> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > МОЛОКО
 

Иван ЕВСЕЕНКО

МОЛОКО

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ 

О проекте
Проза
Поэзия
Очерк
Эссе
Беседы
Критика
Литературоведение
Naif
Редакция
Авторы
Галерея
Архив 2008 г.

 

 

XPOHOC

Русское поле

МОЛОКО

РуЖи

БЕЛЬСК
ПОДЪЕМ
ЖУРНАЛ СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
СИБИРСКИЕ ОГНИ
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ГЕОСИНХРОНИЯ

Иван  ЕВСЕЕНКО

ФАТЕРЛАНД

повесть

      Демобилизовался я из армии в последние дни октября тысяча де­вятьсот шестьдесят пятого года. Ехать в город Курск и восстанавли­ваться там на учебу в пединституте, откуда меня призвали на воинскую службу с первого курса, не дав проучиться и одного месяца, было уже поздно. Новые мои сокурсники поди сдают теперь зачеты, готовятся к зимней сессии, и мне их никак не догнать. Общежития мне, скорее всего, не предоставят, стипендии не назначат -всё давно предоставлено и назначено. А у меня имущества и богатст­ва - одна лишь солдатская роба с погонами старшего сержанта ракет­ных войск стратегического назначения. Но погоны эти институтскому начальству мало чего говорят. На мать мне рассчитывать тоже не приходилось - она в деревне сама едва-едва сводила концы с концами.

   Хорошенько все это взвесив и осознав, я решил отложить учебу до будущего года - никуда она от меня больше не уйдет. Две недели, пока мне выписывали в районе паспорт, я вольготно отдыхал на роди­не у матери, подремонтировал ей крышу, покосившиеся заборы, а по­том вернулся назад на место своей армейской службы, в маленький городок Калининградской области Гвардейск (прежде, у немцев, он назывался Тапиау) и устроился на работу литсотрудником районной газеты «Знамя Ильича».

    Определили меня как потомственного деревенского жителя в сель-хозотдел под начало Ефима Иосифовича Швома.

    Занятным человеком был этот Ефим Иосифович! Фронтовик, ровесник моего погибшего отца, он после тяжелого ранения здесь же, в Восточ­ной Пруссии, осел в Гвардейске-Тапиау, как осели многие бывшие офицеры да и солдаты, и особенно из евреев. В веселую минуту, тайно выпив в редакции рюмочку водки, Ефим Иосифович любил говаривать;

                  - В Восточной Пруссии и надо было в назидание немцам образовывать Еврейскую автономную область. Никакого бы Израиля не потребовалось. А то загнали нас в Биробиджан, в мошку и холод, где ни один уважающий себя еврей жить не станет.

    Может, и так. Ефиму Иосифовичу  видней...

    Каких только должностей не перепробовал он за послевоенные годы. Был и освобожденным секретарем партийной организации не то на макаронной фабрике, не то на кондитерской, заведовал парик -махерской, возглавлял районное отделение ДОСААФ, Дом быта, какую-то ремстройконтору. Теперь вот зацепился (надолго ли?) в районной газете за­ведующим сельхозотделом. Ефим Иосифович мигом познакомился со все­ми председателями колхозов, директорами совхозов, агрономами и зоотехниками, был вхож ( и радушно принят) во многие семьи, состоя­щие в основном из переселенцев, из недавних жителей Центральной Росси, Украины и Белоруссии: Орла, Курска, Чернигова, Витебска и  Орши.

    В частые свои командировки Ефим Иосифович ездил на велосипеде, напрочь отвергая старенькую редакционную машину «Москвич». Рассу­ждал он на этот счет куда как верно. Приедешь на машине в колхоз или в совхоз, народ, завидя ее еще издалека, непременно подумает - начальство какое-нибудь приехало, замкнется, натопорщится, слова из него лишнего не вытянешь. А Ефима Иосифовича на велосипеде, да еще приодетого в прорезиненный плащ и кепку-восьмиклинку, не ро­беет, принимает его за своего рабоче-крестьянского человека и сразу  открывает  душу нараспашку.

    Приучил Ефим Иосифович к велосипедным командировкам и меня. Впрочем, меня и приучать не надо было. Я к велосипеду прирос с четырнадцати лет. Окончив сельскую семилетнюю школу, я три года в любую погоду, зимой и летом, ездил на нем в районную десятилет­ку. Потом два года, пока не поступил в институт и не ушел в армию, мотался опять-таки ежедневно в соседнее село Кучиновку, где рабо­тал школьным лаборантом и учителем труда. Участвовал я даже в вело­сипедных соревнованиях, в велокроссах, и ниже четвертого места ни­когда не занимал.

    Ефим Иосифович велосипедные мои навыки высоко оценил и ездил со мной в дальние и ближние командировки с великой охотой, зная, что я его не подведу.

    И вот во время одной из таких командировок, когда до города оставалось всего километров семь-восемь, Ефим Иосифович вдруг взял и предложил мне:

             - Давай-ка  мы заедем к Листандарам!

             - А кто такие - Листандеры?- чуть притормозил я велоси­пед на неодолимо крепкой выложенной полукругом немецкой брусчатке.

             - Листандеры?!- притормозил и Ефим Иосифович.- Это по-

следние немцы у нас в районе. Да, может, и во всей Калининградской

области. Они в Павловом хуторе работают на свиноферме.

             - Давайте!- немедленно согласился я и только тут впервые задумался (раньше почему-то и в голову мне этот вопрос не приходил, да и не мне одному), а куда, собственно, подавались после войны все коренные жители Восточной Пруссии - их тут небось не одна тысяча была.

     Изучив к тому времени великую охоту Ефима Иосифовича ко всяким злокозненным разговорам, я и задал ему недоуменный свой, настигший меня с таким запозданием вопрос насчет коренных жителей Восточной Пруссии:

             - А куда они все исчезли?

             - Куда надо, туда и исчезли,- вначале с раздражением даже

откликнулся на мои домогательства Ефим Иосифович. Но потом все же не выдержал (характер есть характер) и пустился в долгую свою по­учительную беседу, тем более, что слушателем у него я всегда был самым внимательным и благодарным.

               - Года до сорок девятого их тут оставалось еще много. Наши офицеры и в первую очередь из евреев (язык-то, что немецкий,

что идиш - считай, одно и то же) быстро завели с  фройлен и фрау

романы, подженились даже, нарожали детей. Но в сорок девятом (точно, ка­жется, в сорок девятом!) вдруг тайный приказ, распоряжение: немок с детьми в Германию, в Фатерланд, а офицеров на восток, в дальние гарнизоны, чтоб неповадно было. Кое-кого и вовсе из армии - вон. Может, кто и в лагеря попал.

             - А как же Листандеры остались?- в надежде получить не­медленный обстоятельный ответ полюбопытствовал я.

    Но Ефим Иосифович вдруг почему-то попридержал его и отозвался очень даже уклончиво. При случае и надобности он был способен и на это:

             - Сам у них и спросишь - почему?

    Я решил последовать умному совету Ефима Иосифовича и во время гостевания у загадочных этих Листандеров непременно разузнать (прямыми или окольными путями - обстановка подскажет), почему и как они остались здесь, в Советском Союзе, а не уехали по примеру других своих соотечественников и соплеменников в Германию, в Фатераланд. Для русского человека вопрос вроде бы и не праздный.

     Павлов хутор от прямоезжей, ведущей на Советск, бывший Тильзит, дороги находился километрах в пяти. Но и туда была проложена брус­чатка из пиленого гранита, правда, чуть поуже центральной этой до­роги. Как назывался хутор при немцах я не знал. Да, пожалуй, не знал этого и сам Ефим Иосифович. Хуторов-поселков окрест разбросано великое множество - всех сразу не у помнешь. Когда территория Восточной Пруссии отошла к Советскому Союзу, названия населенных  пунктов немедленно  изменили. По большей части нарекали их фамилиями советских солдат и офицеров, погибших при взятии этих же населенных пунктов, или как-нибудь по-иному, но на советский, русский манер: Гвардейск,Знаменск, Красногвардейск, Советск, Балийск, Черняховск, Багратионовск,  Мамоново и так далее. Исконные же названия скоро забывались: Тапиау, Велау, Тильзит, Истенбург, Кенигсберг. Нетронутыми остались только названия рек: Преголя» Дейма, Инструч, Писа. Переименуй их, так началась бы великая пута­ница на всех географических картах мира с морской и воздушной на­вигациями. А с этим все ж таки приходилось считаться.

    Павлов хутор, небольшой поселочек в десять-двенадцать по-немец­ки аккуратных и похожих друг на друга, как двенадцать близнецов-братьев, домов, был, скорее всего, тоже назван в честь погибшего при его взятии советского солдата или офицера - Павлова.

    Домик Листандеров стоял в самом центре поселочка-хутора и, хотя и был близнецом-братом соседних, но всем своим обликом и видом отличался от них. И черепичная высокая крыша, и песчаного цвета штукатурка, и старинная ограда ( у немцев каждая дощечка на воро­тах и калитках намертво привинчена болтом) - все содержалось в об­разцовом порядке, не то, что у соседей-переселенцев. У тех крыши на домах взялись зеленоватым кустистым мхом, штукатурка по стенам во многих местах пообвалилась и либо была наспех заделана темно-серым, землистого цвета цементом, либо из-под нее зияли красные с сиреневым, будто кровавым, отливом кирпичи. Дома от этого гляделись какими-то переполесыми, словно на них были наброшены камуфляжные, маскировочные сети, на которые  я вдоволь насмо -трелся в ракетных  дивизионах.

