внимательным взором, постоит на пороге, втянув, по своему обыкновению, лукообразную головку в плечи, несколькими тихими словами с Хельмутом перекинется, иногда даже с ним рюмочку водочки выпьет. Рюмка водки - сорок грамм - стоит марку; сосиска - пятьдесят пфеннигов... Зарплата у титанянина - две тыщи марчей в месяц. При такой-то дешевизне - да чтоб не выпить?! И пили... И Лопухин однажды, не зная местных обычаев, жестоко напился. Произошло это, когда он угодил в так называемый “рунд”(по-немецки “круг”). В один из вечеров он подсел к столику, за которым уже сидело подвыпивших человек семь. На него воззрились с весёлым и вежливым недоумением. Он догадался, взял у Хельмута подносик с восемью рюмками водки, поставил на стол. Все выпили. Разговор уже жужжал. Поднялся сосед Лопухина (им оказался Запара), принёс на стол ещё один подносик с восемью рюмками. Выпили, поговорили... Следующий побежал к стойке, принёс восемь рюмок. Лопухин начал было отказываться, но ему разъяснили: ты же поставил каждому по рюмке, значит, каждый должен поставить тебе. “Остроумно!” вскричал опьяневший Лопухин. Восемь ответных рюмок он, глядишь, выдержал бы без последствий, да тут подошёл на пятом или на шестом витке “рунда” девятый со своим подносиком, на котором уже стояли девять рюмок, и “рунд”, расширившись, закрутился заново... Мелькали лица; Карташевич несколько раз заглядывал из бильярдной, ему развязно махали руками: ”Не беспокойтесь, Прокофий Анисимыч, у нас полный ажур!” Синеносый Приходько обнимал Лопухина по-отечески и жаловался ему на судьбу; и крик стоял вокруг такой густой, что казался физически осязаемым, плотным, как резина... В тот вечер Лопухин не помнил, как попал домой - единственный раз в жизни набрался столь свински. На пьянстве погорел Мурзин, золотой мужик, первоклассный спец, директор одного из титановских рудников Зифенвальд. Он директорствовал диктаторски три года, вывел рудник в передовые по всем показателям и был назначен заместителем главного инженера “Титана” с прибавкой к зарплате в 650 марок. Накануне того дня, когда ему следовало явиться на приём к Тимофееву и занять свой новый кабинет в гендирекции, благодарный коллектив совсотрудников Зифенвальда устроил ему прощальный ужин у Хельмута. Мурзина напоили целеустремлённо и жестоко. Малопьющий, Мурзин потерял способность к сопротивлению. Его глаза завернулись к переносице так, что зрачки с радужным кольцом скрылись вовсе, а вместо них выкатилась обратная сторона глазных яблок. Страшный сидел Мурзин, бессильно ворочая бельмами... Карташевич приказал увести его домой. Его преемник и бывший заместитель его, Дмитренко, потащил его и на пороге айнрихтунга, на ступеньках лестницы, поскользнулся и выпустил Мурзина, и Мурзин упал, да так неудачно, что лицом проехал по всем четырём мраморным ступенькам... Подоплёка всем была ясна. Мурзин Дмитренку не уважал за низкую квалификацию и лень, но у Дмитренки было крепкая лапа в министерстве, и как Мурзин ни ругался, Дмитренко, как скала, оставался у него в замах. Мурзин в сердцах как-то пообещал Дмитренке, что он его всё равно выживет с «Титана». Не выгорело... Через два дня Мурзин за грубое нарушение правил режима был откомандирован на Родину. Дмитренку утвердили директором Зифенвальда, а в гендирекцию прислали из Союза другого товарища... V Конечно, и среди серого народца режимщиков попадались более или менее нормальные люди. Например, Будка - Будков - не снискал себе такой острой ненависти титанян, как другие режимщики: может быть, оттого, что не имел интереса к частной жизни и режимных мероприятий в этой сфере сторонился. И в айнрихтунге проводил время по-человечески. За рюмкой его излюбленной темой было то, что он называл «теневой историей человечества», главным двигателем которой, как он уверял, было масонство. - Благородство масонских целей - это брехня, миф, - громогласно, пронзительным дискантом вещал он внимающим ему пьяненьким титанянам, выпив водки и выгребая из мисочки солёные сухарики. - Благородные цели не требуют покрова тайны, а масонские ложи все страшно законспирированы и потому не могли служить добру уже по определению... А знаете ли вы, какой первый декрет подписал масон Кромвель, когда прогнал английского короля? Никогда не догадаетесь: о разрешении евреям вертаться из Голландии в Англию. Декрет номер один, едрёна вошь! Карл их вытурил, всех до единого, всю жизнь английскую опутали они своими лапами - а Кромвель их вернул. Значит, кто совершил переворот ручонками Кромвеля?! Во-о-от... Режимщик Будка был первым, с кем у Лопухина установилось по приезде нечто похожее на приятельство. Остальные титаняне сначала держались от него как-то особняком - все знали, кто его рекомендовал сюда. А Будка иногда по вечерам даже домой к Лопухиным заглядывал, и Татьяна Егоровна по-московски накрывала на стол. Выпивая и закусывая, Будка говорил, что он несостоявшийся историк. И сильно выпив, признавался, что как согрешил однажды на втором курсе истфака МГУ, так и грешит, грешит, грешит до сих пор, и конца этому уж не видать... Светлые глаза его при этом делались грустными, и он, оглядывая Лопухиных, словно сочувствия у них выпрашивал или даже отпущения грехов. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ниже приводится подвергшаяся сокращению глава, рисующая элементы частной жизни титанян, включающая в себя сцену столкновения Лопухиных с практикой тотального контроля жизни совспециалистов режимом (некоторые куски этой главы частично вошли в журнальный текст). . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Постепенно осточертевший призрак пригас, перестал появляться по утрам; этим счастливым обстоятельством Татьяна Егоровна была обязана вьетнамскому докладу. За шелестом газетных страниц, за выписыванием, за перелистыванием энциклопедии она испытала забытое было удовольствие письменной работы. Вместо сделавшихся ни уму ни сердцу блужданий по городу появилось дело, пусть даже такое дурацкое, как составление дежурной говорильни на партхозактиве. Теперь по утрам после ухода Лопухина она не пила кофе у раскрытого окна, а ложилась в постель и спала крепко, надёжно - до полдевятого, до девяти... Однажды вдруг проснулась резко, как будто свет включили в тёмной комнате. Что-то такое сидело в голове, какая-то заноза в мыслях о чём-то очень важном! Никак не могла сообразить: что именно?! Заноза мучала, мучала... Проскочила вдруг ясная мысль: надо писать. Удивилась: как такое сразу в голову не пришло! Ещё в Москве ведь думалось!.. Выскочила из постели бодрая, тело и душа требовали действия, движения. И утро выпало погожим: небеса лили в раскрытую балконную дверь безупречную, роскошную августовскую лазурь. С балкона виднелась чистая линия синих гор Тюрингии. Ликовала: - Tadellos! Tadellos! (Чудесно! Чудесно!) Одевалась с нетерпением, не в силах совладать с бьющей через край деловитостью. Пританцовывая, сварила кофе, со свирепой торопливостью поглотила какой-то бутерброд - и бросилась к столу. И - опомнилась: Бог мой, а чем же писать?! не шариком же! Это же не вьетнамский доклад! Да и не на чем - бумаги настоящей нет! Раздосадованная нелепой помехой, бросилась едва ли не бегом в город. В центральном универмаге “Конзумент” на Маркт-платц погрузилась в отдел письменных принадлежностей. Две пачки бумаги, именно такой, к какой издавна привыкла, нашла и купила сразу; а с ручкой вышло хуже: какими-то странными, уродскими ручками, оказывается, писали гэдээровские немцы - внешне и ничего вроде, а попробуешь - гладкого пера не отыщешь; руки крюки у немцев, что ли? Тоже мне, Германия! «Не та, не та Германия, в этом дело...» Продавщица сжалилась, сказала: на третьем этаже продаются китайские авторучки. - Данке филь! Взлетела на третий этаж, мимо вожделенных, невиданных в Москве гор ковров и тюля, мимо стиральных и швейных машин, мимо многометровых стеллажей с прекрасной обувью - ага, вот оно: Waren aus freundlichen Lдnder, “товары из дружественных стран”. В Москве китайские