> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > СИБИРСКИЕ ОГНИ  >

№ 07'04

Василий ДВОРЦОВ

Сибирские огни

Сибирские огни

НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
XPOHOС

 

Русское поле:

СИБИРСКИЕ ОГНИ
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

окаяние

Роман

И пошелъ Каинъ отъ лица Господня и поселился въ земле Нодъ, на востокъ отъ Едема.

И позналъ Каинъ жену свою; и она зачала и родила Еноха. И построилъ онъ городъ; и назвал городъ по имени сына своего; Енохъ.

У Еноха родился Ирадъ; Ирадъ родилъ Мехiаеля; Мехiаель родилъ Мафусала; Мафусалъ родилъ Ламеха.

И взялъ себе Ламехъ две жены: имя одной: Ада, и имя второй: Цилла.

Ада родила Iавала: онъ былъ отецъ живущихъ въ шатрахъ со стадами.

Имя брату его Iувалъ: онъ былъ отецъ всехъ играющихъ на гусляхъ и свирели.

Цилла также родила Тувалкаина, который былъ ковачемъ всехъ орудий изъ меди и железа. И сестра Тувалкаина Ноема.

КНИГА БЫТИЯ. ГЛАВА 4.

 

С чего начинается вкус жизни? Вкус, да, вкус! Это удивительно внятное восприятие плоти, с ее вяжуще-терпким запахом, с ее шершавой и упругой при прикосновении фактурой, с мятно-солоноватым ощущением во рту?.. У Сергея все пришло в госпитале. А вначале, когда он лицом, грудью, животом и всеми конечностями погрузился в плотный, горячий песок, просто остановилось время. Взрыв был неблизкий, но снизу, и ударная волна подкинула и вбила его в косой бархан. От удара остановилось сердце, и Сергей увидел покидаемую землю, а на ней свое, стремительно уменьшающееся, распластанное тело. Скрутившийся вокруг воздух уплотнился в какую-то бледную, полосатую трубу, и с нарастающим ускорением его потянуло вверх, в неизвестность. Куда это?.. Куда?.. Зачем?.. Не надо... Если бы можно было заорать, если бы можно было, растопырив руки и ноги, вцепиться, упереться в стенки этой трубы, чтобы остановить полет! Но... Где-то там, уже близко, был конец. И не только трубы. Там нужно будет отвечать, отвечать за добро и зло, за веру и предательство, за содеянное и за отложенное, реально случившееся и только выдуманное — за все свои девятнадцать с половиной бестолковых лет. И это было неправильно и несправедливо. Он же не знал, даже не задумывался, что придется вот так, совсем не готовым, отвечать. И Сергей беззвучно завопил: «Отче наш! Иже еси на небесах!..» Слова неведомо где и от кого услышанной молитвы бились рикошетом внутри его сознания, дребезжали в ушах, кололи глаза, губы, никак не находя себе выхода: «Да святится имя Твое... да будет воля Твоя!..» Движение немного замедлилось. «Хлеб наш насущный... хлеб...» — и больше он не помнил. Но — да, да! — он остановился, все же остановился в этой проклятой трубе. Наконец-то удалось выдавить, выжать, выбросить из себя настоящий звук: «Господи! Я все понял, все понял, Господи! Нужно любить! Любить, Господи! Дай мне, и я буду жить так, как надо, как достойно. Любить всех и все. Только дай мне, отпусти меня назад, Господи!» Странное металлическое эхо гремело в трубе. Немного повисев, Сергей начал тихо-тихо вращаться в обратную сторону. Это было возвращением. «Господи! Я все понял. Все. И я буду, буду любить всех. Всех. Только дай время. Дай мне время жить как надо».

Тело заныло, наполняясь нестерпимой болью, не отвечая на приказы и просьбы приподнять голову, перевернуться на спину. Но сквозь эту боль он явственно услыхал винт. «Вертушка» шла на бреющем полете и, ныряя по-над расплавленными холмами, все ближе и ближе надвигалась с мурлыкающим рокотом и свистом. Она искала его. Его!

Почему он забыл, слишком скоро забыл свою клятву?

Вот потому все так и получилось...

 

ЧЕТВЕРТЬ ПЕРВАЯ. ВЕСНА.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

Когда, после третьей пары, по Горького идешь к кинотеатру Маяковского, солнце бьет в спину, выталкивая из-под ног короткую фиолетовую тень. Улицу давно не чистили. Грязный, закопченный за зиму, снег на проезжей части раскис, просел и обнажил то, что далекие потомки назовут «культурным слоем». Интересно, почему именно «культурным»? Хороша же культура, нечего сказать. Бьемся, понимаешь, бьемся: «превратим», «достигнем»! И на субботниках, и на воскресниках. Чтобы город, двор, дом, детсад — все стало «образцовой культуры». И даже магазин, вон, «культтоваров», хотя «культ»— нечто не из этого ряда. А результат? Все эти обрывки и окурки, пакеты, картонки и просто неведомые, безымянные клочки и клочья, как раз и окажутся самыми главными следами и основными свидетельствами всех нынешних достижений народного хозяйства. И из них потомки и про космос узнают, и про балет, и про обработку картофельных глазков лазером. А все археология-с, наука ковыряния в останках и остатках. Цивилизации ли, прогресса ли, пищи. Интересно, но что же тогда археология может поведать нам о древней Греции? Если все изучать по отбросам: Диоген — бомж, Аристотель — лизоблюд, а Сократ — нигилист... И кто только тогда в едином трудовом порыве создал могучую Элладу? Был же общественный труженик Пифагор! За что, правда, и поплатился. Стоп, стоп, стоп! Бог с ней, с Грецией, а почему в нашей-то, русской, литературе главный герой всегда «лишний человек»? «Чужой для всех, ничем не связан» — лирический циник и созерцательный пофигист, умный ли, добрый ли, но всегда тоже какой-то «отброс общества»? Гомер, по крайней мере, хотя бы про путешественников писал, а у нас, что у Пушкина, что у Достоевского, все подряд страдают от сплина и хандры, и даже гвоздя вбить не умеют, не то, чтобы Циклопу глаз вышибить. Точнее, не хотят. Вот, кабы по щучьему велению...

Девчонки и мальчонки, сегодня уже по-апрельски расстегнутые и распахнутые, игривой стайкой скакали далеко впереди, а Сергей все отставал и отставал. Все-таки сильно чувствовалась разница в возрасте. Они еще совсем не умеют «ловить мгновения». Эти звонкие, словно хлопки ладоней, ослепительно краткие мгновения, из которых, как из разноцветных, разнокалиберных бисеринок, помаленьку-помаленьку и выкладывается мозаика жизни. Почти все его сокурсники поступили сразу после школы, но даже не в этом дело. Инфантилизм. Интересы в пределах песочницы. А ведь почти все выше его ростом. Есть и взросленькие, только и они тоже какие-то приторможенные. Пантагрюэли... Прыгают, пихаются, как воробьи на празднике. Воробьята. Птенцы гнезда Петровой. Это фамилия руководительницы курса. Только брызги и щебет. Прыг, прыг, прыг, — через миг скроются за поворотом. И «отряд не заметит потери бойца». Так скорее же! Одна только Ленка украдкой оглядывается. Ищет. Его. Весна же, товарищи, весна, чувств всем хочется. Что ж, нужно будет как-нибудь помурлыкать с ней вечерком в репзале. Молодежь-то, она, молодежь. А вдруг?

Впрочем, Сергей и сам, поддавшись настроению первых оттепелей, уже неделю бегал по друзьям и знакомым с умыкнутой из читального зала новенькой книжкой Платонова. И, ломая всем трудовые и семейные планы, часами, взахлеб, читал вслух «Сокровенного человека» и «Старуху», заставляя терпеть свое ученическое несовершенство искусства декламации. Но попробовал бы кто выказать сопротивление! Эта, каким-то чудом изданная в каком-то неведомом Улан-Удэ, коричневая книжица буквально перевернула в нем все представления о возможностях языка. Нечто подобное случилось, в свое время, после стихов Заболоцкого, но там слишком много было смешливости, несерьезности, каламбура. А тут такая сила, и такая абсолютная точность эпитетов. Ммм... насыщающая... Но нет, это не просто точность описательного художества. Здесь в самом процессе чтения неким, совершенно неведомым образом материализовалась фактура, достоверность жизни. И как же человек смог вот так, с помощью только одной информационной системы, пусть даже такой развитой, как речь, полноценно передать весь объем окружающего мира, всю ощутимую правду существования? От знакомых черных значков, обозначающих короткие или протяжные звуки, вокруг вдруг появлялись полуденные цвета, стекал пот по спине, запах ржавеющего железа и тоски щекотал ноздри. Складываемые из этих значков слова и предложения необъяснимым образом, но очень чувствительно обволакивали, обжимали упругой горячей силой и упрямо толкали в бездну. Как? Как это возможно? Еще шаг — и полет. Но ведь такое доступно только театру! Театру, с его единением в себе всех способов контакта: цвета, света, жеста, взгляда, речи и энергетики, сгенерированных неким гиперболоидом в жгучем фокусе сцены. А у Платонова все творилось одним только письмом. Потрясающе! И эти уроды столько лет не пускали его в печать. За что? За гениальность? Вот недавно мать получила в своем профкоме очередной талон на полное собрание сочинений. Собрание сочинений! И кого! Товарища Смелякова. Уж лучше бы на одну, но «Книгу о вкусной и здоровой пище». С цветными картинками сталинских времен. Так ее распределяет партком. И только своим, очень надежным, доказавшим способность достойно переварить самую жуткую антисоветчину. Берет такой проверенный товарищ месячные талоны на два кило пшенной крупы и пачку «бутербродного», с пузырьками оттаявшей воды, масла, открывает цветные иллюстрации и ... Неужели из-за Платонова советская власть закачается? Бред собачий.

Щелчком отослав окурок подальше на проезжую часть, Сергей повернул назад, на Коммунистическую, где во вместительном полуподвале обитало племя дружественных художников.

В театральное училище Сергей отродясь не собирался. Стопроцентный академгородковский юноша с Цветного проезда, после школы он поступал в «мед». Отец помог, и его зачислили кандидатом. А иначе, без фатеровых завязок, если ты не «блатной» и не из деревни, то вообще ловить было нечего: изначальный конкурс — семнадцать человек на место. Почто это народ с такой силой в медицину тянется? Ничего там интересного. Та же физика-химия. Весь понт только в белых халатах. Больше всего вуз от школы отличало только право открыто, не в рукав, курить. И постоянные мотания из старого учебного корпуса в новый лабораторный. Едва же из узких дверей аудитории белый, шумный поток, как паста из тюбика, выдавливался в коридор, как Сергею совершенно не хотелось ничего помнить и знать, кроме расширенных девичьих зрачков, обильного аромата польско-французских духов и совершенно непредсказуемых возможностей на ближайший вечер. Вечер, где главное то, чем можно выделиться на фоне немногочисленных конкурентов. Уж не пятерками точно. И не комсомольской сознательностью... Вообще, что такое хорошая учеба? Конкретно в «меде»? У него вовсе не было проблем на обществоведении, в анатомке, или на молекулярной химии, но вот от латыни восторга он не испытывал никакого. Стрем был в том, что в своей спецшколе он как раз весьма неплохо усваивал усиленный английский. Даже на городских олимпиадах призы получал. От этого в нем и в окружающих жила убежденность в его врожденной способности к языкам. Просто немецкий не нравился. И вдруг именно латынь и заломала. Мертвый язык. Мертвее не бывает. Почему все бугорки и ямки на черепе нельзя заучить по-русски? И связки, сгибающие и разгибающие коленный сустав? Почему анатомия зубрилась живыми на языке мертвецов? Прямо на их проформалиненных членах: «arcus superciliaris», «sutura sagitalis» или «fascia thoracolumbalis». Кстати, интересно то, что как раз самые тупые «по жизни» все усваивали вовремя и в полном объеме, а у него навсегда в голове осела только портняжная мышца — «мускулюс сарториус». По музыкально-слуховой ассоциации: нечто среднее между санаторием и сортиром. Короче, еще каким-то чудом удалось перевалить во второе полугодие, но о дальнейшей учебе не было и речи.

Когда у тебя не вяжется в одном, какой смысл тянуть остальное? Сергей с нервным удовольствием остаток зимы проболтался по «медовским» и «ниижтовским» общагам, а весной пошел отдавать долг Советской Родине.

После дембеля родители опять попытались направить его судьбу по своему усмотрению. Но было уже поздно. Что-то в нем щелкнуло, что-то замкнулось, и Сергей теперь просто не мог быть ведомым. Теперь он сам мог себя водить. Так думалось, по крайней мере. Два года — не чих в подушку. Одна десятая жизни. А, если сознательной, то — четвертая. Да, к тому же, шесть месяцев в госпитале...

Для начала нужно было срочно прикинуться: старые, добрые, протертые «Levi’s» сменить на что-нибудь посвежее. Клеши уже никто не носил. Взять под дудочки толстокожие сабо на деревянной платформе. И жеваную ветровку. И... самым первым делом требовалось обновить фонотеку. Подаренные ребятами в честь «освобождения» «Бони эМ» и «Смоки» проблемы не решали. Диско завоевывало мир, пускай, но он, в свое время, еще в школе, придумал себе любовь к классике. А за это время и Леннон, и Элтон Джон успели испечь по паре свежих блинов. И потом... Потом суп с котом. Все это было у фарцовщиков, на «толчке», но не на родительские же брать! У стариков от их цен только зенки бы выпали. А еще «Вега» выпустила совершенно клевую вертушку, с деревянной панелью, «02», не отличишь от импортной. Так что головняк достаточный.

Но! Самое тонкое было в другом. Все его однокашники закончили по три курса, кое-кто уже и поджениться успел. И пусть никто ничего не качал, все улыбались, братались и балдели, но он сам теперь никак не мог уловить их новый ритм. Все стало как-то невпопад, все чуть-чуть, да мимо. Вот так сразу и не объяснишь. Дело было не в его короткой солдатской стрижке, не в случайных матах. А в чем?.. Две недели свободы были просто прекрасны, но в очередное утро Сергей вдруг сообразил, что это он всякий раз звонит и договаривается о встречах. Только он. И еще один знак: девчонки. Они стали удивительно доброжелательны и чрезмерны в добром товариществе. Ни малейшего повода к ухаживанию. На дискотеке на его высоко закатанные рукава клеились только скво из «Ща»...