    Ограда возле переселенческих домов тоже обветшали и были то там, то здесь прихвачены на живой русский гвоздь - болтов, где их столько наберешься. Глядя на эти дома, чувствовалось, что люди в  них поселились как бы временно, ненадолго и каждодневно думают о том, оставаться им здесь или, может, пока не поздно, уехать куда-нибудь в Россию, где все понятно и родимо. Листандеры же, похоже, никуда уезжать не собирались. Оттого и подворье было у них в об­разцовом, ухоженном порядке.

  Ефим Иосифович, спешившись возле калитки своих знакомцев, не­давно только перекрашенной в густой зеленый цвет, нажал на кнопоч- ку электрического звонка, уютно припрятанную под металлическим ко­зырьком  ( в соседних домах я что-то таких кнопочек и козырьков не обнаружил ).

    На его зов из дома вышла белокурая чуть полноватая женщина. Отворив калитку, она приветливо улыбнулась нам и воскликнула:

             - О, Ефим Иосифович!

             - Я,Я, - с явным немецким акцентом ответил тот  (со сто­роны даже не было понятно, что он говорит: наше, русское «Я, Я» или немецкое – (Да, Да», но потом перешел на чистое русское наре­чие:- Рудольф дома?

            -Дома, дома,- тоже путая немецкие и русские слова, отве­тила женщина.- Входите. Битте шён!

       Мы провели свои заляпанные весенней грязью велосипеды во двор и начали было прилаживать их  с  тыльной стороны ворот, но женщина по­правила нас и указала на сарай, сложенный тоже из сиренево-красных кирпичей  (кладка эта всегда удивляла меня: стена не сплошняком, а в перекрестье дубовых пиленых лаг):

            - Вот сюда!

     Подле сарая мы обнаружили специально сваренные из металлической арматуры ячейки на пять-шесть велосипедов. Две ячейки были уже за­няты: в них стояли довоенной работы немецкие велосипеды: один муж­ской с высоко поднятым седлом, и один женский, с прогнутой, прова­ленной к самой каретке рамой. Заднее его колесо было предусмотрительно затянуто ажурной, паутинной сеточкой, чтоб во время езды между спиц не попадали длинные женские одежды. То, что велосипеды  немецкие, я определил сразу: точно такой  (мужской) велосипед не­мецкого производства был когда-то в раннем моем дошкольном детстве и у нас в  доме. Его еще до войны купил мой отец, сельский учитель, но поездить в охотку так и не успел – погиб. Мать же выучиться ездить на велосипеде то ли не смогла, то ли  не захотела.

    Дожидаясь, пока я подрасту, велосипед со спущенными шинами долгие годы стоял в сарае. Я часто подходил к нему, крутил на педалях резиновые колодочки, звенел палочкой по туго натянутым спицам, при­мерялся к черно-лаковому седлу и к блескучему рулю, на ручки кото­рого мать натянула трубки от противогаза, но и седло, и руль были для меня все еще непомерно высоки. Мать это видела и в конце концов в морозно-холодную зиму, кажется, сорок восьмого года променяла велосипед деревенскому нашему одноглазому леснику на дрова.

    Чуть в стороне от велосипедных стоек, под навесом, я заметил еще и громадный тяжелый мотоцикл с коляской. Он тоже был мне зна­ком. Но не по детской жизни, а по кинофильмам. На таких мотоциклах, поднимая позади себя неимоверно густую пыль, нещадно гудя моторами, носились немецкие солдаты в рогатых устрашающих касках. На коляске мотоцикла был установлен ручной пулемет, и сидящий в  ней солдат беспощадно строчил по всему живому. Но вот откуда-нибудь из лесной засады мотоцикл ловко подсекали из автоматов или взрывали гранатами наши солдаты и партизаны,- и как же мы радовались, когда черно-тяжелые эти мотоциклы с убитыми уже немцами летели в кювет, пере­ворачивались там вверх колесами и загорались…

     На мотоцикле, таящемся у Листандеров за сараем, ручного пулеме­та, конечно, не было, но во всем остальном он  походил на те, военные, ненавистные нам - того же производства, той же марки. Я недобрым глазом покосился на него, но ничего не сказал ни Ефиму Иосифовичу, ни белокурой женщине, Листандершихе, как назы­вали бы ее у нас в селе, и осторожно проследовал вслед за ними к крылечку дома. Там мы тщательно очистили туфли-ботинки о две ре­бристые скобы, намертво вмурованные в булыжник, обмели их специ­альными остро-щетинистыми вениками на длинных ухватистых ручках и наконец вошли в дом.

    Навстречу нам, едва мы открыли дверь, поднялся с замысловатого какого-то кресла, без спинки, но зато с удлиненными гнутыми на концах в полукруг и, наверное, очень удобными при сидении подлокот­никами высокий крепкий мужчина лет сорока пяти, немного похожий на Эрнста Тельмана, каким его изображали на плакатах военной и послевоенной поры. Был он одет в грубый шерстяной свитер зеленого цвета ( проведя почти четыре года в бывшей Восточной Пруссии, я заметил, что жившие здесь прежде немцы из всех цветов больше все­го любили два: черный и зеленый) и такого же цвета брюки с мно­жеством глубоких накладных карманов.

    Нашему появлению мужчина обрадовался ничуть не меньше белокурой своей жены: низкорослого Ефима Иосифовича он обнял в охапку, отор­вал даже на мгновение от земли, а потом начал выговаривать ему:

            - Куда пропал?! Не заходишь, но заезжаешь! Нехорошо!

            - Служба все, должность,- с трудами вырвался из его объя­тий Ефим Иосифович и, боясь каких-нибудь новых упреков, принялся поспешно знакомить хозяина дома со мной: - Вот, Рудольф Карлович, помощник мой - Иван.

            - Иван - это хорошо,- дружелюбно и открыто посмотрел на

меня Рудольф Карлович и протянул руку.

    Она оказалась очень крепкой, по-крестъянски широкой в ладони,

мозолистой и неожиданно резко-горячей (или это так мне показалось с улицы, с холода). Моя рука, в те года тоже еще и крепкая, и ши­рокая в кости, натренированная в армии, почти утонула в ней.

            - Марта!- как бы даже с сожалением разнимая руки, прика­зал Рудольф Карлович женщине, укромно стоявшей у дверного косяка:-Свари нам кофе!

            - Найн, найн!- засопротивлялоя Ефим Иосифович.- Я сейчас уезжаю, мне срочно надо сдавать материал в номер. А вот Иван оста­ются. Он будет писать о вас статью.

            - Зачем писать?!- весь вдруг напрягся и насторожился Рудольф Карлович.- Не надо писать.

            - Как это - зачем?!- пришел в полное негодование Ефим Иосифович.- Таких работников, как вы с Мартой, ни в одном колхозе больше не отыщешь!

     Рудольф Карлович на лестную эту похвалу никак не откликнулся, а лишь посмотрел на Ефима Иосифовича сверху вниз, словно вгоняя его в деревянный без единой щёлочки пол по самые плечи. Ефим Иоси­фович под этим взглядом поёжился, сделался ниже ростом, а потом по-воробьиному вдруг встрепенулся, взмахнул даже как будто невиди­мыми крыльями и дал Рудольфу Карловичу самое несокрушимое обещание:

             - Заеду как-нибудь специально. Поговорим! Повспоминаем? А сейчас никак не могу. Иван за меня.

     Подобного подвоха от Ефима Иосифовича я не ожидал. Поговорить с Листандерами, последними немцами в округе, я под его прикрытием конечно, был не прочь. Но чтоб оставаться с ними один на один да еще

на ночь глядя - это в мои расчеты не входило. Журналист я был молодой,  неопытный, к подобным затяжным гостеваниям-коман -дировкам и затяжным разговорам непривыкший. Я приловчился обходиться в поездках одним днем (сам не Ефим Иосифович тому меня и научал), как и все иные-прочие районные газетчики: собрал необходимую информацию и скорее домой, в редакцию - материалы наши в очередной номер шли «с колес», редко когда попадая к ответственному секретарю в «загон».

     Но и ослушаться Ефима Иосифовича я не мог. Все-таки он мой на­ставник, зав.сельхозотделом, а я всего лишь литсотрудник. Да и, чувствовалось, что Ефим Иосифович что-то замыслил, бросив меня, словно не умеющего плавать мальчишку-ребенка на середину реки: хо­чешь остаться в живых - выгребай к берегу, а не хочешь – тони.

    Мне тонуть никак не хотелось, и я начал выгребать, едва Ефим Иосифович скрылся за поворотом дороги, по-боевому, будто норовисто го коня, оседлав велосипед, на руле которого всегда победно трепы­халась его еще фронтовая офицерская сумка.

    Перво-наперво я твердо решил, что к ночи во что бы то ни стало уеду отсюда, а то, может, и удеру, как-то неуютно мне здесь без Ефима Иосифовича и беззащитно. А во-вторых, писать о Листандерах ни под каким предлогом не буду. Пусть сам Ефим Иосифович, если хочет, пишет и сочиняет: он их давно и, судя по всему, хорошо знает, а я вяжу  в первый и, скорее всего, в последний раз.

      Но вышло все совсем не так, как я рассчитывал и намеревался поступить.