авторучки, как поссорились с Китаем, напрочь исчезли из продажи, а тут - битте зер! Тридцать три марки - дороговато, конечно, это тебе не шесть рублей, как в Москве, да и местные авторучки всего-то пять марчей стоят. Но - надо! Пристроилась к очереди в кассу. Откуда ни возьмись, вездесущая, вдохновенная Райка Ляпуниха, бурно дышащая: - Что здесь дают, Тань?.. Да ты что, спятила?! Слушай, на втором этаже такое бельё завезли! западногерманское! эксквизитовское! Дай сто пятьдесят марок до получки! Татьяна Егоровна заглянула в кошелёк. - Рай, ей-Богу, нету. Мне тогда на ручки не хватит, мне две штуки надо... Обиделась Райка, мотнула модным “конским хвостиком” и сгинула середь полок с барахлом... Набежало было тёмное облачко, но Татьяна Егоровна его решительно отогнала. Не забыть внизу чернил купить! Наконец - скупилась: бумага, тетрадки, чернила, ручки две китайские (чтоб, если во время работы чернила иссякнут, не прерываться на набирание, а взять вторую), карандаши цветные для правки, ластик (в общем-то, ненужный, но как-то под руку попался), папку с зажимом (для готовой якобы рукописи, но тоже, конечно, ненужную), несколько простых карандашей (для чего?! сроду карандашами не правила!!), бархотку для чистки пера (от века не пользовалась, а тут - показалась необходимой), дырокол (вовсе уж непонятно, на что!). Все деньги, бывшие в кошельке, выгребла - сто с лишним марок... В сердце приятно ворохнулось: не беда - дома ещё полторы тыщи в серванте лежат, от подъёмных остались, трать не хочу, да и до получки Серёжи - всего неделя, а оклад у него, Чувалдин говорил, две тысячи двести марчей в месяц. Это после мэнээсовских-то ста двадцати рублей!.. Всё-таки приятно, конечно. Да ещё в Союзе просто так ему на книжку капает двести сорок рублей в месяц. Просто купание в деньгах!.. И сразу же тинноглазый на свет вылез. Ах ты, дьявол с холёным мурлом! Гады. Кормушку себе устроили, торгуют местами у корыт. И Марксина тоже, подружка школьных лет суровых... Ведь знала, поди, что из их лап нет отступа. Шептала: «Порядочный дядька, порядочный...» Вот тебе и порядочный... Сам, гад, не преминул попользоваться... Татьяна Егоровна медленно шла к выходу с оттягивающей руку авоськой сквозь магазинную толчею. Былой гнев уже не жёг душу, после чего в душе делалось как в испепелённой пустыне. Ко всему привыкает человек, так и Герасим привык к новой жизни, написал как-то Иван Сергеевич. Гениальное наблюдение!.. И я - привыкаю вот, привыкла уже. Это - навсегда со мной, ну и что: вешаться? топиться? вены резать? Не дождётесь. Работать надо. Тогда жизнь имеет смысл. Свежая мысль... Татьяна Егоровна вышла из универмага на улицу, занятая этими мыслями, и здесь с нею случилось пустяковое приключение, которое имело непредвиденное продолжение. По выходе из приятной универмаговой притемнённости на яркое солнце она, на миг ослеплённая, ненароком столкнулась с каким-то старикашкой, чистеньким благообразненьким немецким пенсионерчиком, который пристраивал свой велосипедик на велосипедную стоянку перед входом. Машинально она извинилась по-русски и заспешила дальше, но старикашка схватил её за локоть!.. Она оглянулась - и обомлела: он опустился пред нею на одно колено и, что-то почтительно лопоча (в лопотании этом она уловила словечко Schцnheit - красота), серьёзно, без ёрничества, поцеловал её руку! Она пролепетала потерянно и, надо сказать, не без испуга: “данке, данке”. Вокруг собрались немцы, немки со своими соломенными корзинами, взирали на эту сцену изумлённо и весело... - Тю-у-у! Чегой-то он хулиганит! - Это вездесущая Райка Ляпунова налетела, откуда ни возьмись, с двумя до верху набитыми авоськами. - Понятия не имею, - с досадой ответила Татьяна Егоровна, вырывая от старикашки руку. Но послала таки ему на прощанье благодарственную улыбку. Райка озадаченно скривила рот... и зачастила деловито (но старикашку проводила внимательным взглядом): - К Корну не двинем? Вчера Жанка Кузина такую шотландку у него отхватила! - У тебя ж денег нет! - А у тебя? - Не, у меня пусто. Я домой. - Ну, гляди... А я пробегусь, разведаю. Когда женщине высказывают восхищение, да ещё столь непосредственным образом, её это всегда приятно заденет; поэтому у Татьяны Егоровны от этой неказистой уличной сценки осталось приятное облачко хорошего настроения. По террасам буковой аллеи она взбежала на Гальгенберг почти без одышки. Тянуло работать, - за стол, за бумагу.<Далее следует кусок текста, напечатанный в журнале, №8, начиная со слов «Дома, стоило сесть к столу...» на стр.61 и кончая словами «И - хватит на сегодня. Стоп» на стр. 62>. Словно отзываясь на сей внутренний приказ, грянул телефонный звон. Какие, чёрт бы их побрал, громкие резкие звонки здесь, на “Титане”! Мёртвого поднимут! И накаких колёсиков на аппаратах нет, чтоб громкость эту несусветную, в мозги шибающую, подвертеть потише. И розетки вделаны намертво, не отключишь! - И на второй столь же резанувший по нервам звонок не выдержала, ругнулась даже - правда, тихонько, словно услышать кто мог. И трубку пришлось взять. - Татьяна Егоровна! - Я это... кто ж ещё... - Здра-а-асьте! - Здрасьте, Катерин Иванна... - Ой... вы не в духе? - Нет-нет, всё нормально. - Татьяночка Егоровна, а вы не хотите зайти ко мне на чашечку кофе? Домой, конешно, не в партком. У нас тут... ну-у-у... женский клуб, что ли... Приходите, а?! Мы вас приглашаем. Валюша Стольникова щас тортик допекает, через десять минут уже готов будет... а?! Душа взмолилась: Господи, пронеси! Господи, только не это! Мозг, кажется, заискрил в лихорадочном поиске аргумента отказа. И мысли, мыслишки: что это? прощупывание? надзор? присматривание? если откажусь, что будет? Донос по начальству? А ничего не будет: позовёт ещё раз, не отвяжется коллективчик. И вот раздавлена душевная мольба, и: - Где вы живёте, Катерин Иванна?.. Собиралась и шла Татьяна Егоровна не торопясь. В ней ещё дотаивало видение озера под монастырскими стенами, она ещё вслушивалась в стенания генкиной жены, она ещё видела художника, который уходил прочь от берега по пыльной деревенской улочке. Художник сутулился и прихрамывал, в торопливости чиркал по дороге носком сандалии, не замечая этого, и поднимал пыль.
Довнар-Певнева обитала в том единственном многоподъездном доме о семи этажах, где жил рядовой инженерный корпус совсотрудников “Титана”. Тринадцатая квартира её оказалась на самом верхнем, седьмом, этаже. Лифта в доме не было. На каждом этаже - по две квартиры, как и в коттеджах; двери глядят друг в дружку, во всех дверях - глазки. Вновь приехавших режим инструктировал: услыхал, что к соседу напротив звонят в дверь - погляди в глазок, не поленись, поинтересуйся. На всякий случай... Если что (а что что, не расшифровывалось) - доложи режиму. Ведь режиму надо помогать. А ну как твой сосед напротив попал в беду или оступился? Надо вовремя соседу помочь... На седьмой этаж пока взлезла, призадохнулась. - Спортом, спортом надо заниматься! - встретила её широкой улыбкой Довнар-Певнева. Она сияла в новом крепдешиновом сине-цветастом платье с белыми пышными рюшечками на груди. - Не худите в спортзал с нами - и вот результат! Я - так на одном дыхании взлетаю, мне б ещё хоть десять этажей! - А она вообще никуда не ходит, не только в спортзал, - красиво-глуховатым голосом проговорила стоявшая у притолоки комнатной двери миниатюрная седовласая женщина с очень ухоженным, безмятежно-ясным лицом. Из комнаты нёсся аромат кофе, вина, тянуло табачным дымком, слышался нестеснённый женских говор, хохот. Довнар-Певнева легонько подтолкнула Татьяну Егоровну в спину, и седовласая посторонилась, пропуская её в комнату. - Внимание, громадяне! - воскликнула Довнар-Певнева. - Прошу любить и жаловать: новый член клуба Лопухина Татьяна Егоровна! Танечка наша неуловимая! - Ага-а-а! Затворница!.. - Пойманная! - Как неуловимый Джо! - Танюшенька, комм сюды, как говорят китайцы! - Это Плахов так говорил, а не китайцы... - Да какая разница... - Отт хороший мужик был! - Да