Что ж, главное вовремя понять. Чему-чему, а в автономном режиме армия жить научила. Сергей надел полосатую майку-тельняшку и пошел грузчиком на ликероводочный. Бригада там трудилась весьма забавная, чем-то напоминающая персонажей картины Репина «Приплыли». Бугор — действительно, огромный, заросший толстой, как конский волос, щетиной до самых глаз. И нужно было только сразу не испугаться густых наколок, чтобы разглядеть за звероподобной внешностью и расслышать за невоспроизводимой лексикой четкие внутренние установки на совершенную справедливость. Так вот и гильотина бывает абсолютно права. От Бугра во все стороны шли очень даже ощутимые силовые линии, как собачьи поводки от каюра. Все всегда было под его контролем. И поэтому бесконфликтно. Остальные трудящиеся почти все были немного отсидевшие, отвечающие «за базар» законники и не пьющие. Эта последняя черта являлась принципиально определяющей в их профессии. Выстраданной в результате естественного отбора. Действительно, когда через твои руки ежедневно проходят тысячи наполненных, закупоренных бутылок, то с другим представлением об отдыхе можно быстро сойти с ума. Нет, конечно же, мужики все-таки иногда западали. Но только в полноценный классический запой. Неделю, две — в усмерть, и узелок на полгода. Кто чаще, тот на выход. Был даже некий график: кому и когда. Чтобы производство не страдало.

За пару дней Сергей прошел курс молодого бойца и получил право смотреть на все изнутри. Наблюдать, так сказать, проявления индивидуальностей. «Нетянувших» срок было немного, и среди этих неблатнящихся фраеров сильно выделялся Витек. И не только тем, что не «фенил», но и внешне. «Геракл в засушенном виде», он был не просто маленький и худой, а совершенно до скелета иссохший и смуглый, как лесной муравей. Косоглазый заика, Витек все двадцать четыре часа в сутки находился на предельном взводе. Его прессовало все: и собственный рост, и вес, и что «один глаз на вас, второй на Кавказ». И невозможность быстро высказать свое мнение о тех, кто не был «укомплексован» до такой же степени, как он. Эдакий динамит с перманентно шипящим бикфордовым шнуром. Но Сергей сразу подглядел его тайну. В первый же вечер, в раздевалке, когда из Витькиной кабинки выпал дефицитный Ремарк. «Три товарища» через мгновение были прикрыты курткой, но это уже через мгновение. Нежное мясо агрессивного пупырчатого краба всегда и всем представлялось деликатесом, и Сергей тоже не смог отказать себе в удовольствии. И потом, чем он рисковал, общаясь с народом? Это в Академгородке нужно было понтоваться: если ты живешь в коттедже, ладно, коли тебя уличат в дружбе с Верхней зоной. Но вот «Строителей» или «Юности» уже не простят никогда. А в городе кто кого знал? В смысле: кто чьи родители? В городе ты сам по себе.

Витек и познакомил с Петей Мазелем. Внешне Петя был вполне нормальным деревенским немцем. Рядом с косоглазым муравьем его сто десять килограмм, пятьдесят шестой размер пиджака и сорок шестой обуви смотрелись природной компенсацией. Серая масть, медлительная речь, чистая белая рубашка и навсегда выглаженные брюки были генетической классикой. Но все портило отношение к жизни. Петя был бывшим летчиком. Это только представить: в двадцать два года — бывшим летчиком! Фатер и мутер, наверное, рыдали, когда получили письмо, в котором сообщалось: «летчик малой авиации — это то же самое, что простой таксист. Никакого творчества». После первой же командировки на опыление казахской целины, либерн киндер бросил фантастическую для их степного поселка профессию. А дальше могло быть только хуже. Если человека из-за огромных размеров не взяли в военные истребители, то его за эти же качества с радостью записали в будущие артисты. Когда есть такая фактура, произношение как-нибудь обязательно появится.

Петя и Витек были страстными библиофилами. И шахматистами. Тридцатилетний Витек недавно в очередной раз развелся, жил со своей старушкой-матерью и в обустройстве собственного быта его ничто не стесняло. Его комната напоминала нутро подводной лодки со сплошными перегородками. Не было точки, с которой бы виделось сразу две стены. Спальное место располагалось под длинным самодельным столом, а кресло заменяла стремянка. Это были не полки, а странные, хоть и логичные конструкции, причудливо заполнявшие все девять квадратных метров в старом деревянном бараке ради шести с половиной тысяч книг. Книги лепились везде, а где не могли, то просто стояли сталагмитами или баррикадами, так, что Петя даже не пытался проникнуть в глубь. Вообще, его место было на дерматиновом матрасике у порога, откуда всякий раз выгонялась страшно недовольная приходом гостей болонка преклонного возраста. «Вы, товарищ, сядьте на пол, вам, товарищ, все равно», — шутка специально для Пети. Здесь он рассматривал приобретенные новинки и мучил заводного хозяина медлительностью раздумий над каждым ходом. И здесь же он заманил Сергея в сумасшедший мир сцены. А кого еще? Да, его сто семьдесят два см роста расценивались «чуть ниже среднего», но, по крайней мере, Сергей не косил, не заикался и весил шестьдесят восемь чистым мясом.

В подвал по крутым вытертым ступенькам нужно было спускаться боком, придерживаясь за некрашеные щербатые перила. После весеннего солнца в глазах плыли разноцветные дрожащие пятнышки, равновесие терялось. Потянув обитую железом дверь, Сергей захлебнулся смесью из облаков табачного дыма, сувенирных стенаний Демиса Руссоса и дикого стадного хохота. Навстречу летела мадмуазель Дуньская. Ее и так немало выпуклые глаза за толстыми линзами казались пузырями, вырвавшимися из трубки водолаза. Он едва успел увернуться, как Дуньская, впервые не поздоровавшись, водометной ракетой вознеслась по лестнице к свету. А во всех четырех, объединенных общими коридорчиком и ванной, разнокалиберных мастерских народ умирал от смеха. Только минут через десять стала проясняться некая картинка. И теперь до слез и икоты хохотал Сергей. Случилось же тут следующее.

Предисловие. Сорокадевятилетняя девственная мадмуазель Дуньская прибыла в наш город из Ленинграда по распределению. До сорока она, вообще-то, была обычным кандидатом математики в обычном НИИ, но вдруг ей в руки попал кусочек пластилина. И математика умерла. Три года подряд Дуньская жила на чердаке, зимой прижимаясь к трубе и обкладывая себя со всех сторон бездомными кошками, подрабатывая в поликлинике, разнося повестки. Три года она, как вольнослушатель, каждый день, качаясь от голода и сгибаясь от холода, с раннего утра до темноты ходила в классы академии рисовать и лепить. На четвертый год ей повезло. Набор был неудачным, на скульптуру шли одни мужики. По опыту академическое начальство знало, что если в набранном курсе нет девушек, то никакие воспитательные меры не смогут удержать студентов в рамках нормативной лексике. Через вторые полгода такой курс перестает умываться, а когда на третьем году занятий абитуриентские брюки на них изнашиваются, то можно уже экономить средства, выделяемые на наем обнаженной натуры. Обнаженной снизу и сзади, по крайней мере. И поэтому Дуньскую взяли. Неизвестно, как она влияла на мужскую часть курса, но ко времени сдачи диплома встречное влияние было налицо. Всех человеческих особей мужского пола она возненавидела окончательно.

В городе ее, как «молодого специалиста» встретили неплохо. Первые месяцев пять-шесть она прожила в полуподвальной коммунальной мастерской, посреди матерых сибирских живописцев и графиков. За это время она слепила пару-тройку солдат-победителей для ближайших райцентров, и как художник, работающий над патриотической темой, получила льготную очередь на кооперативную квартиру с мастерской в мансарде.

В общем-то, переезд в кооперативку почти уже состоялся, но сама мастерская стояла еще без отделки, когда из фонда подкинули срочный заказ на нового гипсового героя Великой Отечественной. Пришлось остаться и пожить в подвале еще. Дуньская намесила глины, скрутила из проволоки каркас. Каска, плащ-накидка и деревянный ППШ привычно ждали в углу, как вдруг выяснилось, что куда-то запропал постоянный натурщик, студент из техникума физической культуры. Тут-то ей и предложили свои услуги веселые соседи, с которыми она аккуратно здоровалась утром и прощалась в одиннадцать вечера, в упор не замечая после часовой отбивки, что бы те ни вытворяли в общем коридорчике или ванной. Ребята привели к ней невысокого, но очень мускулистого татарина, служившего дворником. Немного, правда «тронутого», однако по внешним данным вполне годящегося взамен утерянного борца-студента. Дуньская, как могла пристально пощурилась, и согласилась. Но, лишь только она вышла в ванную готовить инструмент, как дворнику серьезно, даже несколько сурово, приказали раздеться донага и, откинув одеяло, прилечь на не увезенную еще на новую квартиру девическую кровать. Придали ему позу гойевской герцогини и, поругав мусульманскую веру за неуместное обрезание, вышли. Бедная мадмуазель, с полной кастрюлей воды, разных скребков и шпателей даже не сразу поняла — что перед ней, и не сразу эту кастрюлю уронила. То есть, вначале в мутную от глины воду упали очки, а уж потом только из рук выпала сама кастрюля. А еще через мгновение Сергей с Дуньской столкнулся на выходе.

А в мастерскую его завела достаточно корыстная и гадкая идея. Сегодня в Доме актера должен был состояться первоапрельский вечер, где они, старшекурсники, участвовали в капустнике вместе со «взрослыми». Естественно, только на подхвате, в роли обезьянок. Это и так нервировало, а еще режиссер капустника, «Михаил Подтапыч», вел себя просто оскорбительно. Орал, глумился, туркал по любому поводу. На ребят гавкал при барышнях... Лучше бы он так на свою тещу гавкал. Как раз теща, сорок лет бессменный директор Дворца культуры железнодорожников, и подарила ему такую кличку: «подтапыч». В смысле подкаблучник. Кто как, а ни за что пару раз поддетый Сергей вовсе не собирался этим вечером быть бедным племянником на богатой свадьбе. И других уговаривать не потребовалось. Собрали тайное совещание актива и постановили: что бы Миша там ни нарежиссировал, это его личное дело, а им внимания к себе сегодня нужно добиваться любой ценой. Наскоро придумали несколько бессловесных партий, которые молчаливо должны были разрушить задуманный не для них спектакль. Роль Сергея была с особой подлянкой. Для этого под невинным предлогом украшения сцены в дальнем углу нужно было установить рисованную фигуру дедушки Станиславского. С тонкими такими прорезями. Внешне все должно было выглядеть как обычно. Но как только какой-нибудь заслуженный, народный или лауреат начнет исполнять что-нибудь самым высоким штилем, как за его спиной бумажный классик вдруг закосит глазами, а изо рта поползет лента с великим «не верю»! Умри, но хлопать будут именно классику.

Два часа в подвале ушло на раскачку, пришлось даже пригрозить декламацией стихов и пообещать три литра пива со стипендии, прежде чем нашлась плотная бумага в рулоне, сангина и уголь. Еще пятнадцать минут воспроизводился замысел. Сергей держал фотографию и комментировал схожесть. Эх, жаль, что он не пошел в художники! Красота: сам задумал, сам воплотил. Ни тебе придурков-режиссеров, ни идиотов-партнеров. Сам, все сам. Без ансамбля.

Апрель наступил, эх, апрель! Крыши за день заметно обтаяли. Хорошо! Плотнее прижав локтем сверток, он по косой узкой тропинке пересек дворик и оглянулся на далекий закат: там, далеко-далеко, за рекой, вверх уходили серые дымы заводских гигантов, а за ними сияющее невидимым солнцем лимонное небо слоилось оседающим смогом. Там еще было светло. А на этом берегу, в сиреневом затихающем полумраке центра уже вспыхивали цветные от штор и абажуров окна. На крышах помаргивали неоновые лозунги: «Хран...те деньги в Сберегат...ассе», «С...ава народу-ст...оителю...». Времени оставалось в обрез, наверняка его уже ругали. Разве что, Ленка скорбела. И как она так вдруг расцвела? Еще осенью была кулема кулемой, а тут на тебе. Разом пропала детская одутловатость щек, разрез на юбке дошел до пределов дозволенного, да и с гримом кто-то явно помог: ее азиатская внешность обрела особую пикантность. В общем, барышня стала достойна самого пристального внимания.

Перед входом в Дом актера под фонарями толкалось несколько человек. Это курили участники и зрители капустного представления. Каждый раз в подобных случаях чувствуешь себя подросшим Бемби с мягкими маленькими рожками посреди ветвистых самцов. Вежливо, по этикету, первым поздоровавшись с настоящими артистами, студент юркнул за тугую высокую дверь. А в вестибюле, около гардероба, уже не протолкнуться. Наскучался народ за зиму, после старого-то Нового года не было приличного повода собраться большой компанией. Двадцать третье февраля праздник в театрах не ахти какой, сплошь шефские концерты. К тому же Сергей чуть ли не один на круг, кто честно послужил Советскому Союзу, остальные ... ну, либо плоскостопие, либо эпилепсия. Нет, стоп, восьмое марта! Они, кстати, в училище очень даже неплохо по этому поводу приняли. С приключениями и даже рукоприкладством. Спасибо Пете Мазелю, он все взял на себя, иначе бы праздники еще долго проводили в учительской. Сергей скинул пальто на руки зазевавшемуся однокашнику и влетел в зал.

На сцене, где уже все было разгорожено и расставлено, подстраивали хрюкающие и свиристящие микрофоны. При его появлении все облегченно выдохнули и загалдели наперебой. Приятно быть до такой степени востребованным. Тихо, тихо, родимые. Все вовремя и к месту. И дедушка Станиславский готов. Свернутая лента картона пружиной распласталась по кулисе. Надуманный ужас бурно сменился восхищенным ликованием. Конечно, каждый понимает, что этот капустник более экзамен, чем что-либо вообще. Именно сегодня мамонты составят себе мнение: кто талантлив, а кто так. И никакие «госы» потом никого не переубедят. Жуть. Но нужно сохранять лицо, как говорят японцы. Сохранять надменное, каменное, важное лицо. Никакой поэзии, а тем паче романтики. Монолит. Бетон. Свая. Скорее бы диплом. И потом можно никому ничего не доказывать. Просто работать. Эх, если бы каким-то чудом да в «Красный факел». Но уже давно ясно, кого Иониади возьмет в труппу, а у кого родители «не те». А в другой театр он и сам не пойдет. Смысл? Нет, либо в «Факел», либо в столицу.

Сергей спрыгнул со сцены в зал, отряхнулся. Выпрямляясь, повел глазами по пустым рядам красно-бархатных спинок. И вздрогнул. Автоматически закончил общий осмотр и взгляд, как намагниченный, вернулся туда. Туда, где посреди зала сидела «фарфоровая фея». Стоп. Не забывать хранить лицо. Кто такая? Почему вошла во время репетиции? Он с каменным лицом навис над статуэткой: «Вы кто? Почему в зале?» — «А...» — «Ну?» — «Я... мы... из хореографического училища. Мы тоже заняты».