    Закрыв Зв Ефимом Иосифовичем калитку, Рудольф Карлович повернулся ко мне и по-домашнему просто, словно мы с ним тоже были знакомы очень давно, сказал:

              - Ты попей с Мартой Густавовной кофе, а мне пора на ферму.

               -Можно, и я с Вами?- решителъно отказался я от кофе.

   Только этого мне сейчас не хватало. Остаться наедине с Мартой

Густавовной, женщиной сухой и жесткой да и русский язык, кажется, не очень знающей. О чем я с ней буду говорить?! Уж лучше а Рудоль­фом Карловичем на ферме - он вроде бы мужик помягче.

            - Ладно,- неожиданно   легко согласился со мной Рудольф

Карлович.- Поедем.

    Он наскоро переобулся в литые  резиновые сапоги, накинул по­верх свитера куртку-ветровку, водрузил на голову поношенную шляпу с опущенными вниз полями-зарылками и ярким перышком с правой сторо­ны за ленточкой,- и в таком вот походном, но чуть торжест -венном виде повел меня к сараю.

            - На чем поедем?- поочередно указывая широкой своей ла­донью на велосипеды и мотоцикл, испытующе спросил Рудольф Карлович.

            - Мне все равно,- стойко выдержал я это испытание.

            - Тогда на мотоцикле ,- без особого труда догадался Рудольф Карлович об истинном моем, мальчишеском еще желании - прокатиться на мото­цикле.- Открывай ворота!

     Я перестал топорщиться, мигом растерял напускную свою дикова-тость и бросился выполнять приказание Рудольфа Карловича.

    Ворота оказались запертыми основательно: сверху и снизу на два кованых засова, снабженных для  прочности еще и крючками, а посередине слегой-закладкой. Мне пришлось немало помучиться, прежде чем ворота распахнулись, не издав, между прочим, ни единого скрипа или визга – так хорошо они были смазаны густым темно-коричневым солидолом.

     Рудольф  Карлович тем временем тщательно протер мотоцикл тряпочкой-ветошью, хотя он, кажется, и без того был чище чистого: ни единой пылинки ни на сидении, ни та пузатеньком бензобаке я при первоначальном беглом своем осмотре и не заметил. Не заводя мотора, Рудольф Карлович вручную выкатил мотоцикл на улицу и поставил на изготовке у ограды.

      Ворота он закрыл самолично, должно быть, зная какие-то особые секреты обращения с засовами-крючками и со слегой, да, может, и приметил, что я справляюсь с ними без необходимого умения и сно­ровки. Тут он, пожалуй, нисколько не ошибался: дома у меня ворота стоят, едва-едва прислоненные к ушуле, а из всех запоров имеется лишь одна деревянная задвижка, прозываемая у нас «крутёлкой».

     Когда Рудольф Карлович вернулся назад к мотоциклу, я вознаме­рился было сесть на заднее ребристо-резиновое седло, взялся даже за приспособленную впереди него ручку, но Рудольф Карлович вдруг остановил меня и указал на коляску!

            - Лучше сюда!

     Я сопротивляться не стал: проехаться в коляске мне было еще более заманчивым, чем на заднем седле. Чувствовать себя я буду в  ней как бы в отдельности от Рудольфа Карловича, глядеть не в его спину, а в вольное, открытое пространство.

     Я послушно обошел мотоцикл сзади, откинул на коляске кожаный

полог и взобрался в нее вполне удачно, всего лишь на минуту замеш­кавшись, когда выпрастывая, приспосабливал в темной ее глубине ноги. Полог по небрежности своей я оставил открытым, скомканным на передке коляски. Рудольф Карлович небрежение мое заметил, при­близился ко мне и заботливо прикрыл пологом грудь.

            - Ди Винд!- предупредил он.- Ветер!

     Предупреждение действительно было не лишним. На апрельском хо­лодном еще ветру я в своем демисезонном купленном сразу после демобилизации  пальтишке ( тут бы впору суконная шинель) запросто мог простыть.

            - Спасибо! - поблагодарил я Рудольфа Карловича, почему-то постеснявшись  произнести в общем-то нетрудное для меня сочетание немецких слов: «Данке шен!».

   Мотоцикл у Рудольфа Карловича завелся с одного оборота, минуту-другую ласково поурчал, согреваясь после холодной ночной стоянки, а потом взвыл всей мощью сильного своего, хорошо отлаженного мото­ра, выдохнул из выхлопной трубы облако сине-сизоватого дама и, как будто без всякой воли и усилия Рудольфа Карловича, самостоятельно двинулся в путь.

     Я не успел оглянуться, как мы уже проскочили весь маленький поселочек, Павлов хутор, и свернули за последними его домами на- право на проселочную, но опять-таки выложенную булыжником дорогу, которая вела к виднеющемуся далеко на опушке леса про­- долговато-приземистому зданию, где, судя по всему, и находилась свиноферма.

    Путешествуя с Ефимом Иосифовичем то калининградским деревням, я приметил, что немецкие хозяйства    устроены по-особому расчетли­во и разумно: жилые дома, надворные постройки в одном месте, а фермы, скотные дворы и риги - в другом, в отдалении, так вот на опушке леса или посредине поля в окружении сосен, елей и разно­- сортной сирени. И ко всем им обязательно будут проложены и брус- чатка, и водопровод, и электрическое освещение.

    Вел мотоцикл Рудольф Карлович просто-таки мастерски: не вихлял из стороны в сторону (да и чего вихлять - дорога без единой ритвины и колдобины, луж на ней и то не видно), не прижимался к спаси­тельной обочине, ехал, будто по струнке, и все прибавлял и при­бавлял газу. Мотоцикл едва заметно подрагивал, вибрировал на пиленых булыж- никах, подбирал их, словно пересчитывая, под себя и уже не гудел, а победно, хищно подвивал, споря с действительно хо­лодным и влажным апрельским ветром. Я поплотнее подтягивал к самому подбородку кожаный полог, а иногда даже, уклоняясь от этого резко-порывистого промозглого ветра, поворачивал голову в сторону Рудольфа Карловича и нескрываемо сожалел, что еду в коляске, а не на заднем сидении, у него за спиной. И чем быстрее мы неслись к ферме, тем все чаще и чаще поворачивался я к Рудольфу Карловичу.

    И вдруг в одно из таких мгновений почти воочью увидел на голове у него не старенькую шляпу-тирольку с ярким сине-красным перышком за ленточкой, а стальную глубокую каску. Скользнув взглядом вниз, я точно так же увидел на плечах Рудольфа Карловича вместо граждан­ской куртки-ветровки военный мишиного цвета мундир с новенькими отороченными белой каймой солдатскими погонами. Я невольно вздрогнул, откинул голову в прежнее положение, чтоб посмотреть, далеко ли нам еще ехать - и совсем обомлел. На  передке коляски мне вполне зримо и осязаемо причудился ручной пулемет, а на нем лента с патронами. Казалось, пулемет еще не остыл от недавней прицельной стрельбы  по придорожным кустам и оврагам.

            - Не холодно?- почти на ухо прокричал мне Рудольф Карлович.

            - Нет, не холодно!- пришел я от его крика  в себя.- Зэр  гут! Очень хорошо!

                                                        

                                                           

                                                         *

 

                                                  *          *

 

 

      Заглушил Рудольф Карлович мотоцикл возле  самых ворот фермы, где  (тоже под навесом) была оборудована велосипедно-мотоциклетная стоянка. Закатив туда горячую, огнедышащую  еще после быстрой езды машину, мы, привыкая к земной тверди, постояли минуты две-три на  свежем воздухе, а потом двинулись внутрь помещения и оказались  в небольшой комнатке  (у нас такие помещения называют по-обыкновению  «колхозными хатами» или  «дежурками»). Была она об одном, выходящем во двор окне, чисто прибранная и уютная, с кафельным гладким по­лом. Посередине комнаты стоял удлиненный стол-братина, но не та­кой, как в наших дежурках, сколоченный наспех из плохо оструганных досок, а добротно-крепкий и устойчивый, несомненно, фабричной работы. По углам он был окован железными шинами, а под столешницей оборудован двумя ящичками с медно-латунными блескучими ручками. К столу примыкали две лавки, тоже окованные и тоже фабричные. И все это: и стол, и лавки были выкрашены приглушенно-зеленым не утомляющим и не дразнящим взгляд цветом.

    В углу комнаты обнаружилась ниша, забранная двустворчатой сде­ланной сплошняком, без филенок, дверью. Рудольф Карлович открыл ее ключиком,  который отыскал за наличником, и вынул из ниши два прорезиненных фартука с высокими, под самую шею, нагрудниками-забралами и две пары таких же, прорезиненных, нарукавников. Один фартук, побольше, он взял себе, а другой, поменьше  (судя по всему, он принадлежал Марте Густавовне) протянул мне. Подобным образом Рудольф Карлович поступил и с нарукавниками.

            - Надевай,- буднично, словно мы тут встречаемся с ним каждый день, проговорил он.- А то измажешься.

    Я послушно стал выполнять приказание Рудольфа Карловича. Под­глядывая за ним  (вдруг сделаю что не так), нарядился и в фартук, и в нарукавники, и будто солдат перед командиром, застыл перед Рудольфом Карловичем. Тот придирчиво, и вправду, как сержант, старшина или капрал рядового бойца, оглядел меня со всех сторон и вро­де бы остался доволен моим видом. Но, минуту спустя, он вдруг задер­жал взгляд на моих хлипких, на тоненькой подошве туфлях и вернулся назад к нише. Низко склонившись к самому полу, он долго там что-то выискивал, наконец распрямился и протянул мне глубоченные калоши-бахилы:

              -Примеряй! Не помешают!