чо в нём хорошего? - Как?! “Чинзано” нам возил! - Так и танин муж возить будет! - Откуда ты знаешь? Этто ишшо неизвестно! Комната полна баб, все - старше неё, всем за тридцать, много за тридцать, может, кому и за сорок, двум так уж точно под пятьдесят. Низкий журнальный столик уставлен кофейными чашками, рюмками, блюдцами с кусаными кусками пирога; посередь стола торчит бутылка «чинзано»... Татьяна Егоровна пробралась туда, куда ей было указано: ладонью похлопано по сиденью стула. Уселась - напротив шумной, заряженный на хохот бабёнки, одной из тех, кому под пятьдесят: с гладко прилизанными чёрными с проседью волосами, собранными сзади в старушечий пучок, но с лицом румяно-здоровым, моложавым, знакомым по «лебенс-миттелю». - Ну-ка, нальём новенькой! - вскричала визави, сверкнув золотым зубом. И с вермутом потянулась к ней через стол, мня толстым животом платье на некрасиво, по-мужски, расставленных ножищах. Заметила взгляд Татьяны Егоровны, воскликнула: - Нам, Тань, без мужиков хорошо! Оглядываться на них не надо! Сбоку немедленно поправили: - Ты брось тут ересь разводить, Галина! С мужиками тоже хорошо! - Иногда! Галина: - Именно что иногда! Три разб в неделю! - Да ты шо?! Аж три раза! Ну, ты даёшь, Галь! - А што делать?! Даю, раз просит! И захохотала оглушительно, оглядывая всех призывно, чтобы смеялись вместе с нею, и поблескивая золотым зубом. Непритязательный каламбур Татьяну Егоровну не рассмешил, но атмосфера простонародного веселья пришлась как-то по душе. Напряжение, которое все последние дни и недели (Боже мой! Всего какие-то три недели назад мучались в душной Москве!) нарастало и отравляло жизнь, сейчас, среди этих простых женщин, спадало, и захотелось что-то сделать для них и быть им близкой, своей... Она приглядывалась к ним, и кольнуло наивное: да ведь любая из них - кроме, пожалуй, Довнар-Певневой и Седовласой, конечно, - любая годилась бы для портрета генкиной жены. С этой наивной мыслью ещё раз оглядела всех, примеряя к сцене: песочный озёрный пляжик, тягач и трактор, утопленник, начальство в белой парусине, хмурый художник над всею этой картиной, на верхней кромке обрыва, смотрит, смотрит со своего высока, прислонясь к стволу старой липы, на бьющуюся в рыданиях простоволосую женщину... Татьяна Егоровна очнулась от тишины в комнате. Все глядели на неё. - Таня-а-а! Ау-у-у... - Что с вами, Танюша? Вам нехорошо? Это был голос Седовласой - подалась из-за спины соседки, через стул, глядела встревоженно. Татьяна Егоровна покраснела. - Простите... я, наверно, замычала, да? Я что-то задумалась... а в задумчивости я мычу иногда... (Её дурацкая привычка - когда задумается, начинает не то мычать, не то стонать: “м-м-м-м-м” - поначалу и Лопухина страшно пугала и озадачивала, пока не понял, что неопасно, и перестал обращать внимание...) Бабоньки разом загомонили, облегчённо завздыхали, заохали, принялись друг другу какие-то истории рассказывать про лунатиков и проч. Татьяна Егоровна, сердясь на себя, чуть пригубила вермут (который терпеть не могла), и под требовательными вопросами Довнар-Певневой дегустировала испечённый Валюшей Стольниковой (так и не разобрала, кто ж из присутствующих была этой Валюшей) пирог. - Таня, а где вы и кем работали в Москве? - спросила Седовласая, перегнувшись к ней через соседку. - В “Молодёжной правде”. - Ого!.. - простодушно воскликнул кто-то. - И кем? - Собкором. - Как? - удивилась Седовласая. - И вы такое место оставили ради?.. Она повела рукой- локоть уставлен в колено перекинутой через ногу ноги - и запястьем: вроде бы жест чистого недоумения, но одновременно как бы и на товарок вокруг них указав, и на стол с хаосом на нём, и вообще, - на стены, на городишко за этими стенами... - Мужа командировали. - Голос вдруг непослушно дрогнул, и глаз не достало сил поднять, отвечая. - По ряду обстоятельств отказаться ему было не резон. - Кажется, овладела собой и голосом. Тинноглазый мелькнул за лицами бабонек и сгинул, проклятый. - А я, естественно, за мужем. - Тю! А как же иначе?! - Правильно, Таня. - Да ещё если мужика на такую должность содют... - Супружеский долг жены! Заговорили опять беспорядочно, все разом. Сквозь гомон пробилась одна, писклявая, светленькая, голубоглазенькая, но с личиком стёртым каким-то, несчастным: - Вадика моего мотало по всем урановым разработкам, и я с детьми за ним. И в Монголию, и в эти чёртовы Белые пески... Другая - полненькая, шатеночка (вроде прибранная, но в халате в домашнем, непрезентабельном, залоснённом на животе и грудях): - Мы в этих Белых песках два года прожили, а потом уж невмоготу стало. Ну, к чёрту, куда ни ткнись, везде солдаты, и пропуска требуют. Ты не была там, Тань? Ах, да, вы ж Москва... Там, представляешь, из поезда выходишь... - Из электрички! - Ну, из электропоезда из местного... Большие поезда туда не ходят. Выходишь на перрон, домой же вроде приехала! - а на перроне солдат стоит с автоматом: “предъявите пропуск”! Да официально так, ... его мать!! Не подступись!! Ну?! Домой по пропуску ходить! Шоб я так ещё жила!.. - Как Берия завёл порядки, так и осталось всё... Третья - худощавая, крашеная блондинка, безгрудая, плоскотелая какая-то, но лицо весёлое, а голос неожиданно чист, силён, звонок: - А я со своим и на Стрелке жила, и в песках этих, и в Рудакиабаде!.. Вот где врагу не пожелаешь! Окна открыть в дому нельзя! - Что? такой режим?! - удивилась Татьяна Егоровна. - Да какой режим - жара!! Пустыня ведь! Асфальт насквозь подошвы прожигает! Босоножки за неделю изнашиваешь - сгорают! - А зимой, Юль?! Мороз минус сорок пять, снега ни снежинки, вдоль улицы из пустыни ветрюга ураганный с песком - и этим песком - да по морде тебя! да по морде! да, Юль?! - Точно! Всю мордень отполирует так, что в зеркале ничего не отражается... ровное место! Ж... с глазами! - А я привыкла. Мы в Мудакиабаде этом сколько уже?.. Двенадцать лет было, как сюда уехали, и ничего... - Ого! Герои соцтруда! - Не-е-ет, моему как предложили из этого Мудакиабада в Жёлтовидео, я сразу вцепилась: едем, и всё! И ни дома собственного мне там не надо, в этой Азии, ни бахчи с дынями - ни хрена! Жёлтовидео - хоть Европа, климат человеческий. - Что это за Жёлтовидео? - спросила Татьяна Егоровна. - Жёлтые воды. Город есть такой на Украине. - А Мангышлак? Воды там нет, представляешь, Тань? На привозной воде живём, из бочек. Опреснитель вот уже сколько обещают построить. - Да, обещал не значит женился! - Как ветер из пустыни повернёт - ходишь, на зубах грязь жуёшь. - Правильно говорят: не Мангышлак, а Вмандешлак. - То есть по-русски: в п.... песок. - Юль!- строго крикнула Довнар-Певнева. - Не матюкайся, что Таня об нас подумает! Но Юля не унималась: - А ваш этот Жёлтовидео?.. тоже мне “Европа”!.. Дыра дырой. И вода жёлтая. Представляешь, Тань? Самого настоящего жёлтого цвета. Как земля! Или как ржавчина... Правильно город назвали. - Как апельсиновый сок! - Ага, а видали там тот сок хоть раз в жизни? В магазинах - шарум покати. В Белых песках хоть снабжение... там мясо есть... - Тю! Когда оно было?! - Семь лет назад было. - Так то семь! А сейчас ни черта подобного! Мы вот только из отпуска оттуда!.. - Юль, какое там мясо?! за хлебом очереди!.. За супами в пакетиках! За килькой в томате, шоб она сдохла, та килька! Шоб они ей ото подавилися! - Да вы что, девчонки?! - поразилась Юля. - Ни ... себе! - Именно что ни ... нету в магазинах! - Не матюкаться, девки!! - Не-е-ет, с продуктами сейчас вообще худо стало... - Кстати, девчонки, в Жёлтовидео колбасы и мяса завались!.. Вот молока и сыра - да, нетути. Фига с маслом. - “Колбасы”... На Украине скот весной вырезали весь, вот вам и колбаса. Кормить-то нечем было! А что через год Украина жрать будет?! - Ничего, Россия поможет... Россия всем помогает. Весь Эсэсэр кормит... И Африку. Да и гэдээр этот. - Как будто в России лучше! - Ничего, русские всё выдержат и всех выкормят. А как самим нечего жрать станет и помогать всем прекратят, сразу всем плохие станут. Никому не