 

Что такое хореографическое училище? Вы хоть раз были в хореографическом училище? О чем тут разговаривать? Спасало звание народного лидера и незабвенный возраст. Сергей продолжал, как на автопилоте: «Имя? Почему одна?» И вдруг стало жарко. И страшно сухо. Лишь бы голос не сорвался: «А почему я раньше не видел?» Красный бархат спинки фиолетовой тенью расплывчато очерчивал контур белого платья. Платья? Нет, чего-то совершенно нематериального. Ни блеска, ни плотности. Туман.

 

«Как имя»? — «Татьяна». Татьяна. Татиана... Имя, ну что в нем? Что в нем такого, что вдруг подчиняет тебе человека так же, как щелчок закрывающегося замочка? Кто там? Да, Пушкин: «Что в имени тебе моем?» Что? Власть. Владение. Обладание. Это тайна, которую очень хорошо знали мудрецы древности и поэтому старались обходиться в беседах без именований, используя эпитеты, ценя чужую свободу и страшась необратимости всего совершаемого. Это тайна, которую заново потом открыли средневековые маги и, не в силах не пользоваться властью заклинать откликавшихся демонов, гибли. «Имя» — значит «имение», знать имя — «иметь». Это связь, тонкая, но прочная шелковая связь между «он» и «я». «Как имя?» — «Татьяна» — и она уже в твоей легкой-легкой золоченой клетке, смотрит чуть испуганно и грустно. Имя. И от этого тихого щелчка она теперь никогда в твоем присутствии не сможет развернуть крылья и запеть беспечную песню. Но она не сможет теперь и улететь. Нужно только очень точно произнести это, очень точно — только для нее одной: «Татьяна»!

— Петя. Мазель. Выручай. — Сергей взмокшими пальцами сжал в комок толстый синий свитер Пети.

— Ты чего? Съел?

— Съел. Как ты прав, Петя.

Тот не верил. Как Станиславский.

— Петя, что хочешь думай, кроме одного: я тебя не подставляю. Если ты не согласишься, то давай совсем выкинем дедушку. Но только я на сцену сегодня вообще не выйду.

— А чего ты съел?

— У ребят в мастерской. Консерва была старая, килька в томате.

— Да. Килька в томате, даже свежая, не для тебя, сына академической науки. После «стола-то заказов».

— Короче. Ты будешь работать один. Я на сцену не смогу: вдруг стошнит.

— Или пронесет?

— Вот-вот. Сам понимаешь.

Даже если Петя и не верил, то все равно он свои протесты отставлял на удобное время. Когда не будет свидетелей. Потому что он самый настоящий друг. Самый лучший друг. И как хотелось бы самому вести себя по отношению к нему также. Очень хотелось бы. Потому что Петя этого стоил.

Балетные выступали одни из первых. С юмором у них было совсем туго. То есть, его вообще не наблюдалось. Татьяна и еще трое других девушек показали под бодренький рояль немую сценку, как они сначала обижают, а потом дружат с четырьмя парнями в рейтузах. Под жиденькие аплодисменты им на смену высыпал эстрадный театр миниатюр, и к отсутствию юмора добавилось отсутствие вкуса. Нет, где-нибудь в Кыштовском районе, в колхозе «Красный гусепас», все было бы к месту. Про жадного и глупого завскладом и хитрого и красивого художника. Но не своим же показывать эту чушь! Вот тут-то и появилась на сцене первая заблудившаяся уборщица с ведром. Увидав артистов, она от неожиданности замерла, всмотрелась в зал и, охнув, косолапо убежала. Слышно было, как за кулисой сдавленно завизжал Миша «Подтапыч», кого-то выгоняя на ... фиг и навсегда. Ничего, посмотрим дальше: таких уборщиц для него было заготовлено еще шесть.

Переодевшиеся балетные на полупальцах проскользнули в зал и кучно сели в предпоследнем ряду справа. Сергей, с помощью нехитрых манипуляций, занял крайнее левое кресло. Эстрадников уже сменили ТЮЗяне. Этих решено было не трогать. И не за главрежа Леву Чернова, который был председателем госкомиссии на экзаменах. А просто это были единственные «старики», которые никогда не выделывались. И сценпрактика зачастую проходила у них же в мимансе. Нормальные чуваки, клевые. Почти фроинды. Пока герои «Карлсона на крыше» пародировали «На дне» Максимыча, Сергей в полутьме разглядывал ее профиль. Неужели такое бывает? Юная нимфа смеялась с чуть заметным запозданием. Стянутые волосы, нос с нежнейшей горбинкой, прозрачно-розовые губы римской богини. «Татьяна». Она, кажется, повернулась в его сторону, и Сергей отвернулся к сцене. Там заляпушистую «облядраму» умывала вторая уборщица. Хохот перебивался аплодисментами. Молодцы ребята, отвлекли Подтапыча, пока она проходила. Его беспомощный ор отчетливо был слышен и в последних рядах. Теперь наступала очередь Мазеля: Станиславский, приколотый булавками к холстяному планшету в глубине сцены, безучастно смотрел, как к микрофону выкатился огромный, как монстр из алкогольных кошмаров, колобок во фраке и запел тоненьким оперным тенором что-то, наверно смешное, из «Цирюльника». Колобок-колобище так до конца и наслаждался непривычной для себя горячей реакцией зала, не удосужившись оглянуться на оживший за его спиной рисунок. А как он потом еще и старательно кланялся! Заканчивал первое отделение бледно-серый чтец из филармонии. Но Жванецкий, натуральный Жванецкий. Тут и уборщицы не требовалось.

В перерыве попытки подойти поближе к плотному кружку испуганно озиравшихся граций не удавались. Вначале им что-то впаривал натужившийся Миша Подтапыч. Но он мигом слинял, когда, раздвигая великой грудью разную дрейфующую мелочь, огромным, обесцвеченным перекисью айсбергом к девушкам подплыла их знаменитая педагогиня Алина Никифоровна. Алине было уже за семьдесят, она хорошо помнила еще то ли Чапаева, то ли Буденнова, преподавала в хореографическом лет тридцать, но только недавно стала «заслуженной», и теперь ее гордого взора не выдерживал ни один смертный. А уж тем более ученицы. Они синхронно встали в третью позицию, вытянули шеи и сложили указательные и большие пальцы вместе под животом. Айсберг источал жуткий холод. Посверкивая сколами ледяных сосулек, он равномерно ронял слова-капли, от которых все вздрагивали и зябко ежились. Сергей, совсем случайно немного покрутившийся рядом, почувствовал запах свежей рыбы, клики чаек и начинающийся насморк. Народ, кто не увяз в баре, уже тянулся в зал, обтекая их, а Алина что-то вещала и вещала, тыча пальцем то в лоб, то в плечи полуобморочных послушниц…

Апрель-то апрелем, но к ночи все снова застыло. Схватившись корявой коркой, растоптанный за день черный снег свирепо хрустел при каждом шаге. Фонари, разбежавшиеся по ранеточным и сиреневым аллеям перед оперным театром, лохматыми лучистыми пятнами пробивались через сплетенье голых ветвей. Окатистая громада серебристого, чешуйчатого купола театра висела под редкими далекими звездами. Сергей, обойдя театр, поднялся по ступенькам к колоннаде главного входа. На фронтоне лепные толстенькие балерины и широкоштанные музыканты искренне славили соцреалистическое искусство эпохи культа личности. Что ни говори, а великое здание. И такое пропорциональное, такое гордо величественное. Щит «Сегодня» грустно сообщал, что «спектакля нет», но зато на «Завтра» была вставлена табличка «Каменный цветок».

Close your eyes and I’ll kiss you...

Tomorrow I’ll miss you...

Мимо служебного входа, мимо пустой трамвайной остановки, Сергей по диагонали перешел темный парк, заваленный обтаявшими с юга сугробами. Черные, веером растопыренные клены, шершавые колонны огромных старых тополей, маленькая, тщательно заколоченная будочка над блестящей в ледяной каше трамвайной колеей. Как надоела зима! Еще раз оглянулся на Оперный. Сила. И строился с сорок первого по сорок пятый не зря: в нем победа в этой Отечественной войне запечатлелась не хуже, чем в ленинградском Исаакии победа в той, наполеоновской. Вечная сила.

А хореографическое училище недавно переехало в новейшее произведение современных архитекторов, красовавшееся среди деревянных развалюх, неведомо как зажившихся в самом центре полуторамиллионного города. Сергей встал на перекрестке, под светофором. Яркий рубин рифленого стекла замигал, загорелся желтый. Для кого он работает? В это время по Каменской никто не ездит. И не ходит. Вдоль неубранного с осени строительного мусора узкая тропинка змейкой проползла к внутреннему крыльцу интерната. Здесь снег убирался тщательно. И светлый экран стеклянных дверей под широкой квадратной аркой высвечивал вход в запретный рай. Там, за чутко дремлющей дежурной тетей Зиной и ее трехцветной шавкой, вторая дверь вела в темный коридор, из которого лестница выходила к спальням «девочек». В какой? В какой из этих неуютных казенных комнаток, в густом тепле сонного девичьего дыхания, была сейчас она? Железные койки, тумбочки, двустворчатый шкаф на четверых. На спинках разноцветные полотенца и халатики. Под каждой кроватью тапочки. А под подушками Есенин или Тургенев. Или Мопассан? Нет, у нее Блок.

Подошвы чешских демисезонных полуботинок промерзли окончательно, пальцев больше не чувствовалось. All my loving I will send to you... Все. Все, пора уходить. Никакая телепатия не действовала. А идти не меньше двадцати минут. До Витька. Тот в четвертый раз развелся, так что можно завалить в любое время. Тем более, у него появилось новое хобби. Он где-то добыл чертеж самодельной антенны из самомотных катушек и рамочек, и теперь бродил с ней по ночам внутри книжного лабиринта, слушая «врагов» и узнавая истинную правду. Ловились в основном «Голос Америки» и «Би-би-си». Ну, и баптисты, конечно. А вот «Свободу» давили, и давили с особым зверством. Каких только звуков не придумывали: и писк, и стук, и кваканье с рыками. Даже болонка не выдерживала, убегала к матери.

Сергей шагал вдоль безучастных, угрюмых домов Красного проспекта. Шаги, кажется, за пару кварталов слышно. Спят, все спят. Только светофоры мечут желтые блики. А если где-то высоко и розовеет заманчиво уютный огонек, то все равно там нет никакого дела до того, кто тут, один, с остекленевшим лицом, упорно идет к своей цели. Им там, за двойными стеклами и полупрозрачными шторами, слишком хорошо с их горячими батареями, горячими чайниками, горячими…чем? А, все равно, им хорошо и плевать на всех, кто не с ними. А тут идет герой. Легенда, можно сказать, всего театрального училища. Надежда советского искусства. Будущий классик экрана или сцены. Идет и идет. Ему даже маленький косой заика не сразу обрадуется. Еще и поморщится, покряхтит, что так вот бесцеремонно нарушено одиночество. Но потом отмякнет, согласится: а куда ж в такую пору? Предложит чаю, и, радуясь отказу, разгребет на полу место для старого матраса. Пожмется еще и отдаст свою подушку. Хорошо иметь неженатых друзей. Иногда неженатых. А завтра выходной. Можно будет съездить в Академгородок к родителям. Помыться-побриться. И поесть до отвала.

Родители Сергея были странной парой. Такими можно и нужно гордиться. Отец, Николай Сергеевич Розанов, единственный сын петроградско-ленинградского хирурга-профессора, «добровольно» успевшего перебраться в Томск перед повальными чистками конца тридцатых. Только благодаря этому дед, Сергей Афиногенович, стал единственным из всех «тех» Розовых, кто умер своей смертью. Других, кого не поглотили НКВДешные лагеря, уморила блокада. Об этом в семье говорилось редко и неохотно. Лет до семнадцати Сергей вообще почти ничего не знал про свои ленинградские корни. Даже фотографий не осталось. Так вот крепко тогда пугали. Отец, по дедовским следам, закончил хирургическое отделение медицинского факультета Томского университета, потом началась война. Два года он резал солдатикам руки и ноги, пока сам, попав под бомбежку, не лишился половины кисти. Вернувшись, переквалифицировался на ЛОРа, и стал лучшим специалистом по гайморитам. А как иначе? Отец всегда был очень правильным профессорским сынком. Кроме работы его интересовали только книги и картины. У них дома была весьма приличная подборка сибирских живописцев. Даже три маленьких алтайских этюда Гуркина. Николай Сергеевич держал их над своим двухтумбовым рабочим столом. И еще, к сожалению, он пел. Считалось, что басом. Подстукивая на пианино в «полторы» руки, он самозабвенно и беззастенчиво пародировал шаляпинский репертуар. А на все протесты сожителей только подслеповато счастливо улыбался. Естественно, в шкиперскую, без усов, бородку. Под Солженицына. В общем, уже тридцать лет назад он был законченный, стопроцентный кабинетный червь, даже тогда уже лысеющий. Очень тихий, обстоятельный, милый и немного нелепый «старичок из детства». Что, конечно же, никак не вязалось с таким его жизненным выбором, как мама. О! Она, крупная сильная красавица с абсолютно правильными чертами лица, произошла из крохотной старообрядческой общины с Васюганских болот. Это были необщительные поклонники рябиновых крестов и непроходимых топей. Таились они там со времен Алексея Михайловича. И весь уклад у них велся как по писаному, за все триста лет никаких новшеств. Кажется, там никто и в принципе не мог иметь собственного мнения, отличного от мнения стариков. И жили бы они себе так дальше. Но, или что-то такое весной приснилось, или в шуме первой листвы пригрезилось, только после семилетки самая правильная и послушная в семье Ксюша в одном полушалке забралась тайком на пришвартовавшийся, чтобы запасти дров, пароход и доплыла до неведомого города, где неким чудом нашла свою тетку, служившую в «Геологоконторе». Тетка, злая и маленькая, с кочергой в руках стойко три года не пускала к племяннице никаких послов, приезжавших по зимнику с солониной и орехами. И ни посулы, ни угрозы не смогли вернуть девушку к истинной вере. Ксюша окончила вечерний техникум, потом поступила в университет. И здесь, на последнем курсе познакомилась с Колей, уже совсем тогда взрослым доктором, который постоянно посещал их знаменитую университетскую библиотеку. Она решительно вышла за него замуж, а он опять сменил квалификацию. Теперь они вмести искали мамонтов и волосистых носорогов. То есть, они были палеонтологами. Облазили всю Восточную Сибирь и Камчатку, и только лет десять, как перестали ходить «в поле». Кандидаты наук, активисты клуба «Интеграл» и сторонники активного отдыха на «Запорожце», — ну почему Сергей не мог пробыть в их обществе более часа? После третьего класса уж точно. Он же любил предков, гордился, но... не мог. Это была не идеология, не конфликт поколений, а внутренняя аритмия. Он просто не в такт с ними тикал.