       Я примерил. Калоши оказались мне впору. Для верности, прито -пы­вая и пришлепывая ими до кафельным плиткам, я сделал несколько ша­гов вдоль стола и опять застыл перед Рудольфом Карловичем, в ожи­дании от него дальнейших распоряжений. По правде говоря, чувство­вал я себя во всем этом панцирном облачении неудобно и стеснитель­но. Дома любую работу я привык делать без фартуков, нарукавников и тем более без тяжеленных гусино-лапчатых калош-бахил. Зимой об­ходился телогрейкой, летом - каким-нибудъ просте- ньким, перешедшим из выходного в  повседневное, рабочее состояние пиджаком. На голову надевал кроличью шапку, кепку-восьмиклинку или железнодорожный картуз, который однажды мы купили с матерью по случаю на городской базарной толкучке, а на ноги обувал неизносимые кир­зовые сапоги, пригодные у нас в любое время года, хоть зимой, хоть летом.

    Но то дома, при матери, которая в выборе одежек не больно меня стесняла. А тут моей воли не было, тут во всем я обязан был подчи­ниться Рудольфу Карловичу, коль попал к нему по вине Ефима Иосифо­вича в настоящий полон.

    Я поначалу и чувствовал себя пленником, полонянином. Но как только мы вышли через заднюю дверь на ферму, я мнение свое на это счет переменил и оценил по достоинству поведение Рудольфа Карловича. Он относился ко мне не как к праздному зеваке, случайно забредшему в его владения, а как к равноправному работнику. Потому и выдал мне рабочее, вровень со своим, обмундирование.

    Мне стало от этой догадки сразу как-то легче и просторней, и я настроился на хорошую крестьянскую работу, от которой за три года солдатской службы успел уже порядкам отвыкнуть  да  и соскучиться.

               - Жди меня тут!- распорядился дальше Рудольф Карлович и, не дав ни минуты на размышление, исчез в противоположном углу фер­мы, где обнаружилась еще одна дверь, а вернее, ворота. (После я выяснил, что там располагался варочный цех, кормокухня).

    Я стал ждать. Но на месте, конечно, та устоял, а самовольно принялся обследовать владения Рудольфа Карловича, его ферму.

    Много за свою жизнь я видел всяких жилищ для домашней живности: коров, телят, коз и овец, а уж свиней и подавно. Перво-наперво мне вспомнился свой бревенчато-досчатый сарай, а в нем свиная за­кута, темная и сумрачная. В мае-месяце в закуте всегда появлялся кабанчик-подсвинок, которого мы с матерью покупали в городе на базаре и общими силами приносили в мешке домой. Наш деревенский ветеринар Григорий Пудович, обучившийся своему мастерству еще во время Первой мировом войны при кавалерии, тут же выхолащивал его, выкладывал, как у нас говорят, не шибко балуя анестезией, а лишь смазывая увечные места йодом. Кабанчик дня три болел, переживал свою утрату, а потом, ничего, приободрялся, обретал голос и про­ворство. Мы обихаживали его всей семьей. Варили в двух ведерных чугунах картошку, по осени обкладывая ее сверху крупно нарезанной тыквой. Все это варево потом мы толкли  (лет с десяти это входило уже в мои обязанности)  в  деревянном разрезе-ушате метровой   длины толкачам и оставляли остывать.

     Кормили мы своего подопечного, сразу полюбившегося нам и став­шего как бы еще одним членом семьи кабанчика четыре раза в день. Для этого покупалась все там  же в городе на базаре у бондарей особая посудина - ряжка  (иного названая для нее я не знаю, да его, наверное, и не существует). В ряжку мы вначале накладывали горстей пять-шесть картошки и тыквы, потом добавляли туда увесистый, на­бранный с верхом совок ржаной муки и в конце, залив  (забеливали, как у нас говорят) все это хлебово кружкой молока, тщательно перемешивали. Еда получалась такая, что хоть сам бери ложку и пробуй. С молоком, правда, иногда выходила сущая беда. Привыкнув к забелке с первых недель и месяцев жизни, кабанчик и в зрелом возрасте не­пременно требовал ее. И если, не дай Бог, молока не оказывалось, то он тут же устраивал скандал, есть напрочь отказывался, ряжку переворачивал, укатывал ее куда-нибудь в угол, беспощадно грыз, а то и зарывал в подстилку - после не найдешь. Приходилось подве­шивать ее за специально для такого случая притороченный к балке-перекладине проволочный крюк.

    Жизни кабану определялось до Нового года  или до Рождества. За это время на картошке, муке и молоке он нагуливал пудов семь-во­семь веса, больше центнера. На Украине, в наших местах, кабана держат в основном  «на сало». Если оно получается толщиной меньше,

чем в ладонь, то считается, что кабан не удался, и вся кормежка за-

трачена на него зря. Бывали у нас (но редко) любители держать кабана «на мясо» или на сало с мясной прослойкой. Тогда кабана на­до кормить попеременно: две недоли  картофельно-мучным варевом, а следующие две недоли травой  ( зельем - по-нашему), чаще всего све­кольной ботвой с малой добавкой  муки.  Молока  же лучше не давать вовсе.

    На колхозной дерме свиней кормили, конечно, совсем по-иному. Где наберешься на такую ораву едаков  (голов сто, а то и больше) картош-ки и муки?! Летом их выгоняли в поле на пастбище на поднож­ный корм, а в позднюю осень и зиму кормили, чем придется. Перепа­дало свиньям всего понемногу: и картошки, и свеклы, и моркови с капустой. Для забелки доставлялся из районного маслозавода обрат, отгон, в обыкновенных бочках-водовозках. Один год во время школь­ных каникул я тоже подвизался на этой развеселой должности: делал

в день две, а то и три ходка на молокозавод за обратом на трофейной одноглазой кобыле по кличке Драбына.

      Деревенская наша ферма, впрочем. лишь громко называлась фермой, а на самом деле была обыкновенным свинарником: длинное сооруженное  из лозового плетня строение, разбитое внутри на небольшие клетушки-закуты. При таком, продуваемом насквозь всеми ветрами жилье и при такой кормежке к Новому году или к Рождеству редко какой колхозный кабан набирал весу до семи пудов. Были они все тощими , гонкими, с по-собачьи подтянутыми животами, и колхоз наш по мясозаготовкам всегда отставал, в передовиках не числился.

    В ракетной воинской части, где я служил, тоже имелось подсобное хозяйство, свиноферма, кормящаяся от кухонных отходов. Заведовал ею проштрафившийся шофер хлебовозки. В помощники ему каждодневно давали опять-таки солдат-штрафников, получивших наряд вне очереди. Радения у них при подневольной такой работе никакого, конечно, не было. Свиньи часто оставались плохо накор -мленными, закуты плоха почищенными. Считай, тот же колхоз, хотя и военный.

     Высшие наши офицеры, в основном из фронтовиков, в прошлом все мужики  ушлые, предприимчивые , позавели  на ракетной этой свино- ферме своих, собственных кабанчиков и свинок  и  строго следили за их кормежкой и привесами. Случалось, даже подбрасывали солдатам-штрафникам за недогляд еще по наряду-другому. Те, понятно,  в долгу не остались. Чтоб не путаться в высокопоставленном свином пого- ловье, они понаписали на спинах и боках свиней и кабанчиков должности их хозяев; НАЧПО, НАЧФИН, НАЧХИМ и так далее. При первой же армейской проверке какой-то дотошный генерал из тыло- виков заглянул на подсобное хозяй­ство и, обнаружив свиней в столь высоких званиях и должностях, пришел в неописуемое негодование (может, и у самого в Смоленске при штабе армии таился  именной кабанчик). Солдат- выдумщиков за та­кое святотатство отправили на гауптвахту, а офицерам был отдан приказ опозоренных своих свиней немедленно прирезать. Но порядка на подсобном хозяйстве после столь жестокой расправы все равно не до­бавилось. Известное для русского человека дело: колхозное - не свое.

     У Рудольфа же Карловича и Марты Густавовны все было не так. Это я сразу понял, как только окинул взглядом приземистое, но про-сторное помещение фермы с двумя рядами окон ( и подумать только -во всех были стекла!) под черепичной крышей. По обе стороны от широкого прохода, где сверкали рельсы узкоколейки, размещались дощатые  (каждая дощечка и тут привинчена к стойке болтом) закуты на двух жильцов-обитателей. Полы в закутах настелены были тоже дощатые, густо притрушенные, похоже, только сегодня утром ржаной еще не успевшей потемнеть и истолочься соломой. Позади закут по всей окружности фермы размещался в небольшом углублении транспор­тер для уборки навоза. В наших местах и на наших фермах экая не­видаль и почти что неисполнимая мечта.

     Но больше всего меня удивили металлические корытца-кормушки. Все они были приспособлены на пружинистых полозках и управлялись  с прохода замысловатыми рычажками. Я не удержался, нажал на один такой рычажок, и корытце тут  же выдвинулось в проход, готовое при­нять корм. На его едва слышимое позвякивание с лежбища лениво поднялись две свиньи, тучные, тяжелые (куда там нашему с матерью домашнему кабану!), проковыляли к кормушке, но ничего там не обна­ружив, так же лениво вернулись назад и опять улеглись на солому.