нужные. Немцы эти восточные первые отвернутся, плевать вслед будут. И все эти демократические братья... - Прекратить, девки! Ну, что за языки у вас!.. - Ага, наш сын писал: их всем институтом посылали веточный корм коровам заготавливать. Во докатились: коров ветками деревьев кормить! Травы и сена не хватает в матушке России! - Не-е-е, они там с ветками что-то делают, в муку, что ли, перемалывают... с витаминами... - Так что по сравнению с Союзом житуха здесь райская, что говорить... Потому и держится каждый за этот «Титан», дай ему Бог здоровья, пока не выпрут. Довнар-Певнева - решительно: - Так, девки, слухаем все сюда! Антисоветские разговоры - прекращаем! Мы все грамотные и понимаем, что эти трудности объективны и временны и объясняются в целом трудным положением СССР в силу его особенной международной роли и ответственности... - Во чешет Катька, во чешет! - Чинзану допили? Всё! Кстати, последняя бутылочка-то!.. В гэдэ-эровских «Деликатах» «чинзано» не продаётся, это нам Плахов с Запада привозил. - Намёк поняла, скажу Сергею, - кивнула Татьяна Егоровна. - Ой, уже третий час! Девки, по коням! Мужики вертаются, пора обед греть... - Ага, а то отощают, бедные, на бескормице! - Мой вон от голода в суровых условиях заграницы возмудел и похужал... - Ах-ха-ха-ха! - Подъём, девки!
На улице Седовласая взяла Татьяну Егоровну под руку и тихонько-тихонько как-то оттеснила её от остальных, и они пошли наособицу. Да все и растеклись быстро по своим подъездам. Пока миновали общий длинный дом, так и остались одни. Оказывается, Седовласая жила через коттедж от Лопухиных: тоже из начальства, значит. К сокрушению Татьяны Егоровны, Седовласая затеяла интеллигентный разговор «об умном». Такие разговоры Татьяна Егоровна едва выносила. А умный разговор, затеянный её собеседницей, касался генетического неравенства людей, и выяснилось, что Седовласая гнула к тому, что в совколонии «Титана» нет женщин, равных Татьяне Егоровне и ей (её звали Инна Ипполитовна), и поэтому им следует держаться вместе и «дружить». Ясный лик её источал дружелюбие. Татьяна Егоровна едва сдерживалась, чтобы не сорваться на резкость. «Девки», затурканные вечной жизненной борьбой, вызывали у неё острое сочувственное любопытство, им хотелось как-то помочь, утешить - несмотря на разницу их и её бытия, что-то было глубинно-общее в судьбе её и их, отчаянно-безнадёжное, и ей хотелось по-настоящему думать над новым, неожиданно открывшимся, и глупенькая трепотня интеллигентной Инны Ипполитовны бесила; вот уж кто не вызывал у неё ни малейшего любопытства! - Мне было очень приятно, наконец, познакомиться с вами очно, - проговорила Инна Ипполитовна, лаская Татьяну Егоровну светлыми серыми глазами. - Я так много интересного слыхала о вас... Не затворяйтесь, заходите запросто. Как вы поняли, здесь интеллигентных людей мало, словом перемолвиться не с кем... Мне сюда, я уже пришла. А вы?.. - Мне вон туда, где каштан... У лебенсмиттеля... - Всего доброго, Танюша. Заходите же. - Обязательно. Спасибо, до свидания, всего доброго, всех благ... Отделалась, слава тебе, Господи!... За резкой зелени к обеду хотела думать о начатом романе, но думанье не шло почему-то, сбивалось; и шумное кофепитие в женском клубе не было в этом виновато... Заноза словно сидела в мозгу... Даже закружилось в голове от усилия мысленного; Татьяна Егоровна знала: занозу надо выявить, нельзя её оставлять! Что? что?? что??? И вдруг - понялось, вспыхнуло... Она ахнула - “неужто?!” - и бросилась в спальню, из ящика трельяжа, из-под груды парфюмных тюбиков и пудр извлекла свой календарик... Уже восьмой день! Господи! а ты какие-то вьетнамские доклады кропаешь, роман замесила!.. Она тихо, с бережливостью к телу, с новым, незнакомым ощущением в нём, прилегла на кровать; голова не то чтобы кружилась, но словно зыбилось и звенело в ней... Вещи в комнате, небо за окном с плывущим пушистым облачком, всё вокруг - преобразилось, отстранилось и остраннилось и стало неглавным, ненужным, почти чужим; а главное стало теперь - она сама. С таким настроем она и вышла навстречу мужу, когда услыхала звук открываемой двери и его шаги в прихожей. Но она не успела и слова сказать - он, с незнакомо насупленным лицом, совершенно фельдфебельским чеканным тоном осведомился у неё, что за история произошла с нею утром. Она искренне ответила ему, что никаких историй не было. Но меня вызывал Карташевич! задушенным яростью голосом заорал муж. Мне прямым текстом было сказано, что моя жена якшается с немцами! В крике Лопухин даже голос надсадил и закашлялся. Она подавила подкатившее рыдание. Ей на глаза попался телефонный аппарат, стоявший на телевизоре. - А вот я сейчас сама узнаю, чем же я так провинилась перед твоим раззолотым Карташевичем! С превеликой быстротой она схватила трубку и набрала 11 - номер Карташевича, единственный на “Титане” двузначный номер. - Прокофий Анисимович, это Лопухина. - Легка на помине! Я хотел вас поблагодарить за образцовый доклад. Наш главный идеолог в парткоме Резников на вас не нахвалится... - Я не за этим. Что-то такое случилось сегодня утром, за что вы сделали выговор Сергей Николаичу. Я за собой вины не знаю. Ни с какими немцами я не якшалась. Хочу у вас... - А я хочу у вас! - вдруг завизжал голос в трубке.- Что это за поцелуи рук средь бела дня на городской площади в присутствии всего города?! - А вы не смейте орать на меня. - Она осаживала, осаживала, осаживала страшный гнев, заклокотавший в её душе. - Я вам не уличная девка. Кто вы такой, чтобы кричать на женщину? Кто вам дал такое право? Советская власть? Вы хоть соображаете, что вы делаете, когда орёте столь безобразно? Мне что, влепить вам пощёчину?! Немедленно извиняйтесь, Прокофий Анисимович, иначе... Иначе я не знаю что сделаю! завтра же мы уедем отсюда! - Вот это да-а-а... - На том конце рассмеялись. - Приехали к нам сотруднички... Ладно, Татьяночка Егоровна, я охотно принесу свои извинения, если вы всё-таки объясните своё поведение на улице... - Наверно, с этого вопроса и следовало начинать, прежде чем орать, а? Прокофий Анисимович... - Ну, наверно, пора перейти к делу? Я жду внятного объяснения. - Какой-то пенсионер, которому лет сто пятьдесят, а может быть, и все двести, восхищённый, вероятно, моей славянской внешностью, которая, возможно, вызвала в нём какие-нибудь романтические воспоминания, упал предо мной на колени - причём я подчёркиваю, что внезапно и в высшей степени неожиданно для меня, я и глазом моргнуть, что называется, не успела - и очень почтительно поцеловал мне руку. В этот момент подбежал ваш источник информации, и... собственно, всё. - Вот оно как... Ладно, я извиняюсь, конечно, но вы впредь будьте внимательны и не попадайте в такие сомнительные ситуации. И очень рекомендую вам: воздержитесь от каких-либо шагов по отношению, как вы сказали, источника моей информации... - Я Раисе и слова не скажу, мне только не хватало свар устраивать. Но вас я тоже прошу: если вам покажется, что я попала в какую-то сомнительную ситуацию, поделитесь со мной своими сомнениями, прежде чем терзать Сергей Николаича. Он человек дисциплинированный, слушая вас, сразу по стойке смирно становится, ему почему-то неловко защитить свою жену от идиотских наговоров... - Много слов, Татьяночка Егоровна. И меня учить всё-таки не надо, я знаю что делаю. Считаю, что инциндент исчерпан. Есть ещё вопросы? Бабахнула трубку на аппарат, словно разнести его вознамерилась, и, не оглянувшись на растерянного и бледного мужа, стремительно покинула поле боя. Они помирились - в тот же день, в тот же час, едва ли не в ту же минуту. Она лежала в спальне на постели и плакала неудержимо, а он стоял рядом с кроватью на коленях и умолял о прощении - каковое она, разумеется, тут же дала, хотя долго не могла смотреть ему в глаза, потому что слышала ненавистное астмальное придыхание. (Когда орал в трубку режимщик, вспомнилось ясно-ясно, почти наяву увидала: широкая бугристая спина Пригоды, лопатки ходят под тонкой переливчатой