В комнате, в которой теперь вольготно расположились вещи сестры, только его кровать свято хранила верность. Ее вдовья тоска по хозяину просто выпирала из каждой складочки колючего бежевого пледа-покрывала, из просевшей за неделю под собственным весом холодной подушки. С размаху повалившись на кровать, Сергей закрыл глаза и увидел античный профиль. Опять кулаки сжались чугунками каслинского литья. «Татьяна». Вот так тоска. Нет, лучше-ка сразу в душ, побриться и сесть на телефон. Хорошо, что дома никого нет. Уже и не вспоминается такого случая. Душ. Кайф. Из запотевшего зеркала вытаращил голубые глаза длиннолицый брюнет со сросшимися бровями. Откуда у него в крови такой явный кавказский след? Отец тоже черный, хотя вполне европеец. Нужно все-таки как-то раскрутить его на подробности. А нет ли где бабушки — грузинской княгини? Дед-то и вообще русак, только глаза цветом такие же. Были когда-то. Как теперь у внука. По левой стороне груди косо шел белый, с сизыми рубцами, шрам. В спине дырка совсем маленькая, а вот на выходе осколок вытащил три ребра. Некрасиво. И всегда все пялятся.

На кухне в холодильнике имелись сырые яйца, зажаренная с вечера картошка, кастрюлька с «оливье» и открытая трехлитровая банка маринованных мелких огурчиков. Сергей из принципа не прикасался к продуктам из «стола заказов». Маленькая месть городковским жителям. Особенно верхней зоны. Из уважения к его фрондерству мать всегда заряжала «Бирюсу» к выходным чем-нибудь простецким, для гегемонов. Заставляла отца посетить овощную яму, отстаивала очередь в универсаме за кефиром. А вот сестрица, как поступила в универ, так совсем перестала стряпать. Фигуру бережет. Поздно, девушка, поздно. Теперь, когда приобрела устойчивые кустодиевские формы, никакими американскими диетами не поможешь. Сковорода зашипела, яйца он вбил прямо в желто-коричневую, поджаристую картошку. Ноги в отцовых мягких тапочках млели. Тепло. Скинув с плеч махровое полотенце, он высыхал и, придерживая локтем нераскрывающуюся от новизны книжицу, декламировал с полным ртом. Это было вроде как самостоятельные занятия по совершенствованию дикции.

Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,

Молодеет душа.

И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,

Не дыша...

 

«Татьяна. Татьяна. Что же вдруг и вот так? Так неожиданно, что как-то тревожно. Просто не понятно: как быть дальше? Как? Он же не молодой, чтобы просто стоять под окнами. Не молодой, но и не... что же дальше?»

Снится — снова я мальчик, и снова любовник,

И овраг, и бурьян,

И в бурьяне — колючий шиповник,

И вечерний туман.

 

«Ах, многоуважаемый Александр Александрович! Почему я-то не поэт? Только вот как волк могу повыть, без слов. И без свидетелей». Сергей отодвинул бледную книжку подальше от сковороды, встал, закинул тюль сияющего ранней весной окна за спину. Потянул форточку, зажмурившись от невыносимой синевы неба, прикурил сигарету. Цветной проезд — граница цивилизации и природы. Искусственная, очень умная граница. Интеллектуальный симбиоз из ядерного ускорителя, ЭВМ, поисков гомункула, непуганых лосей и попрошайничающих белок. Прямо за раскисшей под высоким солнцем дорогой стояла плотная черно-зеленая стенка утонувших в еще чистых фиолетовых сугробах молодых сосенок. В ее темной хвое шла бурная птичья жизнь, отзвуки которой доносились на кухню. Пронзительно звенела синица, взахлеб чиркали воробьи. Чисто, как здесь все чисто. И как хотелось бы помириться с Академом, вновь вернуть друзей, доверчивость, восторженность. Ага, и невинность.

Сквозь цветы и листы, и колючие ветки, я знаю,

Старый дом глянет в сердце мое,

Глянет небо опять, розовея от краю до краю,

И окошко твое.

Нет, его уже не обманешь. Сергей хлопнул створкой, вернулся к столу. Нет, пусть сестрица, Катька-Кэт, свои сумки и тетрадки американскими лейбами оклеивает. «Yankee, yankee, you is my new love!» — вон даже плакат с прошлогодним кумиром Че Геварой куда-то спрятала. Ладно, пусть хиппует помаленьку. Его и его характер здесь все знают, Катьку не обидят. Тем более, ее-то ровня. Пускай они играют дальше в свой заповедный островок Запада посреди океана Востока, а он уже все, ему уже мелко в их лужице. Городок — это родной, любимый, известный до последнего подвала и тропинки, излаженный и исхоженный, но все равно — это только чванливый и самолюбивый маленький пузырек питательного бульона, прилипший к телу огромного города. Настоящего города, с настоящей жизнью. А не клубами интересных встреч. И не сокращенными до комиксов версиями привозимых для «ученых» спектаклей.

Этот голос — он твой, и его непонятному звуку

Жизнь и горе отдам,

Хоть во сне твою прежнюю милую руку

Прижимая к губам.

Стоп! Стоп! Стоп! Сегодня же «Каменный»! Так, так, так, воскресенье, значит, начало спектакля в шесть. «Каменный цветок». Балет живого гения Григоровича на музыку умершего гения Прокофьева. Нет, гении не умирают. Они живут и побеждают. Побеждают, по крайней мере, уныние. Вот теперь день обретал смысл. И ритм. Особый ритм готовности. Так, так, так. Пять минут на ожидание «восьмерки-э». Час на дорогу. Это в минус. Еще в минус четверть часа на проникновение, да не забыть семь минут от Консерватории до Центра. Итак, остается четыре часа, двадцать две минуты. Хватит на повторное питание, на рассказы мамы об их жизни, вопросы папы о его жизни, и даже на собственные советы касательно жизни Кэт. Ну, что ж, ради такого случая, не перебраться ли пораньше в болоневую куртку? Осенью урвал обалденную, польскую, с цветовой растяжкой от темно-коричневого низа к светло-бежевому верху. Или еще прохладно? Чего там сестрица новенького из блинов притащила? «Doctor Being». Это что за чмо? Диско черномазое. Или не диско? Сергей аккуратно поставил пластинку, нежно опустил иглу. По комнате ударили электрические тамтамы, за ними взревел саксофон. Огромные, бархатно-красные на шелково-черном, губы раскрылись, блеснули белые-белые сахарные зубы: «Oh, God of my fathers!» — понятно. Непонятно другое: как под это они молятся? Добавил громкость: как раз подойдет, пока он отожмется в четыре подхода сто раз и порастягивается.

Фойе оперного театра прохладно встречало маленьких человечков. Они тяжело толкали и тянули высоченные филенчатые двери, затем, упершись в нахмуренных контролеров, поджимаемые сзади новыми входящими, униженно щурились и выворачивали карманы, суетливо предъявляя билеты и контрамарки. И затем, уже облегченно распрямляясь и оглядываясь, порционно рассредоточивались по круговым гардеробам. Все было устроено так, чтобы никто не посмел посчитать себя «дорогим гостем». Каждому свое. Блеск многослойного паркетного лака под тяжеленными литыми люстрами, бесконечный изгиб коридора вокруг недоступного пока колизея зала, путаные переплетения разводящих по многочисленным ярусам лестниц — все сделано для умаления любого самодовольства. Нет, этот праздник — он только сам в себе. Хотя и ты, из милости, тоже можешь тихонько поприсутствовать на великом, торжественном, но совершенно самодостаточном событии, под условным названием «балет» или «опера». Правда: кто в Новосибирске ходит «на спектакль»? Никто. Все ходят «в Оперный». Неужто, правда, что всем этим избытком монументального, холеного, лепного и золоченого пространства можно насладиться всего за тридцать копеек «входного»? Попробуйте. Стыдно, стыдно и думать о таком.

Прокофьева Сергей ненавидел с детства не меньше Шостаковича. Симфонические концерты по абонементу в Доме ученых, пожалуй, были самой изощренной еженедельной родительской пыткой. Его просто тошнило от этого «вертикального изложения темы». Один раз от злости он даже штаны намочил. Уж не от «Ленинградской симфонии» ли у них в семье такие отношения между поколениями? Ладно, отец. Он был жертвой общественного интеллектуального террора: ах, ах, да как же это не интеллигентно — не восхищаться такими «гармоническими находками»! Но мама-то, мама! Она-то ведь от сохи в прямом смысле слова, и не должна была стесняться говорить о королевской наготе. Где тут она, гармония? Никто не агитирует за частушки, но того же Чайковского слушать хотя бы было можно. Хоть и не Леннон.

Сергей вздохнул и нагнулся к сидящим впереди двум прилизанным очкастым девицам:

— У вас есть программка? Кто сегодня танцует?

Они разом обернулись и залопотали:

— Как всегда. Да, как всегда. «Хозяйка» — Крупелина.

— Крупелина? Так ей же уже... все... с лишним.

Прокол. Обе девицы разом крупно завибрировали дрожью святого Витта:

— Что-о?! Что? Да она в прекрасной форме. И не шестьдесят, а только сорок девять. Ну, надо же! А что вы вообще понимаете? В балете? Что?

— Простите. Ничего.

— Ну и сидите! Ну, надо же! Откуда только такие появляются?

— А вот у меня еще вопрос...

— Что?! Опять? Вы можете не мешать другим? Просто идиот какой-то!

— Девушки, я вас умоляю...

— Вы прекратите шуметь? Как не стыдно. Или попросить вывести?

Балетоманки. Сам нарвался.

Проклятый мороз точно так же обжигал бесчувственные пальцы. Если бы хоть немного повисеть в воздухе. Чтобы подошва так не прокалялась. Ледяная корка на тропинке даже не скрипела. Все, это весна. Окончательно. Бесповоротно. Снег к вечеру просел до пока невидимого, но уже ощутимого асфальта. Еще несколько таких деньков, и можно будет действительно перебираться в куртку. Окна на втором этаже гасли одно за другим. Понятно: обход. Интересно, а потом они включают тайные ночники? Чтобы почитать своего Мопассана, Есенина или Тургенева. Или Блока. Погасли последние. Серый монолит здания потерял прозрачность, резче обозначились грани. Его шероховатая поверхность чуть поблескивала вкраплениями мраморной крошки. Неужели они только пошепчутся, протестуя против режима? Про то, как он на нее сегодня смотрел, а она нисколько не подала виду. Молодец, ни малейшего повода заговорить. И ни на секунду не одна. Ни на секунду. А ему и не надо. Ему сейчас ничего не надо. Просто хочется немного побыть недалеко и повыть Серым волком. По-настоящему, в полный голос. Так, чтобы у трехцветной шавки на вахте шерсть стала дыбом.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ.

Если не быть бардом, то нужно идти в художники. А если не получится и этого, тогда остается стать артистом. Такова иерархия застольной популярности. Боже упаси посреди разношерстной компании читать свои стихи или терзать школьными переложениями для фортепьяно. Просто писателей и только музыкантов чуть принявший на грудь народ не любит. Уж лучше быть путешественником. Или гусаром.

Николай Сапрун томительно дергал струны, подстраивая свою все повидавшую на этом свете гитару. Звуки пулями улетали в потолок, а все вокруг затаенно ждали. Седой, взъерошенный, вызывающе плохо одетый, с невнятным выражением конопатого длинноносого лица, Николай надолго затянул паузу. Никакой Шаляпин себе бы такое не позволил. Но Николай мог, ибо его все и всегда любили как местное диво: это же наш «Владимир Семенович» и «Василий Макарович» одновременно. Редкий случай, когда пророк пел в своем отечестве. Но вот, наконец-то, он разогнулся, отстраненно загасил окурок «Беломора» о край огромной керамической пепельницы, и, немного наигранно сощурившись маленькими глазками, улыбнулся:

— С нее? Да?.. Ну, с нее, так с нее.

Николай лохматым ежиком опять свернулся над инструментом, внимательно разглядывая свои как бы самостоятельно забегавшие, засуетившиеся по струнам пальцы. Гитара рокотнула и повела мелодию вальса. И вслед за мелодией потянулись слова, ради которых и собралась вокруг него эта пестрая компания. Сергей опять удивился: как может музыка все так отчетливо передавать? От легкого, почти речитативного пения, по чьему-то чужому, но от этого не менее родному, осеннему двору сырой ветер понес, свивая их вихревыми кругами, ворохи разноцветных листьев. Эти листья, обретая движение, обретали характеры и судьбы. Судьбы расходящихся, разлетающихся в разные стороны, исчезающих из вида людей, только что отдавших все силы общему золотому празднику осени. Последнему, отчаянно веселому, широкому и шикарному, но прощальному балу. Балу листопада. Мы же все не маленькие, и все хоть немного да познали это горьковатое, опустошающее чувство конца надежд. Конца, отпущенного на грехи и искренние ошибки времени. Искренние ли? Неужели кого-то когда-то не предупредили, что часы рано или поздно все равно пробьют, и... и не нужно сострадания к той, что вдруг «... захромала, словно туфель потеряла... после бала, после бала, после бала». Все сострадание лишь от нашей собственной, точно такой же, облаченной в лохмотья и нужду души, также минуту назад воображавшей, что тыква это золотая карета, а мышиная возня — королевский эскорт. А рядом «эти двое в темно-красном, взялись за руки напрасно... после бала, после бала, после бала». Бал — это танец, танец, танец. Танец, позволяющий побыть наедине. Все удаляется, удаляется… Только она и ты. Вы вдвоем. Но что потом? После танца, после бала? Есть ли в слившихся в объятиях людях некая собственная мелодия, способная звучать и после того, как оркестр умолк, или они все же, как листья, обречены только на грязную, морщинистую лужу привычки и невозможность расстаться?..