    Странные какие-то были у Рудольфа Карловича свиньи : смирные, знающие порядок и дисциплину. У нас в деревне, появись только на ферме свинарка, все поголовье мигом всполошится, поднимет  такой  визг и гвалт, что хоть убегай, станет биться в дверцы, переворачивать корыта, и все непременно с потасовками и драками. А эти, завидев нас с Рудольфом Карловичем, даже ухом не повели: как лежали в уедине- нии, полусонные, так и остались лежать. То ли воспитаны они в столь строгом повиновении и дисциплине, то ли какой-то особой, смирной, не нашей породы.

    Вернув корытце в исходное положение, я вознамерился было про­никнуть к следующей закуте, напротив, где жительствовала недавно только опоросившаяся свинья с целым выводком лежащих рядком под ее брюхом молочно-беленьких поросяток, но в это время из кормо-цеха показался  Рудольф Карлович. Впереди себя он толкал по рель­сам чугунную довольно вместительную вагонетку с кормом. Я оставил свинью с ее многочисленным потомством в покое, хотя и желалось мне поглядеть подольше на игрушечных этих поросяток, а может, какого и взять на руки, и поспешил Рудольфу Карловичу на помощь.

    Мы быстро нашли с ним в работе общий язык. Я толкал по рельсам вагонетку, а Рудольф Карлович, звучно щелкая рычажками, наполнял кормушки-корытца сваренным, наверное, еще рано утром, а то даже и в ночь кормом, в котором было всего точно по мере: и картошки, и свеклы, и моркови, виднелась и забелка, не иначе как обрат, приве-зенный из маслозавода в Велау - единственного сохранившегося там после войны предприятия. Управлялся Рудольф Карлович с похлеб- кой - варевом громадным черпаком на точеной ручке  (подобными черпаками орудуют на солдатских кухнях проворно-нахальные повара). Движения у него была заученными  и точными: в каждое корытце Рудольф Карлович наливал ровно по два черпака, при этом почти ни капли не роняя на пол. Со свиньями он ни в какие перего- воры не вступал, не понукал их к еде, как это делают наши сердо -больные свинарки, не покрикивал на излишне горячих  и  драчливых. Правда, и сами свиньи не давали к понуканиям или ругани никакого повода: подходили к корытцам лишь тогда, когда те были наполнены и подвинуты внутрь.

    Я приловчился и подталкивая вагонетку к очередной закуте точно вовремя, давая   Рудольфу Карловичу всего лишь две-три минуты на отдых. При такой слаженной и взаимно понятливой работе молчать нам было как-то вроде бы и нехорошо. Я мучился от этого и все ду­мал и думал, о чего бы начать хоть какой-нибудь, пусть даже самый мелочный, пустяшный и необязательный разговор. Действительно нельзя же в соседстве с таким надежным напарником не проронить ни единого слова. Но ничего путного у меня не придумывалось. И тут Рудольф Карлович сам выручил меня.

            - Ты откуда родом?- задержавшись дольше обычного возле закуты с недавно опоросившейся свиньей, вдруг спросил он.

            - С Украины»- поспешно и обрадованно ответил я.

            - Харьков? Киев? Винница? - перечислил Рудольф Карлович, должно быть, не по наслышке известные ему города.

            - Нет,- разочаровал я его.- Чернигов.

            - А, Десна»- отозвался с полным знанием дала и тут Ру­дольф Карлович, точно определив, что Чернигов стоит на реке Десне, нема- лой водной преграде.

     Мне как раз подоспело время подталкивать вагонетку вперед. Я подналег на нее обеими руками и даже грудью, защищенной прорези­ненным  фартуком. Рудольф Карлович, уступая дорогу, сошел с рельс, прижался боком к стене, но когда я вагонетку притормозил, он   еще более неожиданно спросил меня:

            - Отец, мать - живы?

            - Мать жива,- не очень пространно ответил я,- а отец погиб.

            - На фронте?

            - Нет, во время оккупации. Расстрелян за связь с партиза­нами.

    Слово «немцами» я как-то помимо своей воли не произнес.

    Рудольф Карлович внимательно и остро посмотрел на меня, и толь­ко тут я заметил, какие у него удивительно голубые и глубокие  (будто пропасть) глаза.

     Две или три закуты мы обихаживали молча, но возле третьей, по- следней в ряду, где жил, оказывается, племенной заросший густой белесой шерстью хряк ( у нас их зовут как раз на немецкий манер –кнурами), Рудольф Карлович разговор возобновил, но совершенно без­относительно к прежнему нашему собеседованию. Наполняя корму- шку хряка  ( в одно корытце сразу четыре черпака), он со странной ка­кой-то улыбкой назвал его кличку:

             -Гудериан!

      Мне впору было рассмеяться и полюбопытствовать, почему Гудериан, а не какой-либо иной немецкий генерал: Кейтель, Ман- штейн, Паулюс  (кстати, неподалеку от Черняховска стоит дача Паулюса, и я не­сколько раз во время учений ее видел).Но вот же - Гудериан. Был тут у Рудольфа Карловича какой-то свой умысел (или счет к Гудериану) которые он прятал за своей потаенной улыбкой. Впрочем, мо­жжет, ничего и не прятал. Имя Гудериана здесь, в Гвар- дейске-Тапиау было всем известно. По слухам, часть наша распола- галась в бывших казармах танковой школы Гудериана. Рудольф Карлович не мог этого не знать. Вот и назвал хряка, кнура Гудери -аном. Непонят­но, правда, кому в насмешку?

     И все же я благоразумно промолчал, решив, что как-нибудь потом выведаю у Рудольфа Карловича всю истину насчет племенного Гудериана. А сейчас я лишь настороженно посмотрел на хряка, норо- вящего круто загнутыми клыками, настоящими бивнями, опрокинуть кормушку. Рудольф Карловичу  пришлось строго одернуть его и даже замахнуть­ся для острастки черпаком. Было в этом замахе что-то еще более потаенное и с трудом сдерживаемое, чем в улыбке.

     Раздачу кормов по остальным закутам мы завершили вполне благо­получно , нигде не задержавшись ни на единую лишнюю минуту. Но в пространные разговоры больше не вступали, как будто нам было до-статочно и всех прежних, коротеньких и  непространных. Меня, прав- да, подмывало задать Рудольфу Карловичу, неразрешенный свой  вопрос (собственно, ради него я и приехал сюда), выведать, как все-таки и почему Рудольф Карлович с Мартой Густавовной оста­лись здесь, в Восточной Пруссии, а не уехали куда-нибудь в глубь Герма- нии, в ФРГ или хотя бы в ГДР? Не выведай я этого, так после ехидный Ефим Иосифович затерзает меня, скажет, выпив рюмку-другую, какой же из тебя журналист, коль ты не можешь узнать о человеке самые обыкновенные, необходимые для мало-мальски стоящей зачетки в сто-двести строк сведения?! Ефим Иосифович, несмотря на то, что журна -  листскому  ремеслу  нигде не учился, умел это делать с завидной легкостью, будто буравчиком вкручивался, входил в душу человека -и редко кто мог устоять перед ним.

     Но я с мучившим, терзавшим меня вопросом все тянул и тянул: все мне казалось, что момент сейчас, в данную вот, текущую минуту никак не подходящий, что Рудольф Карлович сейчас не в настроении и надо подождать минуты следующей.

    Было у меня и еще одно сомнение. Когда нужная минута вроде бы наступала, и Рудольф Карлович смотрел на меня голубыми своими, провальными глазами откровенно-дружески, давал отеческие наста- вле­ния и советы, как лучше и легче страгивать вагонетку с места, я

 вдруг начинал метаться и думать, а не спросить ли мне для начала, воевал он на фронте или нет? А то, может, каска у него на голове и солдатский мундир на плечах мне просто причудились от ветра и холода? И лишь потом уже выкладывать главный свой каверзный вопрос.

    Но и на это я никак не решался. И не то, чтобы так уж сильно робел перед Рудольфом Карловичем, а вот неудобно мне было задавать его - и все тут. Что ни говори, но все же впервые в жизни намеревался я спросить о том не нашего, русского человека, а немца.

    И я опять тянул, находя для того то одну, то другую самую уважи­тельную причину.

    И дотянулся. Докормив обитателей последней закуты ( я подивился, что корму им хватило черпак в черпак, Рудольф Карлович велел мне толкать вагонетку к варочному цеху. Сам же он взялся было за скре­бок, увесистое такое приспособление, похожее на удлиненную нашу русскую тяпку, чтоб сгрести им из закут навоз на транспортер, но потом, в очередной раз глянув на меня, заметно уже и притомившего­ся с непривычки в работе, отложил его в сторону.

            - Ладно, завтра,- с очень знакомой мне русской беспечно­стью сказал он.

    Все-таки   у Рудольфа Карловича был гость, к тому же не совсем обычный - журналист, газетчик, что-то вознамерившийся писать о них с Мартой Густавовной,- и он решился нарушить раз и навсегда заве -денный на ферме распорядок - после вечерней кормежки непременно чистить навоз.

    Причалив вагонетку в варочном цехе к громадному чугунному котлу с какими-то хитроумными манометрами, трубками и отводами, мы верну­лись назад в дежурку. Рудольф Карлович протер мочалкой-губкой фартуки, нарукавники и мои калоши-бахилы под умываль- ником, которого я прежде и не приметил и повесил-поставил все это обмундирование в нише, дверь при этом, правда, на ключик закрывать не стал. И тут все у него предусмотрено и рассчитано - при закрытой двери фартуки и нарукав­ники к утру не просохнут.