тканью пиджака: покидая квартиру, стояла в прихожей и ожидала, когда Пригода отомкнёт дверь; сзади, астмально сипя, подкатился на коротких ножках Тинноглазый и сунул в руки её клочок бумаги, на котором типографски отпечатаны были семь цифр, первая цифра 6, и ничего, кроме этих цифр; придавленно преодолевая астму, прошипел: если что не так будет в Германии, приставать кто будет из наших обормотов, или режим донимать начнёт - не стесняйся, звони по этому телефону прямо оттуда, можно из уличного телефон-автомата; скажешь, мол, Сарра Абрамовна, у меня есть трудности такие-то, фамилию назовёшь того, кто тебе не даёт жить спокойно, и всё; ничего не бойся, я всё прикрою. Я вижу, ты умница, и моим доверием злоупотреблять не будешь. Я человек благодарный и добра не забываю. А тебе спасибо от всей души. - Бумажка-то была выкинута тотчас же, но семь цифр во главе с 6 намертво и навсегда впечатались в мозг, словно калёным железом выжженные. И пока беседовала с всесильным Карташевичем, видела эти цифры пред собою, и, ей Богу, готова была воспользоваться ими, если что; и потому так уверенно, жёстко окоротила хама. И довольна была, и - противно было незнамо как.) В этот день и в этот час они любили друг друга пылко и насказанно, и об этом миге любви потом оба вспоминали долго, и воспоминание об нём сверкало им средь будней согревающим светом вместе пережитой радостной надежды на то, что всё превозмогут вместе и будут счастливы. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не без сожаления был изъят большой кусок, в котором присутствовало, во-первых, изображение навсегда ушедших явлений, свойственных так называемой «социалистической действительности» (я имею в виду описание первомайского празднества в ГДР), а во-вторых, имела место «эротическая сцена», в которой Лопухин впервые изменил жене, да ещё в день рождения сына - со многими характерными для жизни в условиях режимного контроля деталями. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Перед самыми родами Татьяну Егоровну искусала случайно залетевшая в комнату оса, и с тяжелейшей аллергией её госпитализировали. Несколько суток врачи боролись за её жизнь, и когда аллергия прошла, начались роды. Лопухин все дни и ночи (пришедшиеся на выходные) был в больнице с женой и ранним утром первого мая, когда Татьяну Егоровну увезли в родильное отделение, он вернулся домой. Этот эпизод, имеющий символический характер, был также изъят мной из текста. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Май течёт рекой нарядной По широкой мостовой. В.Лебедев-Кумач В восемь ему позвонили - он не проснулся. Потом звонили ещё несколько раз, он слышал звонки сквозь вату сна. Наконец, принялись трезвонить непрерывно, и на сей раз преграда была взломлена: “а вдруг что с Таней?!” Сон как рукой сняло. Из мягкого пододеяльного тепла прянул собранный - будто на бой. Взглянул на часы - девять. За окнами - солнце во всю Ивановскую. Звонил Карташевич. - Ну, что, Николаич, с праздничком? С Первомаем тебя. Лопухин едва не выругался. - Вас также, геноссе начальник режима, - ответил он фамильярно и сердито. - Николаич, где ты шлялся? Тут тебя всё утро ищут. - Дрых! Сразу предупреждаю, что на демонстрацию не пойду. - Во-первых, на демонстрацию вы пойдёте, Сергей Николаич, как миленький!! Не пойдёт он, гляньте на него... Это раз. Второе: от имени руководства «Титана» поздравляю вас с рождением сына. - Прокофий Анисимыч... - пролепетал Лопухин. - Не понимаю вас, молодёжь. У него жена рожает, а он спит! Да так, что хоть из пушки пали... С Татьяной Егоровной всё в порядке, чувствует себя отлично. Сын весит четыре двести... Значит, так: ты в списке почётных гостей на городскую трибуну. Вчера прибыл в город новый секретарь горкома СЕПГ, который в неформальной обстановке желает познакомиться с советским руководством «Титана». - Я к Тане и к сыну щас поеду, в гробу я видал этого секретаря!.. - Не искри, а слушай мою команду. В роддоме приём с шестнадцати ноль-ноль. Машина тебе уже выделена, приедешь туда когда положено, тебе и сына покажут, и с женой повидаешься... Так что не кочевряжься, я этого не люблю, а соответствуй! Форма одежды парадная. В девять сорок пять спускайся, я за тобой заеду. Отбой. Над площадью Народной Демократии сияло щедрое солнце, дул плотный ветер, который нёс с гор ароматы тюрингских лесов. На ветру бились красные флаги. Гремели марши... Лопухин, ведомый под руку празднично улыбавшимся Карташевичем, взошёл на главную городскую трибуну, где его шумно приветствовало всё собравшееся там городское и титановское начальство. Оказалось, к его немалому смущению, что об осином укусе и его последствиях немецкая городская верхушка была осведомлена в подробностях. Новый первый партсекретарь города геноссе Дитер Тильдеманн, толстяк с добродушной физиономией, бритым черепом и пивным брюшком, долго тряс Лопухину руку и уверял, что раз первым новорождённым в городе при нём стал сын такого человека, то работа его в Рудельсбурге будет очень плодотворна. Свита одобрительно галдела вокруг с номенклатурным оживлением... Грянула демонстрация. Побежали дети с цветами, потом дети с обручами и шестами, выделывая с ними акробатические трюки. Проплыла на тягаче платформа, на коей юные спортсмены вытворяли чёрт знает что, старательно и бесстрашно - мгновенно воздвигавшиеся и сразу же опадающие и одновременно двигающиеся вокруг своей оси пирамиды из тел, на вершину которых неизменно взлетала гибкая девочка в красном трико, чьё тело завязывалось само собой в невообразимые узлы. Городская спортивная прима, Петра Замбахер, чемпионка мира среди взрослых по акробатике, объясняла свита новому Первому. Лопухин порывался уйти, но Тильдеманн не отпускал, хватал за рукав пиджака. - Лопухин, следуя приказу Карташевича, одел свой тончайший кожаный пиджак (купленный в Нюрнберге, в обычном универмаге «HERTI»; в ГДР даже в эксквизитах таких пиджаков не ночевало; Будка просветил: «Герти» - знаменитая купеческая фамилия Германии; до революции в Петербурге и в Москве тоже были магазины «Герти»; основатель его - некий Герман Титц; еврей, конечно, меланхолически добавил Будка...), пребывал при белой рубашке с тёмно-алым галстуком. - И теперь Тильдеманн странно косился на этот пиджак и вдруг спросил тихонько, на ухо: «Ты был в Швеции, Сергей?» Оказывается, Тильдеманн не подозревал даже, что сотрудник суперрежимного «Титана» может бывать во вражеской ФРГ. Услыхав про Нюрнберг, Тильдеманн задумался. Карташевич, свидетель этого разговора, насторожился и осторожно втиснулся между Тильдеманном и Лопухиным. Вскоре Тильдеманна с свитой пригласили вниз, в закуток под трибу-нами, где были накрыты столы. К этому времени уже прошли и швейная фабрика с весёлыми манекенщицами, и форельное хозяйство с муляжом огромной форели в кузове сверкающего свежей краской КрАЗа, и хлебокомбинат. Под звуки оркестра машиностроительного завода все сошли вниз. Карташевич шёл сзади, втягивал головку в плечи и смотрел на тильдеманнов затылок, словно письмена какие-то читал на нём. В свите были и улыбающийся Вольперт, и новый главный инженер Попов, и Лисовский. В толпе носились, как на коньках по катку, юркие и ловкие официанты (в чёрных фраках и галстуках-бабочках) с изящными серебряными подносами, уставленными хрустальными рюмками с золотым доппелькорном. Тильдеманн возгласил тост за дружбу СССР и ГДР; потом за Первомай; потом за КПСС и СЕПГ; потом за здоровье Брежнева; потом за здоровье Ульбрихта... Выпивать не успевали. Лопухин быстро захмелел, хотя о закуске не забывал и очень удачно пристроился к огромному блюду с сочной копчёной индейкой. Тильдеманн спросил (уже все шумели вполне беспорядочно), как он назовёт своего сына; Егором, честно ответил Лопухин; Тильдеманн немедленно провозгласил тост за Сергея, Татьяну и Егора Лопухиных; Лопухин едва не расплакался, растроганный донельзя. (Но уцепил, что Лисовский пропустил, пить не стал.) Когда Тильдеманна кто-то отвлёк, наконец, к Лопухину потянулись