Великий, великолепный, блистательный гигант Петя Мазель отныне был достоин бюста на малой родине, звания «трижды герой социалистического труда» и прилагающихся к званию льгот в транспорте. И до- и посмертного обожания. Впрочем, он сам это чувствовал и не суетился, как некоторые, а держал вид кремлевского небожителя с ноябрьского транспаранта: Петя привел на квартиру Музы Заяриновой трех граций. Как? Как он сумел? Ладно, может быть, именно для этого вечера он и не стал истребителем американских или китайских бомбардировщиков. Может быть, именно в этом смысл его рождения в такое-то время, в таком-то месте и под такими-то звездами. «Пришлось соврать, что здесь в последний приезд пел Владимир Высоцкий»... Так или иначе, но в этой, почти пустой двухкомнатной квартирке на последнем этаже кирпичной пятиэтажки, где проживала с малолетней дочкой ТЮЗовская сторожиха и член секции поэтов местного отделения Союза писателей, раза два в неделю собиралась компания любителей высокой словесности. Состав варьировался от пяти до пятнадцати человек, возраст ограничением не являлся. Собственно профессиональных поэтов, кроме хозяйки, практически не было. Но это только придавало особый нонконформистский блеск непризнанным гениальным бардам, таящим в дырявых карманах жареные антисоветские фиги журналистам заводских малотиражек, тоскующим на вторых ролях актерам и вагантам-хористам. В качестве клубного взноса хозяйке несли немного выпивки и обильные комплименты. Муза, тридцатипятилетняя химическая блондинка со всегда мимо накрашенными губами, в неизменном, грубой вязки, свитере на голое тело и затертых до блеска джинсах, похоже, даже не пыталась запомнить лица гостей, и никогда ни с кем не здоровалась на улице. Вечная нищета ее неприбранной «хаты» позволяла любому пришлецу вновь и вновь ощущать себя бывалым мореходом, выброшенным штормом на берег. Синбадом или Робинзоном. Все здесь было подчеркнуто временное, все демонстративно преходящее. Отчего впереди у каждого еще вполне возможны были сказочные повороты судьбы... По серым стенам разностильные картины без рам перемежались надписями шариковыми ручками и помадой. Никакой мебели, кроме незакрывающегося шкафа, двух железных кроватей и святого письменного стола. Странно, но книг тоже, практически, не было видно. А уж чего имелось в избытке, так это унесенных из самых разных буфетов и столовых стаканов, самодельных пустых подсвечников и импровизированных пепельниц. Дверь с замком, который переставляли множество раз, открывалась без стука. Все со всеми сразу на «ты», сидеть нужно было на полу или на подоконниках, любовь происходила в ванной или на верхней лестничной площадке. Маленькая, очень бледная, нечесаная дочка в дырявых колготках, худым лемурчиком зябко жалась на коленях матери и часами безучастно смотрела в окно.

Николай, не забывая про свой образ бетонно-асфальтного отшельника и маргинального культуролога, явно испытывал повышенное давление от неожиданной близости молоденьких нимф. Песня шла за песней, он фонтанировал без передышки, только что на прикур. Даже старался несколько поджать живот и вытянуть шею. Ежик ежиком, плюгавый, сизый, но успех у женщин был неотъемной частью Николаевой жизни. Правда, в его присутствии млели только однотипно роковые и волоокие красавицы с родинками над ярко красными губами и с сильными руками в больших перстнях. Но эти слишком юные балеринки упорно держались вместе у окна, смущенно переглядывались, и доверяли только Пете. Гитара звенела, рокотала, гудела, плакала и шептала. Лишь один раз гости успели попросить хозяйку прочитать что-нибудь новенькое. Нет, это было не из казенного приличия, в ее талант верили искренне. И не только гости: выпущенные с помощью Союза писателей крохотные книжечки ее стихов всегда раскупались. Отстранившись от стены, Муза монотонно захрипела в потемневшее оконное стекло. Все-таки была в ней божья искра, была. Даже Сергей, сквозь весь жар своей лихорадки, вдруг уловил удар ее пронзительно клокотавшего голоса:

Я устала, я болею.

Я к горячей батарее

Отношусь как к торжеству,

Как к родному существу...

Потом вновь бередил гитару Николай. Он выдал еще немного лирики, выпил еще три или четыре полстакана «Кавказа» без закуски, и, наконец, решительно сознался себе: разница в возрасте и в жизненных желаниях между ним, диогеном мегаполиса, и этими тремя совершенно бессловесными, совершенно неприкосновенными гостями из иного, незнакомого им всем здесь мира пуант и арабесков, слишком велика. Он откровенно затосковал, принял залпом полный, под каемочку, стакан и ударился в песни социального протеста. Имея некоторый опыт, Сергей подал Пете знак на выход. Петя, гениальный друг Петя, умело перевел язык жестов на язык шепота, и девчонки разом стали благодарить хозяйку за гостеприимство. Муза только щербато улыбалась из своего угла, поглаживая по тоненьким волосикам немигающую головку дочки-лемурчика. А Николай, в отворившуюся на темную уже лестничную площадку дверь, успел отчаянно прорыдать:

И сгорел я как синяя стружка

От огромной болванки

С названьем «народ»!

Луна упорно двигалась вместе с ними, плавно скользя за частыми черными штрихами остекленевших к ночи голых тополиных веток. На минуту скрываясь за гребни многоэтажек противоположной стороны улицы, ровно расцвеченных квадратиками таких уютных издалека окон, ее немного ущербный слева лик снова и снова лучился в густейшей парижской синеве отжимающего пар воздуха, искристо отражаясь в остатках снега и в черных подмерзающих тротуарных лужах. Но как она ухитрялась одновременно плыть вместе и с огромным Петей, держащим под руки двух демонстративно смеющихся на любую его шутку барышень, и с все отстающими от них Сергеем и Татьяной?

— Таня, а знаешь ли ты, что когда-то вокруг Земли кружило четыре луны? Нет?.. А что все современные люди, все человечество — потомки одной и той же популяции, что мы все родня по Адаму буквально? Был всего один человек, одна семья, одно племя. А потом миллиарды. И будут еще, еще, пока не переполнят планету и полетят кто куда. Так вот, меня не отпускает вопрос: а что, неужели сейчас космос такой же безжизненный, как когда-то Земля? Неужели мы единственная цивилизация во всей Галактике, а, может быть, и во Вселенной? Печально, но, скорее всего, это так: развитие высшей жизни зависит от многих условий, которые редко встречаются все вместе. Во-первых, Земля лежит в той узкой полосе Галактики, а если бы она оказалась ближе к центру, где плотность звезд очень высока, то вокруг постоянно происходили бы взрывы сверхновых звезд и на нас обрушивались бы потоки смертоносного излучения. Далее, баланс тепла: наша Земля расположена на оптимальном расстоянии от Солнца, ее орбита близка к круговой, а период вращения не очень велик. И еще: масса Земли позволяет удерживать воздушную оболочку. А гигант Юпитер охраняет Землю: он притягивает мчащиеся к нам астероиды и кометы.

Но, с другой стороны, в нашей Галактике около пятидесяти миллионов планет, напоминающих Землю. Если хотя бы сотая доля их обладает биосферой, значит жизнь, пусть самая примитивная, развивается сейчас на полумиллионе планет Млечного Пути. Только ведь эта жизнь может принять самые удивительные формы. А если они выглядят так, что мы даже не заподозрим в них разумных существ? О чем нам говорить с комочками слизи, прилетевшими издалека, если те изъясняются, меняя свой цвет?

Кроме того, отчего мы полагаем, что пришельцы с далеких планет окажутся к нам очень добры и прилетят на Землю лишь с одной целью: помочь и, может быть, даже спасти? Наша-то история помнит, что более развитые цивилизации Европы, вооруженные лучшей военной техникой, всегда безжалостно и беспричинно истребляли в Азии, Америке и Африке обнаруженных туземцев. А ведь белые люди являлись в далекие страны так же, как пришельцы из космоса. Может, лучше и не высовываться? Запретить ракеты и спутники. Если нас услышат, то ведь могут обратить в рабство или даже съесть, как какой-нибудь скот. Вдруг они не лучше людей? Ничем не лучше нас? Нас... Может быть, мы и есть самые лучшие?..

Сергей и Татьяна стояли около училища. Где-то за углом Петя досказывал последний анекдот, а здесь — только луна. Он дышал ей в ладони, а ее глаза были плотно закрыты. Луна, луна! И губы обжигались холодом каждого ее пальчика, и зубы стучали, стучали, как будто под ногами вновь распахивалась бездна, а со дна ее миллиарды злобных глаз наслаждались его ужасом, ужасом невозможности хоть на несколько минут продлить это счастье. Сейчас, сейчас все это оборвется. Все…Из-за угла вылетел ошалелый Мазель. Он, перекосив оттопыренную губу, только молча таращил глаза. Татьяна вдруг все поняла, выдернула ладони и побежала к крыльцу. Сергей рванулся за ней, но Петя удержал, по-медвежьи крепко схватив за плечи, потащил в сторону: «Тихо! Смываемся». Почему?! «Смываемся».

Они почти в ногу шагали на вокзал, потому что Пете в его Мочище, где он жил у деда, уже было не добраться, а ночевать даже кошакам где-то нужно. Прошагали ЗАГС, неразборчивое издательство, «Золотой ключик». Все-таки мощный у них город, как-никак, столица Сибири: каждый дом — квартал. Вон, за перекрестком, стеклянный ЦУМ, и через десять минут они будут в тепле. Что, собственно, произошло? А, Шниткина. Шниткина, директриса хореографического училища, как раз сегодня делала свой вечерний налет на интернат. В целях выявления нарушителей режима. Вечерний-то ладно, а то и в три часа ночи могут всех в неглиже вдоль стенки в коридоре выстроить. Что, он разве не знает кто она? Кто, кто? А сумасшедшая. Бывшая пионервожатая. То есть, садистка, в прямом смысле. Она же девчонок за волосы таскает. А материт мальчишек в туалете так, что... Сергей пару раз пытался сорваться назад, но Петя вовремя хватал его за рукав. Все, все. Теперь уже проехали. Тут, наоборот, не нужно человека светить, не нужно его выделять из массы. Зачем? Это их порядки. И не надо против ветра. Все все знают, всех все устраивает. Не надо против ветра. Там же особый мир. Берут детишек с десяти лет, с утра до вечера дрючат. Половина не выдерживает, отсеивается. Оставшихся в восемнадцать лет «сдают» в театр. А там у них опять все те же порядки: утром — урок, днем — репетиция, вечером — спектакль. Ночью нужно постирать и поштопать. И так до сорока, до пенсии. Специфика жанра, иначе в балете ничего не добьешься. Но, главное, это у них уже двести лет. Одно изменение благодаря советской власти: перестали палки в педагогике использовать. Ибо, когда Екатерина отдавала указ о первой балетной школе, то повелевала брать в нее только «детей немцев, беглых и иных, коих не жалко». Так что, Шниткина, со всеми своими публичными истериками, матами, и интернатовскими «прошарками», только продолжатель древней традиции. Откуда Петя узнал все в таких подробностях? Так это Сергей только сам всегда говорит, говорит, а вот он умеет и слушать. Неизвестно, что интереснее. Может, действительно, о таком лучше не знать? Ага, это тебе, «дитю немцев». А ты думаешь, тебя жалко?

Уже было видно светящуюся площадь вокзала, когда вспомнилось, что именно сегодня в «Факеле» дежурит Дед Мазай. То есть, Юрка Мазаев, тоже бывший артист, изгнанный со сцены за пьяную драку на гастролях в Болгарии. Какого ж тогда рожна им толкаться в шумном и грязном зале ожидания, выглядывая вдруг освободившееся местечко, прятать опухающие ноги в узких проходах, чутко дремля по очереди, дабы не смущать карманников, плести ментовскому наряду про ожидаемый пекинский поезд, и к утру стучать зубами от холода перед такими же злыми от усталости буфетчицами, ожидая в конце технического перерыва горячего кофеинового напитка, бессовестно разбавленного?.. И все это в то время, когда в шикарном здании бывшего купеческого собрания, бывшей колчаковской контрразведки, бывшего НКВД и так далее, а теперь помещении государственного академического драматического театра «Красный факел» дежурит их друг и, можно сказать, брат, Мазаев? Вокзальная площадь осталась справа и позади, за бесконечной зековской стройкой с заборами, колючкой и пустыми солдатскими вышками. Вокруг ни души. И даже фонари здесь не горят. Который же час? Второй? Плевать, их уже ждут горячий чай со свежим анекдотом про мужа и командировку, шикарный мятый кожаный диван в артистическом фойе. И возможность побыть одному. Пусть там Петя с пожарными беседует об аэродинамике меняющейся плоскости крыла СУ-24 или 29. Не важно.

В одних носках Сергей бесшумно прошел по чистому полу через черный от покрытых чехлами кресел зрительный зал. Далекая запыленная дежурка где-то в колосниках не то чтобы подсвечивала, а чуть-чуть обозначала пустую сцену. Сцена. В ночной тишине остро чувствовалась наэлектризованность пространства. Сергей осторожно взошел по боковым ступенькам, немного постоял у скомпонованной из разнородных фонарных блоков рампы, и прошагал на середину. Сцена. Дощатый, избитый гвоздями и продавленный колесами фур и опорами щитов, никогда не крашеный серый пол. Высоко-высоко над головой, между софитных мостиков, тускло блестевших разноцветными стеклами, тяжело зависли плотные ряды подвязанных на штанкетах задников, порталов и кулис. По сторонам в непроглядных карманах сплющенные громады перемешанных декораций. И запах, повсюду этот пьянящий, наркотический, одуряющий запах пыли и пудры. Им пропитано все, но особенно тяжелый, раздвинутый в края кулис, маг-занавес. Сцена. Семнадцать шагов в одну сторону, двадцать четыре в другую. Но это сейчас, ночью. А так она может быть и дворцовой площадью, и каменным мешком, лабораторией и океаном. Сцена. Вот оно, то место, откуда в неразличимые от ослепительного встречного света зрительные ряды кровавыми сгустками летят импульсы душевной энергии, чтобы потом вернуться назад, обжигая актера, словно пылинку, попавшую в фокус линзы. Посыл, ответ. Посыл-ответ... Кто победит в этом пинг-понге? У кого первого лопнет артерия? Если быть честным, то на сцену можно выйти только раз. Как в лобовую атаку. Как на таран: кто кого? Ты — зрителя, или он тебя... Финал пьесы должен быть финалом жизни актера. Занавес как гильотина. Нельзя же, действительно, сегодня быть смертельно отравленным всеми, полуденным лунатиком Гамлетом, обречено прорицающим с авансцены вселенские катастрофы, а на следующий день появиться здесь снова, но уже сочащимся желчью, алчным, комплексующим от собственной никчемности, Фигаро. И быть честным. В старой правде и новой искренности. Нельзя. Невозможно. Не должно быть.

Сергей вышел в актерское фойе через боковую дверь. За высоким арочным окном сквозь морозные узоры голубел уличный фонарь, где-то вдалеке зажигались первые окна. Что? Уже шесть? Подремать оставалось полчаса, повезет — сорок минут. И, падая в сон, он слышал далекие, повторяемые эхом шаги и разговоры обходящих театр дежурных. И спал. Слышал и спал.