     Потом мы сами стали мыть под умывальником руки и лица. Вода из латунного тщательно начищенного краника текла мощной, напористой струей. Я этому тоже немало подавился и, не сдержавшись, рассказал

Рудольфу Карловичу, что у нас в части, в бывших казармах танковой школы Гудериана с водой била прямо-таки великая беда. Все водо­проводные немецкие схемы  городе потерялись во время войны, а то может, и нарочито сожгли их отступающие войска вермахта. Наши, русские, водопроводчики и спустя почти двадцать лет после оконча­ния боевых действий в схемах этих толком не разобрались. Подклю-

чатся где-нибудь наугад к подземной магистрали - вода вроде  бы

пойдет тоненькой, жалкой струйкой, к тому же еще, наверное, от близости моря, солоноватая. А потом вдруг возьмет и иссякнет, про­падет сама по себе.

     В часть нас, призывников  с Украины, из Черниговской и Полтавс­кой областей, привезли точно в праздник, 7-го ноября 1962 года, помыли в пехотном полку, где была гарнизонная баня, переодели в военную форму. А на следующий день вода, словно за что-то обидев­шись на вас, ушла в кромешные недосягаемые глубины.

     Три   месяца хода ли мы чумазые, немытые. Воду для кухонных нужд и для питья  ( в каждой батарее возле тумбочки дневального стоял сорокалитровый бачок) привозили из Велау, где вода, опять-таки по неизвестной причине не иссякла.

     К Новому году, ко дню принятия присяги новобранцами она наконец появилась и у нас. Какой-то расторопный старшина из дивизионного комендантского взвода, воевавший, говорят, в этих же местах, брав­ший город Тапиау в составе  нашей, тогда еще артиллерийской, снаб­женной  «катюшами» прославленной Гомель -ской, Орденов Суворова и Богдана Хмельницкого, гвардейской дивизии, излазил все  подземные лабиринты и колодцы и все-таки нашел место, где можно было заново подключиться. И на этот раз удачно. За все последующие три года моей службы вода больше не уходила. Текла она, конечно, не с таким напором, как у Рудольфа Карловича, но все же текла, и мы худо-бедно могли и почистить зубы, и помыться в умывальных комнатах, оборудо­ванных еще гудери -ановцами длинными, во всю стену керамически-каменными рако -винами, чем-то напоминающими мне долбленые водопойные корыта возле наших деревенских колодцев.

     Рудольф Карлович выслушал мою исповедь внимательно, ни разу не перебив, и лишь в самом конце, уже вытирая лицо и руки махровым мягко - пушистым полотенцем, произнес:

             - У нас вода была всегда!

     И никак нельзя было понять, что значит это – «у нас». « У нас», в бывшей Восточной Пруссии, или  «у нас» - здесь в Павловом хуторе?

        Спрашивать я опять поостерегся. Как поостерегся и любопытство­вать о немецком названии этого хутора. Оно, может, и к лучшему: какая мне в общем-то разница...

 

                                                          *

                                                  *            *

 

 

       Ехали мы домой еще стремительней, чем два часа тому назад сюда, на ферму, с ветерком и напором. Теперь я уже не чинился и самостоятельно поплотнее закрыл пологом грудь, просел поудобней и поглубже в коляске. Но промозглый прибалтийский ветер и начав -шийся внезапно дождь  (в Прибалтике погода меняется сто раз на день: идем, бывало, солдатским строем на завтрак - светит солнце, идем с завтрака -льет дождь, как из ведра) все-таки настырно донимали меня. Я то и дело уклонялся от них, поворачивал голову в сторону Рудольфа Карловича. И вдруг снова, к удивлению своему и испугу, увидел не только стальной шлем-каску у него на голове, не только короткополый мундир с окаймленными белой ленточкой погонами на плечах, но еще и автомат-шмайсер на шее и даже солдатский ремень на поясе с тускло-серебряной пряжкой, на которой (это я знал точно - не раз и не два  находили мы подобные ремни у нас за деревенской околицей на месте боев) было написано: «Готт  мит унс», что означает: « Бог с нами».

     Рудольф Карлович в эти минуты иногда тоже поворачивался ко мне. Наши взгляды встречались, перепутывались, с трудом пробиваясь друг к другу сквозь пелену мелкого, но хлесткого дождя. Укрываясь от него, я поплотнее прижимал к груди полог, а Рудольф Карлович по­правлял на голове готовую сорваться шляпу-тирольку и точно так же, как два часа тому назад, обеспокоенно кричал мне:

              - Не замерз?!

              - Нет! - повторял и я свою отговорку, бодрился и отгонял от себя все неурочные видения…

                         

                                                        *

                                                    *        *

 

       Дома нас ждал роскошный ужин. Марта Густавовна накрыла на кухне раздвижной, занявший почти половину комнаты стол.

      Когда мы с Рудольфом Карловичем еще раз после дороги вымыли руки и лица и заглянули на кухню, я немало заробел этого стола. Посередине его возвышалась фарфоровая матово-снежная супница с позлащенной ручкой-колечком на крышке; перед каждым едаком стояли по две тарелки (одна на другой), тоже фарфоровые и, было видно, очень дорогой и искусной работы; по обе стороны от тарелок лежало великое множество всяких подручных предметов. Мне из них были знакомы только три: серебряные ложки, вилки и ножи, остальные вы­зывали серьезное опасение - как ими и для чего пользоваться, я догадывался с великим трудом.

     Уже при мне Марта Густавовна поставила рядом с тарелками по хрустальной паре: малюсенькую витиеватую рюмочку и длинноногий резной фужер.

    Про яства я уже не говорю. В специальных каких-то селедочницах и коробочках дожидались нас всяких сортов закуски. Я тоже знал названия не каждой из них. В прежней моей деревенской и армейской жизни мне доводилось пробовать лишь сало (здесь оно бы­ло не больно толстое, но зато с розовой прорезью-прожилкой), вет­чину, марино- ванные грибы да солено-моченые огурцы, помидоры, ка­пусту и яблоки. Из салатов, пожалуй, ведом мне был только один «оливье», который перед самым моим уходом в армию научилась где-то изготовлять моя мать. Венчала все это пиршество темно-зеленая, украшенная вензелями бутылка, о содержании которой я опять-таки догадывался смутно.

     В общем, страшиться мне и робеть было чего. Грешным делом, я ливший раз посетовал на Ефима Иосифовича, который втравил меня во всю эту историю. Сидели бы мы с ним сейчас в редакции, выпивали бы привычную русскую водку под привычную же русскую закуску: хлебушек, какую-нибудь полукопченую колбасу, кильку в томате и горя бы не знали. Может, пригласили бы в застолье еще и третьего собутыльни­ка, главного нашего редактора Михаила Макаровича, такого же, как и Ефим Иосифович, фронтовика, раненного при взятии Кенигсберга, ко­гда наши войска штурмовали знаменитый и, как казалось немцам, не­приступный Литовский вал. Михаил Макарович великий рассказчик и повествователь, и я очень любил слушать его подробные и всегда достоверные воспоминания.

     Но что мне теперь мечтать о пустом, что загадывать о несбыточ­ном, надо как-то было приспосабливаться, приноравливаться и в кон­це концов вынести тяжкое это застолье-испытание. А потом скорее на велосипед и в город. В редакцию я, конечно, уже не попаду, а вот домой, где я снимаю комнатку у одного знакомца Ефима Иосифови­ча, глядишь, к ночи, часам к десяти и доберусь.

    С этим решительным настроением я собрался занять за столом ука-

занное мне  Мартой  Густавовной место. Но тут случилось одно неболь­шое происшествие, задержка - и не по моей вине.

    Прежде, чем сесть за стол, Рудольф Карлович и Марта Густавовна вдруг повернулись в угол, где на стене висело распятие, трижды

осенили себя двуперстным католическим знамением слева направо

и зашептали какую-то молитву не то на латинском, не то на немецком

языке - я толком не расслышал.

     В те года по комсомольской своей принадлежности и по молодости я был не очень крепок в вере. Но все же отставать от Рудольфа Кар­ловича и Марты Густавовны мне не годилось. Я заметался взглядом по стенам, ища где-нибудь икону, но ее, разумеется, не было, и тогда я, повернувшись вслед за Рудольфом Карловичем и Мартой Густавовной к распятию, осенил себя нашим православным крестным знамением, не заметив даже, как пальцы сами, собой сложились в троеперстие, на­вечно, оказывается, заученное еще с детского, почти младенческого возраста. Конечно, мне много привычнее и роднее было бы молиться на икону, но ведь и распятие - та же икона. Оно одно на всех, на все народы и наречия: на православных, католиков, протестантов и люте­ран - мы лишь понимаем его по-разному.

    Рудольф Карлович и Марта Густавовна не очень уверенное мое крестное знамение все же заметили, переглянулись между собой, и с тем мы все трое сели наконец за праздничный наш, во всем торжественный стол.

    Рудольф Карлович на правах хозяина взялся за бутылку, откупорил в ней замысловатую какую-то пробочку-защелку и с веселой улыбкой спросил меня:

            - Водку, шнапс - пьешь?

            - Пью немного,- откровенно признался я.