чокаться другие начальственные немцы - краснорожие, улыбающиеся, благоухающие хорошим одеколоном... Его кто-то приобнял. Он оглянулся - оказалось, Вольперт. - Пора, скоро «Титан» выходит, - сказал Вольперт, потихоньку, но настойчиво увлекая его за собой, прочь от стола и галдящих немцев. - Здесь с немцами пущай Лисовский остаётся. Выпьет напоследок с иностранцами. После праздников его - на Родину. На продление мы не подавали. - Неужто в Высшую партийную школу рекомендацию получил? - спросил Лопухин, стараясь не сбиваться на пьяное косноязычие. - Какой там?... Поедет к себе в Казахстан, главным механиком на рудник. Строго по КЗОТу - с чего приехал, на то и едет. В вэ пэ ша кто-нибудь поумнее вместо него попадёт... Хотя вряд ли. Умные сейчас не в моде. Надвигается эпоха дураков, Серёжа... Под советской половиной трибуны толклось уже много пьяных молодых мужиков с нетитановскими лицами. Это были офицеры рудельсбургского советского гарнизона. Вольперт, на ходу здороваясь с некоторыми из них, направился по добротно сбитым деревянным ступеням наверх, на самую трибуну; там Груздь, исполненный старательности после приключения с Люськой Поярковой, вопил истошно: «Олег Максимыч, наши идут!» За ним бросился Карташевич, оставив своим попечением Лопухина, чем Лопухин и не замедлил воспользоваться. Он круто повернул и зашагал прочь. Не успел он и двух шагов сделать, как его кто-то цепко ухватил за руку. «Сер-р-рёга!» Лопухин узнал майора, с кем он после предновогоднего броска в Москву возвращался в самолёте в Лейпциг... Они стиснули друг друга в объятиях. - Сын?! Да ты што-о-о?! - И майор схватил Лопухина в охапку и потащил за собой в буфет, развёрнутый тут же, под трибуной. Знакомая буфетчица из «Юбилейного», Нинка, торговала здесь водкой и бутербродами. - Сын у него родился! Сегодня! - орал майор (имени его Лопухин не помнил). - Нина! Нам с Серёжей по сто пятьдесят! Серёга, убери свои тугрики, я плачэ! Сын у него сегодня родился! Коля! Ко-о-оля!! Майор Грановский! Подгребай!! Знакомьтесь, это Серёга, мой друг из «Титана», у него сёдня сын родился. Валера! Вале-е-ер! Майор Грунь, оглох, што ли, ... твою мать! Ты замыкающий в очереди! понял?! Нина! Всем, кто в очереди, по сто пятьдесят нашей, «московской»! Кончай базар, товарищи офицеры! Возражения не принимаются! Все готовы?!. Ну, Серёга: за тебя, за твоего сына и за его маму! Будем! Лопухин увидел себя в кольце незнакомых людей; все улыбались ему, глаза их ласкали его. Ему наперебой, всеми одновременно, что-то гово-рилось, через плечи, через руки к нему протягивались стаканы, чтобы обязательно чокнуться с ним... На какой-то миг исчезла преграда, которая от века сидит в каждом из нас и обособляет нас от других людей. Лопухину захотелось от полноты чувств обнять каждого, каждому сказать необыкновенно любовное, настоящее слово, - слово, которое он ещё никому и никогда не говорил. И он смятенно искал это слово, чокаясь с каждым и глядя в эти дружеские глаза, но слово так и не нашлось, и преграда снова воздвиглась. Лопухин не запомнил, как он, выпив с офицерами, двинулся дальше... От медного грохота духовых оркестров ломило в висках. Лопухина подташнивало. Он старательно, чтобы его не толкали, протискивался сквозь толпу. Ему на ходу пожали руку - он узнал только по голосу, что это был Костя Довнар, потому что поднять глаза не получилось. Он только рукой махнул... Земля зыбилась под ногами, словно её нарочно раскачивали; лица толпы то мельтешили беспорядочным сплетением пятен, то плавали перед глазами и, словно влекомые гигантским водопадом, валились куда-то вниз, в бездну, и всё никак не могли свалиться. Лопухину сделалось скверно... Но он храбрился и браво говорил себе: - Напился, назюзюкался, и отлично! Имею право! У меня сын!.. Его опять схватили за руку. «Да что ж это все цепляются!» - Ага-а-а, попались, наконец-то, Серёжа! Голос был женский, с пикантной хрипотцей. Этот голос обещал ему по телефону в новогоднюю ночь «покружиться в вальсе». Лопухин смотрел, но сосредоточиться на лице женщины не получалось. - Эт-то я... попался?! - деланно возмутился он, веселясь от того, что настолько пьян, что женщину в фокус своего зрения поймать не может. - От-тнюдь! Эт-то вы мне попались! Он завернул рукав на запястье своего кожаного пиджака и посмотрел на часы, но и часов разглядеть не сумел, стрелки и циферблат словно рассыпались под его взглядом. И часы, и рука с ними, захваченные водопадом, валились, валились куда-то... - Где я живу, ввы навверняка ззнаете! - заявил он. Он поморщил лоб в усилии, чтобы поднять на женщину взгляд. На миг это ему удалось, и он уловил впечатление от её шоколадных глаз, но саму женщину разглядеть не успел: фокус опять съехал. - Мир дан нам в ощ-щущ-щениях, и эти ощущения прекрасны, ос-собен-но ввы! Итак, ввы отчаливаете отсюда спустя семыминут после меня и чешете прям-мо ко мне. Ферштейн? Аллес абгемахт? - Не, вы гляньте! - засмеявшись, тихо воскликнула женщина. - Та где ж это видано, вы што, Серёжа?.. - Ко мне домой... - Он схватил женщину за запястье, ощутил под пальцами бугорчатый браслетик её часиков. Её попытку освободиться, по-женски жиденькую, он легко подавил. - Семь минут спустя... - Пустите!.. - прошептала женщина. - Вы что, в самом деле!.. Не хватает ещё, чтобы Прокоша увидел!.. У меня муж здесь где-то... Серёжа! - Ко мне. Домой. Идёте?! Спустя семь минут. Идёте?! - Господи, вы с ума сошли... Иду... Да иду же! Отпусти! Уже иду! Лопухин кивнул значительно и выпустил руку женщины. И сразу же о ней забыл. Он выбрался за ограду почётных трибун и по пустынным задворкам главной площади выбрался на Шлегель-вег. Вдоль забора угольных складов он кое-как доковылял до террас буковой аллеи. Водопад всё рушился, рушился пред ним - и он преодолевал, преодолевал его: упрямо и плотно ставил ногу на ускользающую из-под неё почву. Взойдя под тени красных буков, он увидел яркую зелень майской травы и засмеялся: так красива, свежа была эта трава! Он снял туфли и носки и босиком зашагал вверх по склону, и трава приятным холодом ожигала пятки. Добравшись до дому и включив в прихожей свет, он обнаружил, что бос и что ни туфель, ни носков на нём нет. - Допился, пся крев! Туфель было жалко, но не переться же назад! И потом - было в этом нечто от русского молодечества: так набраться, что ботинки выкинуть и домой босиком пришкандыбать! Надо же... С наслаждением рухнул на постель и закрыл глаза. Тяжело дыша, соображал: баба какая-то приставала на площади... Увиделось осколками: глаза тающие... скула веснушчатая, подрумяненная... волосы тёмно-медные, растрёпанные ветром... Что это за лахудра?! В бархатной черноте под веками запылали лиловые пятна. Вспомнилось, как Приходько учил: «Если закрыл глаза и увидел на чёрном фоне лиловые или зелёные пятна - всё: значит, напился по-настоящему. Алкоголь достал до мозговых центров. Чем больше пятна и чем интенсивнее их цвет, тем сильнее набузыкался. Самое худшее - это когда видишь одно сплошное пятно. Вытрезвляться надо кап-пит-тально!!» Лопухин вспомнил, что он приказал женщине идти к нему. А ну как припрётся в самом деле!.. Он принудил себя встать и направился в гостиную. Его каждодневный костюм, который он после пятисуточного бдения в больнице снял только сегодня утром, валялся на диване. Держа пиджак на отвесе вытянутой руки и переступая малопослушными ногами, чтобы сохранить равно-весие - а тело стремилось всё вбок, вбок, и проклятый водопад не оста-навливался, - он нашарил во внутреннем потайном кармане сереб-ристую облатку с двумя таблетками, которые ему когда-то - ещё после первого возвращения из Эрлангена - дал Карташевич. Спецсредства, туды их... Ну-ка, погляди-и-им... Таблетка подействовала изумительно. Спустя секунду, как он запил её противно безвкусной водой из-под крана, перестал плыть пол, и остановился водопад. Твердеющим шагом Лопухин вернулся в спальню. Голова яснела стремительно. Предметы виделись необычайно резко, выделялись грани их, углы, ранты мебели. С порога спальни он смог бы, если б захотел, прочесть текст забытой на подоконнике “Правды”, но он не захотел: неинтересно. От чрезмерной зоркости кололо в глазах, и внезапно страшно потянуло по-маленькому. Он побежал в туалет... Потом он окатил себя холодным душем, чувствуя тело до последней клеточки бодрым и радующимся каждому движению. Только успел одеться после душа, как в дверь раздался звонок. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...и бархатистый голос, и робость в лице её, и тёмно-бордовая плиссированная юбка её с ломчато перегибающимися отглаженными складками, которую женщина сняла через голову, сбив причёску, и бледно-голубая блузка, примятая на талии, и мелькнувший из-под низа блузки белый треугольничек трусиков... Её шоколадные глаза истаивали от жара. Он спохватился и бросился торопливо раздеваться, вожделея как никогда в жизни. Он не то чтобы забыл о том, что у него сегодня святой праздник - но всё как бы отодвинулось в сторону и на время сделалось не самым важным. А самым важным была женщина, столь странным образом явившаяся к нему словно из сна... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...под женщиной, которая извивалась в его объятьях, сбилась подушка, и женщине сделалось неудобно, и она с силой, напрягши на миг крепкое тело, выдернула подушку из-под головы и бросила её в сторону, на другую половину супружеской кровати, и от этого движения сдвинулась подушка Тани, и Лопухин краем глаза увидал под посунувшейся подушкой жены край её ночной рубашки, белой в зелёно-коричневый горошек. И - лицо Тани взошло, как восходит солнце... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...и лицо Тани в этот момент погасло, заслонённое остротой действа, и женщина схватила его за руки и почти силой возложила его ладони на свои груди, на податливо-мягкую и плотную прохладную плоть, заполнившую купола его расперстых и сделавшихся жадными ладоней, и ещё больше раскрылась пред ним, ничего не тая и ничего не стыдясь, и в непристойных словах, которых он от женщин никогда не слыхал и не считал возможным услышать, требовала, требовала, требовала продолжения любви. И когда она вспыхнула повторно...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Охотнее всего он прогнал бы её немедленно. Раздражение, зазвеневшее в начале всего (когда она упала в постель рядом с ним, не снимая белья, и ему пришлось бельё с неё совлекать, а он терпеть не мог почему-то раздевать женщин), в сей миг вернулось и нарастало мощно, в такт дыханию. И женщина, наверное, уловила что-то, ибо взгляд, который Лопухин перехватил, когда после недолгого отдыха перевёл дух и приподнялся на локте, был взглядом испуганного щеночка. Лопухин опомнился. Он заставил себя погладить её руку, поцеловал её веснушчатое плечо, играя благодарность. Испуг исчез из её глаз, она улыбнулась ему в ответ и даже потёрлась щекой о его ладонь. И полные плечи её, и груди были покрыты веснушками, что он заметил только теперь. При полном торсе, мощной груди ноги её оказались неожиданно худыми, даже тонкими для такого тела, но и это он заметил только теперь, когда это уже никакого не имело значения. Вообще рыжые женщины никогда не нравились ему, независимо от того, какие у них ноги, и он недоумённо вопрошал, какое наваждение накатило на него. ...Она что-то говорила необязательное и глупое. - Послушай, - перебил он её, чувствуя, что краснеет. - Прости, Бога ради, но... как тебя хоть звать-то?.. - Здра-а-асьте... - Женщина тихо рассмеялась, и смех её походил на голубиное воркование. - Вот это отпад!.. Ну, хорошо, давай знакомиться. Меня звать Екатерина Ивановна... Довнар-Певнева... - Так ты Кости Довнара... жена?! - Что, теперь совесть будет мучать? Жена приятеля - табу, да? - И между прочим, какая ни есть, а всё же танина подруга... - Ну, это уж... - она опять засмеялась воркующим шопотом, - преувеличено. У твоей Татьяны свет Егоровны не-е-ету здесь подруг... У неё сердце не просто холодное, а... хладное! Ком снега!! Бр-р-р! Замер-р-рзаю! Не хочуть её величество со мной водиться... И ни с кем не хочуть... Она не торопилась ни одеваться, ни уходить. Его тянуло в сон, но он настороженно бодрствовал, задетый её недружелюбным выпадом против Тани. Вот ещё не хватало! Кости Довнара жена, знаменитая Довнариха, в его постели... И оказывается, не подруга танина, а недоброжелательница. Вот ведь бабы народ!.. Да ещё валяется голая, как у себя дома, не хочет одеваться (он было прикрыл себя и её одеялом, так она отбрыкнулась: жарко ей, видите ли, надо отпыхнуть) и трепется, трепется... Она рассказывала со смешками, как он приворожил её, как она хотела его, как её к нему тянуло, а он, паразит, не замечал её, как она всё время норовила на глаза ему попасться, а он хоть бы хны. На торжественном собрании 7 ноября в президиме вместе сидели, она через стул от него помещалась, так он даже не взглянул на неё! Всё-таки он задремал; вернее, как бы отгородился мыслями от неё и сладко грезил о том, что пройдёт ещё полчаса-час, и эта нечаянная чужая женщина сгинет, а он примет душ, не торопясь соберётся и поедет в клинику. О сыне и о Тане он думал с нежностью, и Довнар-Певнева не мешала уже ему своей провинциальной болтовнёй; ему представлялось, как ему вынесут показать сына, а Таня будет стоять рядом и тихо, по-своему, улыбаться и гордо сиять глазами. О том, что он только что изменил Тане, и в такой день, не думалось, потому что Таню он не перестал любить и не стал любить меньше. Конечно, нелепица какая-то несусветная, думал он, косясь на голую Довнар-Певневу, что эта рыжая тётка лежит, развалясь, в моей постели, но это пикантное недоразумение, зигзаг, извив прихотливой жизненной необходимости. Сей сладкий раздумчивый миг прервался самым грубым и непререкаемо гнусным образом. Лопухин, который лежал с закрытыми глазами, уловил движение воздуха по скулам и лбу, словно где дверь открылась. И женщина внезапно замолчала. Лопухин открыл глаза. В дверях спальни стоял Карташевич. Остроносое черепашье личико меж приподнятых плеч было надменно-равнодушным, но глазки буравили пространство спальни остро, размышляюще, и носик вислый, светленький, шевелился, словно сладкое нюхал. Довнар-Певнева окаменела от ужаса; она даже не шевельнулась, не сделала извечной у каждой женщины инстинктивной попытки прикрыться - так и осталась лежать голая, словно пришпиленная булавкой бабочка, - не сводя со страшного визитёра омертвевшего взгляда. - У тебя дверь не закрыта почему-то, Сергей Николаич, - сообщил мягким голосом Карташевич. - Совсем ты бдительность потерял. Я-то ладно, мне можно всё знать, а если кто посторонний забредёт?.. И вы, Екатерина Иванна: разве можно на площади на виду у всех к чужим мужьям приставать? А если б не только я, но и благоверный ваш Константин Василич увидал? А может, ему уже и донесли, и он сюда мчится?.. Сергей Николаич, значит, машина за тобой в пятнадцать сорок пять заедет; а с Екатериной Иванной вы уж тут как-то разберитесь, да поскорее... И с каждым из вас я ещё потолкую. Вы бы оделись, Екатерина Иванна... В своем ехидном велеречии Карташевич упустил лишь какой-то крошечный моментик времени, мгновение, которого Лопухину достало для спасения всей ситуации. Лишь старикан повернулся, дабы удалиться величественно, оставив двоих в смятении духа и душ, как Лопухин уже выскользнул из постели и, молниеносно напялив трусы и штаны, стрелой метнулся в прихожую и заступил Карташевичу путь к двери. Карташевич обомлел: в руках Лопухин держал две подушки. Старик было насупился возмущённо, но Лопухин умудрился в долю секунды и ключ в замке повернуть, заперев дверь, и из замка ключ выдернуть и в штаны, в карман, его засунуть - и всё это проделать с ловкостью фокусника, держа в руках по подушке. - Ты меня что, душить собрался?! - Карташевич испуганно отступил в глубь прихожей. «Одевайся, живо!» шопотом крикнул Лопухин Довнар-Певневой, а сам, бесцеремонно напирая, оттестил Карташевича в гостиную. Здесь он аккуратно толкнул его в кресло. Карташевич не на шутку сдрейфил и сжался в кресле, потерял весь свой начальственный пыл и вид. Он только глазами ворочал вслед за Лопухиным... А Лопухин навалил на телефон обе подушки и лишь после этого повернулся к Карташевичу. - Это что, Прокофий Анисимович, благодарность за то, что я Будке и Алексашину вас по полной программе отп....