Избежать Ленкиного взгляда можно было только непрестанно меняя местоположение и укрываясь за чужими спинами. И разговорами, разговорами со всеми, кто только бы ни оказывался между ними. Но, несмотря на дистанцию, она не отстает ни на минуту. Карие, почти черные, теперь уже без блеска за припухшими красными веками, глаза находили его повсюду. Такое ощущение, что она и по ночам теперь ходит вокруг его кровати. Или летает. Но действительно, кто-то же накапал слезами сегодня на его подушку. Через потолок и железную крышу. Совсем девчонка плывет. Ничего вокруг не видит, не стыдится. Да только зачем? Измором его она не возьмет, просто не тот момент. В другое время пожалел бы. В другое время. Хотя такая страсть и в другое время его бы испугала. Куда с этим шутить? А, может быть, объясниться начистоту? По-взрослому, глаза в глаза. Ну-ну, чего доброго, она его еще и зарежет из ревности. А потом бросится в межлестничный проем для несуществующего лифта в своем сталинском доме. Нет, лучше не объясняться. Время все лечит. Все. Он об этом часто читал и слышал. Только парафин в том, что ее адвокатом вдруг стал Петя. Петя, Петя, брат, можно сказать, по разуму. И вот такое внимание к Ленкиным проблемам. Даже решился на нравоучения. Нравоучения — от кого? И кому?! Эх, Петя, Петя... На Сергеевы подколы вдруг обиделся и неожиданно, намертво ушел в свою немецкую обиду. Gott mit uns! Только треугольников не хватало. Теперь прятаться приходилось от двоих. Как результат — пропуски, и долгая, ненужная беседа в учительской с Петровой о ремесле и призвании. Что новенького может поведать педагог лучшему своему студенту перед самыми госами? И что тот ответит? Насколько искренне? То есть, насколько правдоподобно? Так, чтобы обоих удовлетворил процесс собеседования. Самое противное то, что за любыми доводами и рассуждениями о, якобы, заботах о его будущем, сквозила, ох, как сквозила тонкая, но слишком явная идея вечной женской солидарности. Они ведь все знали, что их Петрову недавно муж бросил. И попрекали его, мужа-то, не комсомолом.

 

«Как Сергей в последнее время относится к своим товарищам по группе?» Ох, Ленка, ох, написано же, давно написано:

Так окрыленно, так напевно

Царевна пела о весне.

И я сказал: «Смотри царевна,

Ты будешь плакать обо мне»…

Он тоже самое и сказал. Мы же все давно совершеннолетние. И сами по себе умные. И все видим. Вот, бедная Петрова: остаться одной с двумя детьми. Это уже не несчастная любовь, не отвергнутая жертва. И теперь педагог растерянно смотрит в опущенное лицо студента, который в принципе всего-то лишь на шесть лет младше ее. Всего на шесть лет! А вот сейчас протянуть к щеке ладонь, убрать выбившуюся прядь за ухо. Потом притянуть и поцеловать. О чем это он?.. Она говорит, все говорит про то, как они, преподаватели, любят их, как отдают им свою душу и опыт, и сколько государство тратит на обучение, чтобы сделать из них грамотных специалистов, а директор просто на части рвется в поисках нормального помещения. Говорит о том, как внимательно к выпуску присматриваются режиссеры, и о том, что в ближайший сезон во всех театрах будет много новых постановок современных пьес и обязательно потребуются именно молодые артисты. Говорит, говорит. А в глазах мольба: не обижай! Не обижай бедную девчонку!.. Нет, лучше избегать, избегать объяснений. Время все лечит. Все и всех.

Какая это была странная встреча: нищий, и не просто нищий, а какой-то совсем убогий доходяга на костыле. Они неожиданно столкнулись с ним в сыром подземном переходе на «башне», в прямом смысле столкнулись, и калека, замычав, стал заваливаться на бетонную стену. Сергей подхватил его, брезгливо морщась от вони, удержал от падения. С опухшего от запоя и избиений, давно небритого лица на него посмотрели безумные, мутные глаза. И словно током ударило: показалось, что тот тоже его узнал. Что «узнал»? Это невозможно было определить или понять. Просто в давно выцветших, белесо-голубых глазах стоял ужас удивления от внезапного узнавания. Кого? Сергей, вытирая пальцы о штаны, дошел до поворота на лестницу и оглянулся. Нищий пристально глядел ему в след. И, навалясь на костыль, крупно трясся, словно рыдал. Впечатление от пойманного в упор взгляда преследовало несколько дней. Хорошо, что не снилось. Но аппетит при всяком воспоминании пропадал напрочь.

А у Витька новая страсть: йога. Вернее, какая-то ее особая разновидность. Вроде как для русских. Что забавно, он ведь словно когда-то специально для этого и родился: худой, как велосипед, и на спор мог стакан раскусывать. Оставалось научиться возгонять тепло от кундалини и пить воду носом. С последним у Витька были проблемы, так как нос ему ломали не один и не два раза. А на голове он стоял, как по писаному. И ножки сложил калачиком с первого раза. Но тут ничего мистического: просто при его конституции череп был естественным противовесом всему остальному телу, а ноги еще в детстве в Средней Азии загибать научили. Повсюду теперь красовались авторские копии с картин Рериха, пахло подпаленным бамбуком и на самом видном месте, в полуметре над собачьей подстилкой, висел какой-то сложный многоугольный чертежик для медитации. Болонке это не мешало, а вот на Серегу отчего-то давило. Не мог он теперь без язвы на Витька смотреть. Просто язык сам лез, куда не надо. Но налысо выбритый эзотерик всем и все прощал, только непривычно миролюбиво улыбался и, перебирая деревянные бусинки четок, с гордостью показывал свежесделанную потайную полочку со спрятанными фотопленками и самопальными фотоальбомами «там-издатовских» книг откровений великих гуру Чайтанья Марапрахбы и Бхактиведанты. А когда Сергей попробовал сочинить частушку с этими сложными рифмами, Петя вдруг и тут полез заступаться. Он, не очищенный от страстей ментальными энергиями Кришны, похоже, просто искал конфликта с Сергеем. Напряжение разряжали мудрые цитаты из Бхагават-Гиты и напев мантр. И блаженное лицо перевернутого вверх ногами неофита, твердо ступающего по великому пути самопознания.

Дело, в общем, хорошее, хотя тараканов давить все же необходимо. Может быть, они так даже скорее в что-либо полезное перевоплотятся. Или в кого-либо. В Подтапыча, например... Чтобы Петя все-таки не вышел за грань, Сергей ушел.

Ибо в этот вечер Витька больше донимали не гости, а соседи. С первого этажа и до чердака, по всей кособокой, истертой, скрипучей и вонючей лестнице послевоенного барака шла развеселая гульба. Чей-то день рождения отмечали с раннего утра, и к часам десяти вечера праздник достиг апогея. Прямо под Витьком, тоже с матерью, жил неделю уже как дембельнувшийся из забайкальского десанта, Толян Рыжий. По правде рыжий, до красноты. Десантное братство священно, и Сергея здесь уважали без понтов. Два года назад, когда Толяна забрили, Сергей еще донашивал тельник, и тогда провожавшие в армию своего кента волосатики с завистью слушали его дедовские побасенки. А вот теперь они могли говорить на равных. Или почти на равных. Все же Толян после учебки отторчал всю службу на одной приаргунской точке, из приключений только пару месяцев поремонтировавшись со своим БМД в Хабаровске. Можно сколько угодно наломать руками и головой кирпичей, можно хоть двадцать раз кайфануть между небом и землей, но, кроме самоволок за анашой и бурятскими доярками, особых героических фактов в рыжей биографии не прибавилось. И все шрамы только от зацепленной колючки. А Сергей-то все-таки кое-чего в милитаристском прошлом повидал, кое-чего пощупал. И еще у Сергея дома, в шифоньере, в маленькой такой красной коробочке лежала медаль «За боевые заслуги». А это вам не гроздь начищенных до дури значков разноразрядников и нарезанных из консервной банки парашютов. Медаль. Светить которую ему военкомом, мягко говоря, не рекомендовалось, но про которую некоторые все же знали. И про такую далекую страну Сирию Сергей Толяну еще до его службы рассказывал. Про пальмы и мандарины... Но, все равно, десантное братство было священно.

Прямо под Витькиными дверями шло соревнование. Поперек лестничной площадки, на давно не крашенном дощатом полу два бойца подпрыгивали из положения лежа, одновременно отталкиваясь всеми своими растопыренными руками и ногами. Их силовые лягушачьи упражнения хором подсчитывали полтора десятка зрителей и зрительниц. Воздух вокруг был пропитан кисловатым примовским дымом вперемежку со специфическим агдамовским ароматом. Низко подвешенная сороковка под жестяным колпаком, атакуемая неведомо как выжившей в такой атмосфере мошкарой, отбрасывала блики на голые мускулистые спины отжимавшихся героев, а рассевшиеся по углам и на перилах болельщики все больше заводились от спортивного куража. «Девять, десять... одиннадцать». Сергей, поплотней прикрыв за собой дверь, замер, прислонясь к косяку. Зрелище затягивало. Молодцы, пацаны. Красавцы, просто красавцы. Кто-то слева протянул начатый «огнетушитель». Он отер горлышко и сделал несколько больших глотков. В ответ отдал свои сигареты. Сразу три девичьи руки столкнулись, потянувшись за «аэрофлотом». А не тряхнуть ли и ему? Ребята почти одновременно, со стонами, распластались на холодных досках. Ничья. Молодцы, десантура! Сергей потянул недорасстегнутый батник прямо через голову. Кто с ним? По десять раз на каждой руке? Рванулся Рыжий, но он уже дошел до кондиции, его едва удалось оттеснить в угол. Он там слегка посопротивлялся, но, пригревшись между мягких женских тел, быстро сдался. Сергей лихо отжался на левой, а потом на правой руке, и, как всегда, все взгляды сошлись на шраме. Черт, забыл. Теперь уважительно поднесли уже в стакане.

Следующим номером шли уличные показательные выступления. Благо, что наивный сосед оставил в подъезде без укрытия с полсотни спертых им откуда-то для дачи кирпичей. Может быть, он и наблюдал теперь из своего затемненного окна за разворачивающимися во внутреннем дворике событиями, но что сделано, то сделано. Заодно использовали несколько досок из забора. Порубив все под счастливые девичьи всхлипы и приняв под «ура» еще за Советскую Родину и ВДВ, стали демонстрировать удары ногой в прыжке. Кто мог, конечно. Кто не мог, предлагали сразу перейти к рукопашному бою. С уговором: по башке и горлу не бить, в пах и по ногам не пинать. Ну, кто с кем? Сергею предоставили почетное право побиться с ранее победившим.

С легкими нарушениями правил, с громкими разборками, извинениями и общими объятиями, в победители по очкам вышел Кыла — здоровенный малый из Ленинского района. Они тут все были однополчане с Рыжим. Одного призыва. В основном, с рабочих окраин. Но красавцы. Бычки для парадов, как на подбор. Сергей уже изначально стал присматриваться именно к Кыле, делая наперед тактические наметки, дабы уравнять шансы при такой очевидной разнице в росте и килограммах. Атаковать не было смысла. Как и бояться. Главное, это доказать противнику его личную несостоятельность, но, при этом, не обидеть десантника. Поэтому, в третий раз перекинув его через себя, Сергей обнял его и предложил поднять за тех, «кто не вернулся». Упершись лбами, они мужской компанией допили последнее. Телки обиженно заверещали. «Не плачь, девчонка»! Покидав в голубой берет наличность, отправили пару человек покупать водку у таксистов, а сами вернулись в подъезд. Ненастроенная, сплошь заклеенная переводками с гэдээровскими красавицами, новенькая ленинградская гитара в три аккорда исполняла любой заказ. Пропели хором про «улицу, улицу, улицу родную», про то, «что ты опять сегодня не пришла». Водка из таксистского бардачка оказалась теплой, да еще после портвейна, и Сергея сильно замутило. Прислонившись плечом к стене, он полуразвалился на ступеньках, держа на коленях невидимую со спины маленькую и бессловесную гел. Перебирая около щеки пальцами ее жесткие фиолетовые волосы, боролся с подкатывающей к горлу тошнотой. И никак не мог припомнить ее лица. Хотя вроде уже и пососались внизу, пока остальные поднимались. Но там темно было.

— Ты кто?

— Лола.

— Лола, а ты чья?

— Местная. Вон, в соседнем доме живу.

— А хата у тебя свободна?

— Не, там предки.

— Тогда пусти. А то сейчас вырвет.

 

Сколько ночей он уже стоит под этим окном? Деревья позеленели. И сегодня первые одуванчики раскрылись. Сколько он уже стоит под этими окнами? И сколько он еще может стоять?!!

Трехцветная шавка скалила все свои мелкие зубки и срывалась на визг. Тетя Зина через толстое стекло в сотый раз уверяла, что она сейчас вызовет милицию, и лучше бы он, пьяный дурак, сам убирался отсюда подобру-поздорову. Ну, а что ей стоило позвать Татьяну? Только на одну минуту, на пару слов... Ах, раз он по-человечески не понимает, она пошла звонить... Пнув неподдающуюся дверь, Сергей побежал за поворот. Пусть звонит, пусть звонит во все колокола. Старая крыса. Ему уже все равно. Все равно.

— Татьяна! Та-ня!!

Неужели его не слышно? Нужно бросить камешек. С какого-то раза он попал. Из-за отдернутой шторки появились сразу три смутных, неразличимых лица.

— Таня. Та-ня!!

Одно пятно исчезло, а над оставшимися заметались руки, упрашивая, умоляя его уйти. Появились лица и в других окнах.

— Таня. Я не могу, не хочу так больше жить. Жить без тебя. Зачем? Зачем, скажи, все это, если мы с тобой видимся только через стекло? Ты как в аквариуме. Разве можно жить в аквариуме? Это же душно. Без крика чаек и прибоя. И все неправда. Все: твой танец на пальцах, и моя опора голоса на диафрагму. Все искусственно. Бутафорно. Так люди не живут. Так никто не живет. Это все иллюзион. Бумага, картон. Немного блесток и цветных фонарей. А сегодня первые одуванчики зажелтели. Сейчас закрылись, потому что живые и спят. Спят до утра. Потому, что живые. Таня. Жизнь и искусство несовместимы! Искусственные цветы, они ведь только для декораций и венков. Погребальных венков. Венков Офелии... Жизели... Чистая моя, дальняя, давай бросим все и убежим. Уедем, улетим. Далеко-далеко. Таня! Жизнь — она не на сцене. На сцене только имитация. Не правда — правдоподобие. Что я говорю? Ты сама знаешь: им там не нужна жизнь. Они громче всего хлопают, когда умирают. Да, охотнее всего хлопают именно когда умирают. Зрителям нужна иллюзия смерти. Иллюзия нашей смерти. Ради этого они покупают билеты... Та-ня! Давай убежим в жизнь! Та-ня!! В настоящую жизнь!

Сзади разом навалились два мента. Вы чего, ребята? Так же можно и ушибиться. Но ребята попались неуступчивые. Одного он уронил хорошо, только фуражка подлетела, а вот другой, падая, с треском разорвал рубаху от самого ворота. Ах, ты, козел! Сергей выкрутил ему кисть, освобождая фирменный коттон, но взвыл от неожиданного пинка по голени. Ну, да! Здесь же правил не было... Второй пинок пришелся прямо в отсутствующие ребра и он махом отключился, уплывая в оранжевых и желтых кругах куда-то вдаль, от размашистых ударов осатаневших после конфуза стражей правопорядка.