            - Немного - можно,- похвалил он мою осторожность и собрался уже было разливать содержимое в рамочки, но потом как-то подо­зрительно повертел одну из них в руках и отставил в сторону.

            - Марта Густавовна,- еще веселей улыбнулся он.- Дай-ка нам честные русские стаканы.

    Марта Густавовна поспешно бросилась выполнять его просьбу, до­стала из серванта два, правда, не стаканы, а всего лишь стограммовые граненые полустаканчики ( так их называют у нас в селе) и тоже с улыбкою поставила перед нами.

     При виде этих родных полустаканчиков (точно из таких мы пили в редакции), я немного повеселел. Витиеватые рюмочки с самого нача­ла вызвали у меня недоверие. Я не раз читал в книжках да и знал из рассказов Ефима Иосифовича и Михаила Макаровича, что немцы пьют водку, шнапс из малюсеньких двадцатиграммовых  рюмочек. Гросс- водка,  то есть большая водка, считается у них в сорок грамм. Русский чело­век от таких малых, но, наверное, частых доз быстро и опасно хме­леет. Этого я боялся, за это и тревожился - мне ведь предстояло ехать еще целых десять километров, на велосипеде и , если переусерд­ствовать с гроссводкой ( не будешь же считать, заносить в записную книжку, сколько выпил хрустальных рюмочек !), то и к полуночи до­мой я не попаду.

    Почему же Рудольф Карлович запросил «честные» русские  стака- ны, я до конца понять не мог. То ли из уважения ко мне, гостю, то ли, может, долгие года живя среди русских людей, сам приловчился пить с ними на равных, ничем не выделяясь и не отпадая в застольях-компаниях.

    Граненые полустаканчики Рудольф Карлович наполнил тоже вполне

 по-русски, всклень, под самый венчик. Марте же Густавовне, которая осталась при прежней своей рюмочке-мензурке, плеснул всего граммов десять-пятнадцать - знал, наверное, ее дозу и меру.

       Когда разномастные наши посудины были наполнены и подняты высоко над столом, опять случилась небольшая заминка. Рудольф Карлович, на минуту придержав руку, вдруг спросил сразу и меня, и Марту Густавовну:

             - За что будем пить?

     Такого оборота дела и такого вопроса я и вовсе никак не ожидал. У нас в подобных случаях обычно пьют  «за знакомство»  (за что же еще и пить, когда за столом впервые сходятся незнакомые люди?!). Я и хотел бы­ло по простоте своей душевной предложить многозначите - льный этот тост, хотя в общем-то право первого тоста по всем законам застолья должно было принадлежать хозяину дома. Но не зря же он задал свой вопрос, не зря же томил нас с Мартой Густавовной. Непри- тязательно-обиходный тост  «за знакомство» или «за здоровье», по-видомому, не совсем устраивал Рудольфа Карловича.

     Я стал лихорадочно соображать, как бы выпутаться из этого щекот­ливого положения, принялся вспоминать, что говорят у нас, в редак­ции во время зятяжных пиршеств в складчину Ефим Иосифович и Михаил Макарович. Но их тосты для сегодняшнего случая тоже не подходили. Ефим Иосифович и Михаил Макарович всегда первый тост поднимают  « За Победу!» и пьют его стоя, как пили когда-то на фронте. С Рудольфом Карловичем так не выпьешь, чего уж тут скрытничать.

     Вся надежда у меня была на Марту Густавовну. Но она стойко помал­кивала, попеременно поглядывая то на меня, то на Рудольфа Карловича, на мужчин, которым и надлежит главенствовать за столом, а ее, жен­ское дело – сторона.

     Наконец Рудольф Карлович перестал томить нас с Мартой Густавовной, совсем широко и как-то по-детски беззащитно улыбнул- ся и произнес, но совсем  не тост, не здравицу, а знакомую мне со школьных, учени­ческих времен фразу-предложение на немецком языке:

             - Дас Фрюлинг ист да!

             - Дас Веттер ист шён!- немедленно откликнулся я, и мы все трое согласно засмеялись.

     Две эти фразы действительно знал любой ученик в деревенской на­шей семилетней школе. Они означали: «Весна пришла! Погода хорошая?» С них мы начинали свои великие познания в немецком языке, который нам преподавала учительница истории Феня Констан- тиновна. Во время войны, совсем еще девчонкой ее угоняли в Герма -нию, и там она волей-неволей немецкий язык немного выучила. Честно говоря, все мы: и ученики, родившиеся в оккупации, и сама Феня Константиновна, четыре года работавшая в доме у  немецкого бауэра кухаркой, язык этот крепко недолюбливали. Нам казалось, что он какой-то лающий, жест­кий и даже жестокий, предназначенный для того, чтоб повелевать и подавать воинские команды. Исключение составляли, пожалуй, лишь эти две фразы про весну и погоду, которые мы вслед за Феней Константиновной легко научились произносить без малейшей запинки.

      Рудольф Карлович, судя по всему, откуда-то проведал обо всех тайнах обучения немецкому языку в русских школах  (поди, и здесь, в Калининградской области оно было точно таким же) и вот теперь под веселую застольную минуту напомнил мне о том.

     Впрочем, скрывалось в этом преддверии тоста и какое-то иносказа­ние, какой-то иной потаенный смысл, но какой, я сразу догадаться не мог. Да и некогда было: Рудольф Карлович в следующее мгновение все-таки произнес привычный и такой необходимый сейчас тост, сразу и  «за знакомство», и «за здоровье». Мы дружно сошлись над столом полустаканчиками и рюмочкой и так же дружно выпили, уже объединенные в единую застольную компанию.

     Еще только пригубив полустаканчик, я сразу понял, что водка в нем не магазинная, а какая-то особая, домашнего изготовления, резкая и колючая в горле, настоянная, кажется, на можжевельнике. Но  пилась она, несмотря на эту свою колючесть, легко и мягко. По­ставив опоро- жненный стаканчик на стол, я принялся нахваливать ее, чем очень угодил Марте Густавовне. Она зарделась, сказала с улыбкой и накло- ном головы: « Данке шён – спасибо». Был польщен моей похва­лой и Рудольф Карлович, но отозвался на нее по-своему, по-мужски. Поднял вдруг вверх большой загрубевший палец и воскликнул:

             - Шнапс!

     Ни  разу до этого шнапса мне пить не доводилось, и я не знал какой он на самом деле  (мне почему-то казалось, что он слабенький -градусов тридцать, не больше), какой крепости и хмеля? Я лишь срав­нил его с нашей деревенской картофельно-ржаной самогонкой граду- сов под семьдесят ( спичку поднеси - горит синим испепеляющим огнем-пламенем) и нашел, он во многом схож с ней, вот только настаивать самогонку на можжевельнике у нас привычки нет.

             - Шапс!- тожэ взметнул я над столом большой палец и, тайком подглядывая за хозяевами  (какую еду, чем и как они берут) принялся закусывать и сальцем с прорезью, и ветчинкой, и отменно упругими,  нежинскими огурчиками, величиной в мои мизинец.

    Дальше дела у нас дошли понакатистей, без задержек и долгих перерывов. По второму разу мы выпили, теперь уже по моему бойкому предложению за здоровье Марты Густавовны. Она опять зарделась,, опять склонила голову, опять сказала.» Данке шен» и тут же принялась разливать суп.

      Он оказался грибным, чуточку темноватым, но таким наваристым, и таким сытным, что я не успел оглянуться, как глубокая моя полумис- ка опустошилась. Марта Густавовна немедленно налила   добав­ки - и я перед ней не устоял.

     Сделала она это не только с  большим желанием ( какой же хозяйке не понравится, если у нее требуют добавки?!), но и как-то еще по-особому, по-матерински внимательно. С таким же вниманием Марта Густавовна подавала мне хлеб, горчицу, перец, поправила на коленях полотенце-салфетку, помогла разобраться с приборами – вилками, но­жами, лопаточками и щипцами. По всем этим ее жестам и движениям, по тому, как она хлопочет вокруг меня, в сущности еще мальчишкой, я вдруг почти безошибочно определил  (после, в редакции Ефим Иоси­фович подтвердит мою догадку), что детей у Рудольфа Карловича и Марты Густавовны нет. Люди, у которых есть или были дети, ведут себя по-другому. Более сдержанно и строго, чтоб чрезмерной лаской и попустительством не избаловать их, и не вырастить белоручками. Об -щались друг с другом Рудольф Карлович и Марта Густавовна тоже не так, как люди обремененные детьми. Всю нерастраченную свою любовь к ним , чувства отцовства и материнства они переносили друг на друга  ничуть не стесняясь и не утаивая их. Подобные от­ношения между мужем  и женой бывают, пожалуй, еще лишь после долгой и опасной разлуки. Я это приметил давно. Отец моего лучшего дере­венского друга, Пети Ушатого, Петр Андреевич, в самом начале войны попал в плен, побывал едва ли не во всех самых страшных немецких концлагерях, много раз совершал побеги  ( и все-таки убежал в кон­це сорок четвертого года в Чехословакии). И вот, вернувшись домой живым, Петр Андреевич относился к своей жене Евдокии Калениковне именно так, как относился сейчас к Марте Густавовне  Рудольф Карло­вич, бережно и нежно, а ведь детей у них было трое  ( Петя родился зимой сорок второго года, когда его отец числился уже без вести пропавшим), да еще трое умерли в середине тридцатых годов. Евдокия Калениковна отвечала ему тем же, тоже ни от кого не скрывая и не утаивая своего во всем материнского отношения к мужу, пережившее -му в плену столько страданий.