ть не позволил?! Позорище от вас отвёл? Ведь все же ваши прихлебатели и информаторы тогда сбежали! И за это такое ваше спасибо? - Чего ты раздухарился? Ты не забылся? - Нет. - Хмм... Ну, и чего ты хочешь? - Сейчас дама оденется, и я оденусь... и мы выйдем втроём, вы под ручку с Катериной Ивановной, и мимо всех окон пройдём, мило беседуя, по улице, проводим женщину до её подъезда, и затем я провожу вас до вашего коттеджа. - Ты мне ультиматум ставишь? - Ну почему ультиматум? Я вас просто прошу... по-человечески. К чему вам... поступать иначе, чем предлагаю и прошу я? - Серёжа, а к тебе надо присмотреться... - задумчиво проговорил едва слышно Карташевич. Довнар-Певнева сходу, без объяснений, поняла задумку Лопухина, и, лишь они втроём оказались на лестничной клетке, оживлённо и во весь голос принялась рассказывать одно забавное наблюдение по дороге сюда: кто-то выкинул на Красной аллее новую пару мужской «саламан-дры», оч-ч-чень приличную! и носки свои развесил на буковых ветках! А говорят, что только русские пьют! представляете, Прокофий Анисимович?! Её голос гулко разносился по подъезду и был услышан, кстати, Инной Ипполитовной, которая, тихонько ступая, поднималась им навстречу. - А я иду вас поздравлять, Сергей Николаевич! - удивлённо щурясь на Карташевича, проговорила она с непонятной замедленностью и совсем не радостно. - Поздравляйте! - широко улыбнулся Лопухин и плечи расправил. - Поздравляю... И с сыном, и с праздником... Какая молодчина Татьяна Егоровна, так подгадать! - А вы почему не с мужем на демонстрации, Инночка Ипполитовна? - не по-праздничному строго вопросил Карташевич. - Ну, что же вы, Прокофий Анисимович!.. - Инна Ипполитовна сердито потупилась и поджала губки. - По-моему, женщина имеет право кое-какие мероприятия пропускать... - Имеет, имеет, - бросил Карташевич, проходя боком мимо неё. - Так где вы, Катерина Иванна, видели “саламандру”? - На Красной аллее, Прокофий Анисимович! Прямо на травке! Представляете?! А носки развешаны на деревьях! - Скаж-ж-жите пожалуйста, это ж надо, а? Из подъезда вышли вчетвером. Лопухин подставил физиономию солнцу и сощурился, как кот на печке. - Прелесть погодка, а? Прокофий Анисимович! - Ещ-щ-щё бы! Как по заказу специально для молодых счастливых отцов! - Я вас провожу. Всех! Кого куда? Вас, Прокофий Анисимович? - Домой пойду, немного отдохну... - И я домой... У нас сегодня гости, - сказала Довнар-Певнева. - Кстати, Сергей Николаевич, как вернётесь вечером от Тани, милости просим. Знаю, всё равно будете отнекиваться, но Костя вам позвонит, а нет, так и зайдёт за вами. Чего вы будете бирюком дома изнывать? - Значит, всем по пути, - тихо сказала Инна Ипполитовна и властно взяла под руку Лопухина. - Сначала все провожают меня, потом мужчины Катерину Ивановну, а потом они идут пить пиво... Она держалась с светским оживлением, и это выглядело глуповато. По обыкновению, она этого не чувствовала. Лопухин, подстраиваясь под её медленное вышагивание, раздумывал, что бы могло означать это её подкрадывание к его квартире?.. Когда она отделилась и ушла, Довнар-Певнева, не выпуская руки из-под локтя Карташевича, сказала: - Спасибо, Прокофий Анисимович... Она меня видела из окна, когда я сюда шла... - Ну вот... - Карташевич исподлобья взглянул на Лопухина через плечо и вздохнул. - Что б вы без меня делали?.. - Благодетель вы наш... - прошептала Довнар-Певнева... Когда Лопухин и Карташевич остались одни, Лопухин сказал с чувством: - Извините, ради Бога, Прокофий Анисимович. Верьте, нет, но я - ни ухом, ни рылом! Баба настырная!. - А чего ты оправдываешься? - неожиданно улыбнулся Карташевич и лукаво сощурился. - Трахнул - и молодец... Бабец-то сдобный какой! Я, грешным делом, не ожидал, что у неё тело... у-ух! - Он причмокнул. - Странно: на голове волосы тёмные, такая медь калёная, а там ярко-рыжие, костёр прям, хоть жмурься... - Он вздохнул, посмотрел на голубое небо и добавил: - Но ты дверь открытой оставил; ну, и м...к же ты, братец! И эта сучка Лаврова уже ползла... Учти, Ипполитовна всё про всех знает! Больше гораздо, чем я... Остерегайся её. А вообще-то, мой тебе совет: с Довнарихой завяжи: она очень на виду, вокруг неё всё время бабы кучкуются... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . В журнальном варианте опущена история превращения Голодца из добродетельного правдолюбца-шестидесятника в себялюбца, не выдержавшего искуса жизни. Ниже приводятся фрагменты, в которых нет вымышленных деталей (кроме, разумеется, номера «почтового ящика» и названия «Жакен»), которые целиком построены на материалах, почерпнутых мной из реального общения, из реальных разговоров с реальными людьми, отбывшими или отбывавшими ссылку в Джезказгане в середине семидесятых годов, где я в те годы писал свою горняцкую диссертацию. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Когда в метельной Москве наступил полдень субботы 12 февраля 1977 года, и Татьяна Егоровна с Варенцовым разминулись на соседних эскалаторах в метро - за много вёрст от Москвы, в некоей местности, носящей невразумительное для русского уха название Жакен, где время от московского разнится на четыре часа, в тесной (но без соседей) комнатке в обшарпанном панельном бараке, стоящем с краю обнесённой глухим бетонным забором группы мощных каменных строений посередине бескрайнего казахстанского такыра, за шатким столом, на котором горела настольная лампа, сидел, сгорбившись, и писал на освобождённых от скреп тетрадных листках исчезнувший со страниц нашей Хроники Павлу Голодец... Помнится, с изобретением им некоей чудодейственной эмульсии наша Хроника началась. Уже тогда читатель, возможно, обратил внимание на некоторую неказистость пашиного поведения: его внезапное и не ко времени увлечение философией, из-за чего едва не порушилась защита им диплома; отход от имевшей хороший практический выход научной темы, что было похоже на каприз в минуту слабости; переуступки им авторского права Лопухину на молочко - и т.д. К этому же ряду его неказистых поступков следует отнести и письмо, которое он написал в ЦК КПСС (запечатал в обычный конверт и бросил в почтовый ящик в другом конце Москвы); за это письмо (два листика бумаги, заполненные шрифтом его заикастой, не пробивающей букву “р” старой “оптимы”, без подписи) он получил срок (кто-то стукнул из друзей, пред которыми он не имел тайн) и угодил на классический лесоповал в очень далёкое от Москвы и вечно о чём-то поющее зелёное море тайги. Здесь он быстро - за пол-сезона - заработал туберкулёз, да такой, что несколько месяцев провалялся в больнице. А после больницы его перевели туда, где мы его и обнаружили 12 февраля 1977 года: на военное предприятие, на химбазу, где экспериментировали с компонентами химического оружия - с согласия, между прочим, его самого (взяв с него, разумеется, все необходимые расписки) и с прочими онёрами, полагающимися в таких случаях. Вот так доктор химических наук ссыльный Голодец (срок заключения у него вскоре истёк) стал завлабом на «почтовом ящике 1717/8666». Молва не преувеличивает прелестей климата казахстанской полупустыни. Особенно вытягивал жилы убийственный ветер, утихавший лишь на краткое время - в конце апреля-начале мая и в конце августа-начале сентября. Зимой он валит с ног и хлещет по щекам твёрдой снежно-льдистой крупой; летом он гонит глинистую пыль с такыра - иногда невидимую, мельчайшую, бархатную, и она скрипит по рту, сушит язык и придаёт еде гадкий пресно-горьковатый привкус. В июне из окна своего рабочего кабинета в лаборатории Голодец часто видел, как по такыру от одного края горизонта до другого неслись - когда поодиночке, |