Мать и отец тихо сидели в отделении с полседьмого утра до девяти тридцати. Пока не принял начальник. Потом также тихо сидели в его кабинете. Здесь тишина была особо гнетущей. Начальник, грузный белобрысый подполковник без запоминающихся черт, обильно с утра пахнущий «Русским лесом», водрузил на нос нелепые для милиционера маленькие очки и изредка вздыхал. Он долго, очень долго рассматривал медаль, ветеранское удостоверение и удостоверение инвалида третьей группы. Морщась, раздумывал: читать или не читать этим интеллигентам нотации? Надо бы пропесочить. А, с другой стороны, о чем гудеть? Вот, мол, кандидаты, ученые, элита советского народа. Сын на артиста пошел. И герой, оказывается. И что? Пьяное хулиганство, дебош. Ладно. А вот оказание сопротивления при исполнении — это уже не шутки. Это серьезно наказуемое преступление. И что? И то. Сидят, носы в пол повесили. Хоть бы пооправдывались... И так головняка хватает. Мои, тоже молодцы, награжденного интернационалиста и инвалида Советской Армии отмутузили так, что попал в больницу. И еще хорохорятся: «Кисть вывернул! Связки порвал»! И что? Что теперь?.. Без пяти десять, пора в управу...

— Ладно. Мы с вами люди взрослые. Обойдемся без протокола.

И начальник опять молча смотрел, как они, вдруг что-то бестолково наперебой залепетав, толкаясь, торопливо забирали со стола документы, кивая головами, задом отходили к двери, еще на раз благодарили уже из-за порога. Он опять поморщился, только сейчас заметив притаившийся на сиденье посетительского стула длинненький газетный сверток. Что там из Городка? Коньяк? У них же и армянский в распределителях бывает. Так вот, значит, еще один артист вырос!

Жизнь центрального отделения специфически отлична от иных райотделов города. Тут и рынок, и микрорайоны для чиновных и блатных. И все городские и областные управления за тобой наблюдают. В упор. И пусть тебе повезло, пусть ты сам, своим пупом карьеру в органах сделал, но под тобой-то столько чьих-то родственников зреют. Это не где-нибудь в Кировском или Ленинском. Ответственность, за все двойная ответственность. Допустим, то, что здесь живет много госчиновников и партаппаратчиков, так это даже замечательно. Народ дисциплинированный. Пожалуй, даже покрепче, чем иные военные. Если себе что и позволяют лишнего, то только в специально отведенных для этого местах: в подшефных заводских банях и домах отдыха. Как раз за пределами территории его ведомства. А там это интересы «смежников» из КГБ. А здесь главные проблемы — их дети. Посему у него с малолетками самые опытные сотрудники работают. Практически без его вмешательства конфликты гасят. И отчетность не страдает.

Но есть еще в центре и театры. С этими, будь они прокляты, артистами! Артисты же, со всеми своими братьями художниками, писателями, музыкантами и певцами, были, есть и будут постоянной причиной неурочных звонков и неуставных отношений. Каждый раз, когда кто-то из задержанных начинал качать права в ночном «обезьяннике» членством или заслуженностью, ему самому приходилось решать вечную детскую задачку: «казнить нельзя помиловать». Конечно же, в одном варианте: помиловать. Благо, он уже десять лет в центре и знал, кто из каких областных, городских или районных чинов кому в искусстве оказывает покровительство. И так, даже не заглядывая в театры, за исключением праздничных концертов, он знал всех знаменитостей поименно и в лицо. Знал, кто и сколько пьет, как и с кем грешит. Ладно, люди все живые, все с прибабахами, но важно, чтоб все было согласно табели о рангах. Артисты обычно свое положение четко понимали. Понимали, что, в зависимости от званий и лауреатств, они себе могут позволить: кто просто в кафе столик перевернуть, а кто посреди ночи «Куда, куда вы удалились» под горячевскими окнами проорать. Конечно, народец нервный, нежный. Самый смелый «Дон-Кихот», пообщавшись пару часов с залетными вокзальными урками, хулиганьем и цыганами, обычно на полгода притихал. Хоть и гоношился до последнего. Кстати, как раз именно те, кто участвовал в этих самых юбилейных концертах, и были самые неприкасаемые. Их оставлять на ночевку категорически было нельзя, только попугать липовым протоколом и уведомлением по месту работы. Кстати, а коньяков от артистов он еще не получал. Художники и Красный уголок оформили, и Доску объявлений, и вон чеканный профиль Дзержинского на стену изготовили. Коньяк, это писатели, бывало, несли. А артисты все какой-то народ неблагодарный...

Иногда умирает человек. А иногда мир вокруг человека. Это не сразу понимаешь. Странно идти, слушать, как тукает твое сердце, ощущать сбившуюся стельку, которую лень поправить, и безучастно разглядывать умерший мир. Странно, но знакомо. Это очень напоминает первые картинки младенческой памяти. Когда ты помнишь или, вернее, заново видишь какой-нибудь факт во всех его мельчайших подробностях, но никак не относишься к нему. Это уже после, в памяти семи-, восьмилетних к картинкам прикладывается и воспоминание о чувствах и эмоциях, их сопровождавших. Потом.

Так и сейчас. Что есть умерший мир? Красный светофор и необходимость стоять. Автобус с прилипшими изнутри смутными лицами. Потом долгий-долгий переход через площадь среди чужих спин и плеч. Потом еще один короткий переход Вокзальной магистрали, серый урод центрально банка, поворот, поворот. Зеленая бутылка «жигулевского» из «Снежинки», беляш в промасленной оберточной бумаге. После обязательно нужно аккуратно вытереть губы и пальцы. Кто-то, за последние три года ставший хорошим знакомым, невнятно произносит соответствующие встрече слова, потом громче добавляет нужную информацию: не забыть сдать в библиотеку Гофмана, вечером последний прогон, одолжить грим у Лариски. «Сигарету? Пожалуйста!» Да, все вокруг еще продолжает привычно перемещаться, совершая как некий ритуал известные действия, контактировать и взаимно реагировать в пределах простейшей необходимости. Наверное, все еще вокруг достаточно логично. Но это все уже неважно, совершенно неважно. Потому что уже нет самой главной логики. Главной логики этого мира — его жизни. И еще: как-то сразу исчезли запахи и фактуры. А без этого все эти чужие люди, все львы и куропатки, суть только бессвязные рефлексы, бессмысленные клеточные рефлексы в уже мертвом теле. Во вселенском мертвом теле. Все и все теперь только факты, к которым уже нет отношения.

Он встретил ее на полпути от училища к оперному. Умные подруги с оскорбленным видом прошмыгнули мимо, и поспешили дальше, даже не оглядываясь. Парковая зона внутри огромного трамвайного кольца, расчерченная длинными пересекающимися тропинками, была вся выбелена облетающими лепестками ранеток. Солнечный свет, просеянный через чуть покачивающиеся кроны высоченных тополей, играл на миллионах этих рассыпанных и продолжающих сыпаться, пронзительно белых крапинках конфетти. Несколько секунд они вглядывались в друг друга. Сергей протянул руки, но безответно.

— Таня.

— Что?

— Та-ня.

— Ты мне чуть не сломал жизнь.

— «Сломал»? Но это же не жизнь!

— Ты мне чуть не сломал жизнь.

— Но это не жизнь. Жизнь — вовсе не это. Таня!

— Сергей. Пропусти меня.

— Таня...

— Ты чуть не сломал мою жизнь! Я же учусь, я хочу учиться! А из-за тебя меня могли отчислить. С последнего курса. У нас же такие порядки. Восемь лет труда, усилий, мук. Иногда даже пыток. И нужно было все вытерпеть, все вынести, чтобы вот так глупо и разом потерять? Да? Я не согласна. Я не хочу. Не хочу. Вот он, театр. Я могу и должна танцевать в нем. Я мечтала об этом с первого класса, как только впервые попала на балет. Мечтала! И осталось так вот немного, совсем чуть-чуть, но ты чуть не сломал мне жизнь. Уходи. Уходи навсегда!

— Я люблю тебя.

— Мне этого не нужно.

Когда мир умер, его смерти не стоит сопротивляться.

Впрочем, это и невозможно. Главное, не питать надежды, что кто-то еще тоже жив. Не надеяться. Нужно быть как все. То есть, делать все, как положено. Можно даже лучше. Позавчера прошел второй дипломный спектакль. Его Подколесин, похоже, несколько изменил предварительную раскладку комиссии по распределению. Вот вам, мадам Петрова, и ваши сомнения насчет не его амплуа! Кто герой, тот и комик. Это наоборот не получается... Тесное фойе областного драматического стало второй сценой. Только теперь на переднем плане фигурировала родная комиссия и понаехавшие покупатели, а на второй линии сновали счастливые педагоги и трясущиеся родители. А они, выпускники семьдесят восьмого, оглушенные только что прозвучавшими аплодисментами, скромно «стояли у воды». Но для партии вынужденного статиста Сергей нашел образ графа-палача Монтекристо, мрачно скучающего в углу. Очень точно: одинокий и все для себя уже решивший. От этой мрачной скуки его иногда стыдливо отвлекали. Во-первых, совершенно неожиданно с лестными комплиментами подошел сам директор «обладрамы», правда, без конкретных обещаний. Потом отвел на беседу молодой режиссер из Челябинского «Цвилинга». Сто пять. И комната в общаге. Тут же попробовал перекупить стодвадцатипятирублевым окладом и «несомненной» квартирой в течение года смуглявый говорун из Благовещенска... Сто пятьдесят в Новокузнецке... В эти два часа Сергей наблюдал, как нагнетается внутреннее давление у Иониади. Косился, вздыхал. Поминутно вытирал потеющий лоб. Ну? Ну?.. Пригласит в «Красный факел»? Ну? Хоть на девяносто? Нет... Значит, взаправду говорят, что он теперь не хозяин в театре...

Еще три месяца назад действовала договоренность с Петей: на пару ехать работать в один театр. Играть только на одной сцене. Только вместе. Клятвы на Воробьевых горах, конечно, не было, как и не было и разрыва договора. Просто последнее время они почти не общались. Ну, так, пара фраз, по необходимости. И то, Петя стал отвечать уже после Сергеевой больницы. А чем кому поможешь? Никто же не ведал, что Мазель вдруг да захочет жениться на Ленке. И та вдруг да согласится. Только девственность уже не вернуть... Что было, то было. Она же сама привела к себе... А теперь уже они парочкой пусть катят в благословенный Улан-Удэ, на ее родину и даже чего-то там столицу. Пусть. А его дорожка бежит в противоположном направлении — прямехонько в город-герой Москву. На запад, туда, где восходит солнце удач, солнце успехов. Истинное солнце артиста. И побредет он по той дорожке за ручку с Лариской Либман, к ее совминовскому дяде. Дядя как-нибудь да поможет. Обещано ей. Обещано ею. И принято им. Но на женитьбу она все равно не должна рассчитывать. Причем тут Моральный кодекс? Никто ведь не осуждал их все эти годы. Вслух не осуждал. Учились-веселились. Жили-дружили. Сходились-расходились. Что было, то было... И что-то да будет.

Это ведь совсем недавно открылось, что мир умер.

И только для него открылось...

ЧЕТВЕРТЬ ВТОРАЯ. ЛЕТО.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

Это лето в Москве как две капли воды походило на предыдущее. Оно, вроде, даже и началось так же рано — на майские сняли пиджаки, но потом как отрезало. Просто пропало солнце. Мелкие серые облака, равномерно покрывавшие небо от края до края больше месяца, то темнели, тяжелели и, превратившись в тучи, сыпали по улицам и дворам разнокалиберным дождем, то вновь растворялись до тонкого пепельного марева. Но солнца, в любом случае, не было. Солнце отсияло в позапрошлом году, но тогда была «Олимпиада-80», московская «липа» вымела всю лимиту вместе с гостями, родственниками и проститутками за 101-й. Сергея, временно прописанного, прямо так в лоб не гнали. Но участковый два раза «настоятельно рекомендовал». И можно было бы не прислушаться, но тут как-то так очень удачно их театр отправился на гастроли в Горький. Причем именно в Горьком открылось, кто конкретно из их труппы поехал на эти гастроли. Да! Конечно же, только с этой самой временной пропиской! Так что, состязания дружбы и мира Сергей смотрел по телевизору в холле гостиницы. Американцы и их пристегнутые к поводку союзнички олимпиаду бойкотировали из-за ввода нашего контингента в Афганистан, и Мохамед Али, совсем недавно пожимавший руку Леониду Ильичу и восхищавшийся ночной Москвой, вдруг стал самым ярым антисоветчиком. Что объяснялось полусотней сотрясений мозга... Игра шла в одни ворота. ГДР и китайцы — это все, что могло противостоять нашим. Да, еще здорово жали румынские гимнастки. Чистые, пустынные улицы. Дисциплина на трибунах. Соревнования в оранжерее Варшавского договора. И все это можно было бы простить коренным жителям, но только не похороны Высоцкого.

Известие о смерти потрясло их всех. Ночью кто-то услышал об этом по «Голосу Америки» и стал барабанить по дверям. Они собрались в гостиничном холле: вдруг все-таки, лажа, но «Маяк» молчал, а телевизор уже не работал. Утром дозвонились в Москву. Оказалось правдой. Потом было много рассказов, фотографий. Про гитару, про конную милицию, про снайперов на крышах. Даже чья-то засмотренная до дыр любительская кинопленка. И портреты, портреты повсюду... Были ли это наркотики? Или работа на износ? Годяев или Любимов?..

Высоцкий теперь навсегда остался для Сергея тем, ради кого стоило выступить в поход на Москву. Да, в то первое лето своего приезда он, как больной легкой формой бешенства, высунув язык, гонял по всем театрам, театрикам, концертам, концертикам, квартирным и полуподпольным выступлениям и показам всех, кто чего-то кому-то хотел доказать. Малая Бронная и Маяковского, Пушкинский и Красной Армии, Гоголя и Эстрады... Дом Актера и ДК ЗИЛа... Как праздник — Станиславский или МХАТ. И как очень большой праздник — лестница Ленкома или фойе Современника. Сумасшедшим поплавком ныряя и выпрыгивая из провалов метро то на «Смоленской» или «Арбатской», то на «Чеховской» или «Охотном ряду», а потом на «Тургеневской», «Тверской», «Курской», «Автозаводской», он так и запомнил Москву рваными кусками вокруг неоновых буковок «М»... Оставив самолюбие, «закусывая» с утра до утра двойной кофе двойной сигаретой и не размениваясь на «человечьи» отношения, он торопился как можно скорее пропитаться, пропылиться, пропахнуть столицей, чтобы не прокалываться на любовании тем, как «утро красит нежным цветом», не вздрагивать, разевая рот от вида знакомых по азбучным картинкам высоток или памятников героям Шипки и Долгорукому. Чтобы не потели ладони, когда пожимаешь руку Володе Конкину. И вообще не нервничать, входя в дымный и шумный ресторан Дома кино. Только так можно было избавиться от проклятой сентиментальности, чтобы через полгода уже самому оказывать покровительство приезжим провинциалам.

Но была и она, Таганка. Только три раза, но из трех один — «Гамлет».

Странно, но когда Сергей медленно, маленькими шажочками покидал зал, то в черепе, как муха в пустой комнате, кружилась только одна глупая мысль: «Такая жара. Жара. Как они, под софитами, в своих вязаных свитерах и платьях»? Янки и боши чванливо сверяли впечатления и часы. Русская публика молчала. Много остались ждать у театра, а он все теми же малюсенькими шажочками пошел вниз по косогору в сторону набережной. Что тут было не так? То есть, да, здесь все было не так, на то она и «Таганка», но дело вовсе не во внешних эффектах. Что-то ослепило и оглушило, лишило логики его восприятие, его, Сергея, человека вполне профессионального. Не лох же он с улицы, в самом деле. Но тогда из-за чего он сразу потерял контроль над собой? От чего?.. Он постоял на углу под желтым фонарем у желтого же от этого фонаря двухэтажного дома. Большая мохнатая бабочка билась о рифленое стекло неонового фонаря.

Он вернулся и издалека увидел, как из дверей выскользнула Алла Демидова. Почти сразу появились и исчезли Славина и Шаповалова. Поклонники и поклонницы под наблюдением толстенного милиционера вели себя смирно. Сергей пошел на перехват: если и удастся встретить, то теперь только у «Гробиков». Что же все-таки не так? Нет, песни не мешали. То есть, не перетягивали внимания на себя, чего он боялся больше всего. Они-то как раз были совершенно внутри организованного Любимовым действия. Секрет лежал вообще не в играх с шекспировским текстом. Сергей достаточно знал почти все роли, достаточно, чтобы не сбиться. Наизусть... Ладно, вот для сравнения, как всегда, игра Смоктуновского. Гамлет в фильме — умница, большой умница с двойным дном латентной паранойи. Все время прислушивается. Внешним ухом и внутренним. И играет — то есть живет! — на равновесии звуков этого, общедоступного мира и того, слышимого только им. В нем нет телесной страсти. Нет соблазнов похоти и честолюбия. Нет этой вот, проникающей сквозь свитер жары. Для Смоктуновского «быть или не быть?» равно «есть ли Бог, который отомстит, или придется мстить самому? И, если все-таки есть, буду ли я отвечать за это там?» Вопросы, от которых воспаляется не тело, не душа, а один только головной мозг... Стоп. Вот. Вот оно! Здесь, в любимовском чтении, играл не Высоцкий. Играл занавес, непредсказуемо реагируя на каждую ситуацию. А Гамлет, его Гамлет, он знал, все знал заранее. «Быть иль не быть» для него совершенно проходной момент. Он не мучался собственным духом, его мучил дух отца. Отец — вестник смерти. Гамлет Высоцкого знал свой финал с самого начала, и от этого страдал не умом, не двоящимся в нравственном зазеркалье сознанием, а мучался — до пота, до разрывающегося сердца! — и протестовал против этого финала всей своей жаждущей жить, гореть и потеть под свитером плотью. Его принц рефлексировал именно только плотью — занавесом духа:

О, тяжкий груз из мяса и костей,

Когда бы мог исчезнуть, испариться,

Каким ничтожным, плоским и тупым

Мне кажется весь свет в твоих стремленьях...

Здесь разгадка любимовской неправды о Гамлете! Это не Шекспир в принципе, это слишком примитивно для Шекспира: «Да, все вокруг подлецы, и все вокруг так несправедливо, и нужно только заставить себя ответить миру тем же». Но именно от этой режиссерской неправды спектакль настолько гармоничен: Высоцкий же никогда и нигде не перевоплощался. Он везде оставался Высоцким. Во всех ролях он был только собой. Сильным, плотным. Плотяным. И именно под этот его природный, его утробный бунт смертной крови против осознания приближающегося гробового финала, была так удачно исковеркана первооснова, первоидея драматурга. И как же это получилось хорошо!

Веселая компания задержалась на пороге, докуривали: Высоцкий, Шаповалов, Смехов и Бортник. Потолкались, вошли в кафе. Что можно сказать героям? И кому можно что-то сказать героям?.. У него-то завтра с утра «Красная Шапочка» на выезде...

 

«Возглавить всенародное предсъездовское соревнование, направлять трудовую и политическую активность советских людей на решение конкретных задач хозяйственного и культурного строительства, — говорится в постановлении ЦК КПСС «О социалистическом соревновании за достойную встречу XXVI съезда КПСС», — первоочередная обязанность всех партийных, советских и хозяйственных органов, профсоюзных и комсомольских организаций».

«Десятый пленум ЦК профсоюза работников культуры рассмотрел вопрос о задачах комитетов профсоюза работников культуры СССР по выполнению решений июньского Пленума ЦК КПСС, указаний, изложенных в докладе Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Л. И. Брежнева на Пленуме и постановлении ЦК КПСС «О социалистическом соревновании за достойную встречу XXVI съезда КПСС». Главное внимание соревнующихся сосредоточивается на достижении практических результатов по выполнению государственных планов и социалистических обязательств, создании значительных произведений театрального, музыкального и изобразительного искусства, улучшения театрально-концертного обслуживания населения, массовой политической и культурно-просветительной работы клубов, библиотек, музеев, парков, приведения в порядок всех учреждений культуры и искусства.

По театрам союзных республик социалистическое соревнование предусматривает выполнение планов по всем показателям...»

Трр-рык! «...Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Кутузовский проспект». На следующей и выходим. Ну, и что? Что вы там для нас запланировали, товарищ председатель ЦК профсоюза работников культуры Пашков М.? «...будет также подготовлен на сцене ГАБТа концерт «Молодежь Большого театра — навстречу XXVI съезда КПСС», проведен вечер — творческий рапорт коллектива ГАБТа под названием «Москвичам — победителям в социалистическом соревновании в честь XXVI съезда КПСС»...» Спасибо. Журнал «Театр» полугодичной давности с задумчивой Алисой Фрейндлих Сергей оставил на сидении. На фиг. Как нашел, так и потерял. Пусть читают другие пассажиры подземного транспорта. Им тоже будет полезно. Про соревнование. Хорошо, что мы самая читающая страна. Читающая все подряд. Обо всем подряд. И хорошо, что не все понимающая.

Почти подвальная комната Лерки вся завалена бумагой. Кипы, пачки, рулоны — бумага еще чистая и уже измазанная углем, пастелью и сангиной. Желтая, в мелкую коричневую клетку, пропыленная и прокуренная штора просвечивается узкой полоской полуденного света. Из приоткрытого шифоньера на пол выглядывали колготки, лифчики, свесилось что-то лохматое, зимнее. А сверху смотрит в глаза ее автопортрет. Надо же, куда не пойдешь, он на тебя смотрит. Похожа? В некотором смысле, да. Короткие, тонкие пушинки волос, круглый лоб, только большие глаза на самом-то деле не синие, а серые. Носик-курносик, шея — да, такая вот, тонюсенькая. Похожа, куколка, похожа. Но самое главное — взгляд. Все время следит, никуда не отпускает. И просит не обижать... Надо бы все-таки собраться с силами да вставить в рамку.

Самой Лерки давно нет. Она что-то говорила перед уходом, но ему было трудно понять. Ее всегда было трудно понять. Сколько же в этой тонкошеей, длинноногой и длиннорукой пацанке энергии? Почти год встречались, что уж там, почти не расставались, но Сергей так и не успел ее живьем рассмотреть. Все время в профиль или в спину. Спасибо автопортрету. Спешит, спешит, мечется, щебечет, волосы наэлектризованы, ленноновские очки на кончике носа, и вся в своих и чужих проблемах. День расписан с утра до поздней ночи, отдых тоже только самый активный. Как она его терпела? Именно в этот самый год он и перегорел. Не то, чтобы все совсем, но стал экономить свои силы. А ведь она-то в Москве уже пять лет, приехала из своего Ярославля на два года раньше. Наверное, и уедет позже. Все равно уедет — чудес не бывает. То есть если они не случаются в самые первые дни, то дальше... дальше все дело в том, на сколько тебя хватит. Тут слезам не верят.

Прерывисто загремел притулившийся у двери старый «ЗИЛ» с отломанной наполовину никелированной ручкой и расписанный с одного боку под «гжель», с другого под «вербилки». Почему его слышно только днем? Может быть, он ночью тоже спит? Сергей, изогнувшись, пошарил рукой вокруг. Нашел под кроватью будильник, тот показывал половину первого. Нужно вставать. И что-то делать. Делать. Потому что он больше не может вот так просто ждать. Ждать, ждать и ждать. Спать, умываться, бриться, ходить до булочной, договариваться о встречах из ближайшего автомата, посещать кольцевые просмотры, пить за чужой счет по вечерам в странных компаниях, шуметь, спорить и поучать, изображая сердечность или взволнованность... И ждать, ждать. Ждать! Как он радовался, когда по несколько раз ходил смотреть первые свои мелькания в углу экрана. Писал домой, перечисляя названия фильмов. Идиот. Сейчас стыдно. А как скакал козликом, когда из закостеневшей Мосфильмовской массовки ассистентка всех старых режей и подруга всех молоденьких актеров Софочка Неедова вытащила его на эпизоды... Эпизоды... Огромные ангары павильонов, напоминающие больше сборочные цеха авиазавода или военные склады с запасами на все случаи гипотетических боевых ситуаций, замершие краны и эстакады, чешуйчатые блоки софитов, выгородки павильонов, темные коридоры и гримерные — все эти безмолвные свидетели почти счастья, почти любви и почти самоубийства, неуловимые взгляды ассистентов и помощников, уже здорово потускневшие от постоянного мелькания одних и тех же старушек, девиц, перетертых жизнью хористов и совсем юных сопляков для привокзальных масс, — все это вновь обрело сказочную силу запертого в бутылке джина. Эпизоды. Что? Когда? Ладно, главное, что ты уже в картотеке, ты уже участник проб. Да, да, возможно, что все это только иллюзии. Бумага, картон. Немного блесток и цветных фильтров для фонарей. Да, кое-кто намекает, что тебя и бракуют-то до проб, делая «американские дубли» не включая камеру... Но нужно ждать. Ждать. Ведь рано или поздно это произойдет, произойдет чудо, ты станешь нужен, и неведомые шарики незримых рулеток объявят, что теперь-то твоя судьба не пропадет бесследно песчинкой в пыльной буре двадцатого века. Века кино... Нужно ждать. Уметь ждать. Говорят, Дворжецкий мог годами жить на вокзале ради своих четырех ролей! Но и это можно, да, можно, но хотя бы после первой удачи. После роли. Настоящей, полноценной роли, пусть даже совхозного шофера или железнодорожного стрелочника, но лишь бы было, где чуть-чуть развернуться, показать себя. Никто ведь не отрицает его таланта! Конечно, еще в первые дни Сергея отучили гордиться своим училищем, посоветовав при разговорах обходить эту тему. Но пусть! Пусть провинциал, пусть недоучен. Но фильм-то не сцена! Дали бы сыграть. Пусть самого добропорядочного совкового секретаря или самого гнусного иностранного шпиона. Хоть эсэсовца. Ибо что толку здороваться за руку с Кучинским или Шпаликовым, даже один раз пить в «Ташкенте» на ВДНХ в компании с Хуциевым, если в работе-то они тебя «не видят». Да, для поддержания штанов, помрежи подбрасывают одну-две «эпизодки» в месяц. И потом очень удачно уклоняются от твоего, опять просящего, среди сотен таких же просящих, по-собачьи тоскливого взора: ждать, нужно пока ждать. Чего? Сколько?.. Никто давно не надеется на Тарковского или Астрахана. Понятно, что там своя компания. Но Мосфильм — это же такая махина, такой конвейер! Столько режиссеров вокруг, совсем рядом, преют в своих кожаных пиджаках. Столько. И рядом. Но у всех как будто свет клином сошелся на Бурляеве и Дале. Да, гении, да, выучены. Но уже стареют, заклишеваны и перештампованы. Да, имя есть имя, и другим место под солнцем софитов, как видно, еще долго не освободится. ... А вот так, с улицы, без этой проклятой роли ни в ГИТИС, ни во ВГИК не сунешься... Это уже было выяснено.

 

Два с лишним часа ушло на дорогу. Метро обрывалось километрах в десяти от пункта назначения. Далее, они умудрились на 605-м «икарусе» проскочить нужную остановку и не сообразили, что пешком возвращаться по новостройке — не самое лучшее решение. Зато подышали очень свежим воздухом, принесенным ветром с распахнутых до горизонта полей. И впервые за пару месяцев увидели настоящий, от края до края, закат. Только что покинутое строителями новенькое, многоэтажное Ясенево переливалось мириадами зажигающихся окошечек. Пятничный вечер, трудодень у страны давно закончен, и вот, четверть миллиона семей собирались на своей четверти миллионов одинаковых кухонек или у своих одинаковых телевизоров, чтобы совместно съесть одинаковую лапшу и посмотреть одинаковые новости. Сколько же их тут, в самом деле? Окошечки, окошечки, окошечки. Желтенькие квадратики на сереньких и голубеньких кубиках. Аккуратно. Стандартненько. Странно, что еще не получается организовать рождение одинаковых людей с одинаковым размером головы. Специально для городских окраин. Прошу прощения, новостроек.

Из двух спаренных квартирок на пятнадцатом этаже кооперативного дома одна предназначалась для жилья, другая под мастерскую. Посреди этой самой мастерской из чего-то был составлен единый длиннющий стол, покрытый новым, жестким и остро пахнущим льняным холстом. Стол был плотно заставлен разнокалиберной хохломской посудой с салатами и винегретами. По стенам висела м..., можно сказать, живопись. Если не говорить мм... мазня. Хозяин, член ммм... МОСХа, Союза кинематографистов и Союза журналистов одновременно, встречал гостей прямо на лестничной клетке у лифта и провожал на заранее спланированное для каждого место. «Знакомьтесь». — «Сергей». — «Павел». Они две секунды разглядывали друг друга. Стандартный художник: плотный, лохматый, со стриженной рыжеватой бородкой. Из особых примет: разноцветные глаза: карий и голубой. А напротив стоял стандартный артист: худой, волосы назад, чисто выбрит, расстегнут чуть не до пояса. Оба в полном «сафари». За эти мгновения хозяином был безошибочно определен социальный статус и материальное благополучие входящих незнакомцев, и им с Лерой предложены места чуть-чуть ближе к краю, между уже занявшей свои табуреты спортивной парой и пустотой для других гостей, немного более дорогих для хозяина. Человек двадцать пять-тридцать собралось в течении каких-нибудь пятнадцати минут. Общего разговора не получалось, общались вполголоса по соседству. Все ждали прибытия того, на кого их всех сегодня и пригласили: Евгения Бутурина. Павел по-хозяйски суетился, раздавая салфетки, поправляя освещение и ища место для удобных съемок маленькой немецкой кинокамерой.

В провинц