        У Рудольфа Карловича с Мартой Густавовной и детей не была, и в разлуке они, похоже провели не один год, и теперь никак из могли поверить, что она миновала, что они опять вместе - и уже навсегда. Частичка же их нерастраченного (и неведомого им) чувства отцовства и материнства вдруг достались и мне, человеку для них далекому и чужому.

     С Рудольфом Карловичем после второй и третьей рюмки (правда, он теперь предусмотрительно и осторожно наливал всего лишь по половин­ке, а то и по четверти) мы  и окончательно сдружились. Да и как было не сдружиться, как было не сойтись двум мужикам, хоть и разным по возрасту, но хорошо проверившим, испытавшим друг друга и в работе, и в застолье.

     Разговоры наши потекли повеселей, посвободней. Помня наказ Ефима Иосифовича и свой собственный журналистский замысел я все порывался задать Рудольфу Карловичу вопрос и насчет его фронтово- го прошлого  (был на войне - не был?) и насчет того, почему они с Мартой Густавовной остались в Калининградской области. Но опять никак у меня с этими насущными вопросами не получалось. Только соберу я всю свою решимость, как вдруг то Марта Густавовна отвле­чет меня, предложит отведать чего-нибудь еще неотведенного, то Рудольф Карлович нальет очередную рюмочку-полустаканчик, я и со­млею и отложу вопросы на потом, на будущее, причем отложу не без тайной радости. Иной раз так и подумаю, а может, и вовсе их не надо задавать, не надо портить задушевное наше застолье. Ведь Ру­дольф Карлович и Марта Густавовна мне лишних, неудобных вопросов не задают. Люди они деликатные, сдержанные. Не ценить этого нельзя. О своем же прошлом они, если посчитают нужным и возможным, как-нибудь сами расскажут. До вечера, до моего отъезда время у нас еще есть.

    Но и сидеть за столом букой, молчальником мне было как-то не­хорошо, некрасиво. Да может и невежливо. И я, малость уже и захме­лев (хотя под такую закуску можжевёловый шнапс не так уж чтоб и брал нас с Рудольфом Карловичем), пустился рассказывать о недавней своей армейской службе, о том, что на третьем году, когда меня пе­ревели в штаб дивизии, я объездил почти все районные города Кали­нинградской области от Гвардейска до Немана, и все они мне очень понравились, хотя многие  еще и лежали в развалинах. Потом, совсем уж размечтавшись, я не сдержался и выдал Рудольфу Карловичу и Марте Густавовне свою сокровенную тайну о том, что дорабатываю в газете последние месяцы и скоро все брошу и уеду домой, к мате­ри, хорошенько там летом отдохну, а к осени, к первому сентября отправлюсь в город Курск, чтоб продолжить там прерванную на целых четыре года учебу в педагогическом институте.

             - Курск?- заинтересованно переспросил меня Рудольф Карло­вич.- Поныри? Прохоровка?

            - Поныри, Прохоровка, Рыльск,- подтвердил я эти познания Рудольфа Карловича  (Рыльск почему-то добавил от себя), сокрыв, правда, что ни в одном из районных городов Курской области, а тем более на местах знаменитой Курской битвы еще не бывал. Не успел побывать - учился-то всего полтора месяца.

     Я ожидал, что Рудольф Карлович продолжит, разовьет неожиданно возникший и взаимно интересный для нас разговор, но он уклонился от него и поспешил налить по новой рюмочке.

      Мы опять дружно, при посильном участии Марты Густавовны выпили их и вовсе отвлеклись от разговоров. Я налегал на второе: запеченную в духовке с черносливом и яблоками и только-только поставлен­ную на стол Мартой Густавовной индейку непередаваемого запаха и вкуса (сама таяла во рту), а Рудольф Карлович, к индейке пока не притрагиваясь  ( выжидал, наверное, пока остынет), смотрел далеким каким-то, летящим взглядом поверх стола в запотевшее от дождя и уже почти темное окошко.

     Но вот он повернулся ко мне, налил еще по четверти рюмочки и сов­сем уж непредвиденно спросил:

             - А на Урале ты не бывал?

             - Нет, не бывал,- пришлось повиниться мне перед Ру­дольфом Карловичем. И мало того, что повиниться, так еще и позави­довать ему: надо же, он знает и про Харьков, и про Киев, и про Курск с Прохоров- кой, побывал на Урале, видел там Уральские горы, Уральский хребет, а я обо всех этих местах знаю лишь из уроков географии, и ничего, кроме своего села, немножко Курска да вот Калининградской области пока не видел.

    Марта Густавовна в наших мужских прениях участия    не прини­мала, занятая столом и кухней, не очень даже и прислушивалась к ним. Но когда Рудольф Карлович вспомнил про Урал, она вдруг насто­рожилась, посмотрела на Рудольфа Карловича как-то неодобрительно и несколько раз (я это заметил) покачала головой.

    Рудольф Карлович улыбнулся ей, прижал ладонь Марты Густавовны к столу, и так они во взаимном понимании и прощении просидели не­сколько тихих минут.

     Когда эти минуты истекли, я опять приготовился задать, и теперь уже сразу и Рудольфу Карловичу, и Марте Густавовне, не дающие мне покоя вопросы насчет их прошлой жизни.

    Но и на этот раз не задал, промедлил  -  и упустил такой удобный случай.

    А потом уже было не до вопросов. Рудольф Карлович вдруг воодуше­вился  ( я подобного воодушевления и беспокойства от него и не ожи­дал), приобнял Марту Густавовну за плечо и предложил:                                

             - Давайте петь песни!

             - Какие?- насторожился я и даже почему-то заробел.

             - Известно - какие!- успокоил меня Рудольф Карлович.- «Катю- шу».

    Пока мы с Мартой Густавовной соображали, что к чему, петь нам или не петь, Рудольф Карлович отодвинул в сторону свой полустакан-чик и действительно начал, не дожидаясь нашего с Мартой Густавов-ной согласия, необыкновенно низким и сильным голосом:

   

             Расцветали яблони и груш,

             Поплыли туманы над рекой,

             Выходила на берег Катюша,

             На высокий берег на крутой.

 

     Я в пении не очень большой умелец. Голос у меня есть, тоже низкий и зычный ( в армии, будучи уже сержантом, веду, бывало, батарею на обед и, если встретится командир части, то от моей ко­манда: «Батарея, смирно! Равнение направо!» стекла в бывших гудери-ановских казармах дрожат), а вот со слухом нелады. Но тут уж я не мог не поддержать Рудольфа Карловича. Песня-то знакомая мне с са­мого раннего детства.

     Сразу после войны мать часто собирала у нас в доме своих ровес­- ников и ровесниц: уцелевших на фронте мужчин и переживших оккупа­цию женщин, в основном таких же, как и она, солдатских вдов. Вы­пив по рюмочке  за организованным в складчину столом, бывшие фронтовике и солдатские вдовы начинали петь песни.И первой в их длинном, почти нескончаемом ряду стояла «Катюша».     Я таился в это время на печке, слушал поющих, повторял вслед за ними слова, а то и пробовал, как умел, подпевать, и так вот, со слуха запомнил «Катюшу» всю от начала до конца, не умея еще ни читать, ни писать.

     Иногда материны ровесники пели «Катюшу» и с иными, переина- чен­ными, переделанными на военный манер словами. И тогда на крутой берег выходила уже не девушка, а гвардейский реактивный миномет, нареченный ее гордым  именем. Я выучил наизусть а эти слава:

 

             Расцветали яблони и груши,

             Поплыли туманы над рекой,

             Выходила на берег «Катюша»

             На рубеж прицельный, огневой!

    

      Потом «Катюшу» приходилось мне петь в детском, пионерском хоре, которым руководила все та же учительница истории и немецкого языка Феня Константиновна, и уже юношей в сельской художествен- ной самодеятельности, и совсем недавно, в армии. Она была строевой песней в нашей гвардейской ракетной батарее. Говорят, досталась нам «Катюша» по наследству фронтовиков-минометчиков.

    Марта Густавовиа оставила свои кухонные дела и  обязанности, за­была про них и, не отнимая руки Рудольфа Карловича со своего пле­ча, тоже начала подпевать нам. Голос у нее был высокий, чистый и какой-то совсем по-русски задушевный. Марта  Густавовт быстро подлади -лась под Рудольфа Карловича, повела песню, проникновенно и глубоко. Мой зычный, но неумелый голос оказался между ними. Я по­старался унять его и притишить, и вскоре не столько уже пел, сколь­ко слушал Рудольфа Карловича и Марту Густавовну, которые, чувство­валось, поют совместно не в первый раз.

      Так мы дошли до завершающего куплета песни:

 

             Пусть он вспомнит девушку простую,

             Пусть услышит, как она поет,

             Пусть он землю бережет родную,

             А любовь Катюша сбережет.

 

      Все у нас сложилось, как нельзя лучше. Нигде мы не сфальшивили (даже я ), не сорвались с голоса, что часто в застольях и случается. В надвигающихся сумерках песня звучала и сильно, и чисто, и до боли пронзительно, как того и требуют ее слова. Временами мне даже каза- лось, что мы поем ее в моем деревенском доме с русской печкой, с глинобитным полом и столбом посередине горницы, который подпи- рал лопнувшую в войну во время бомбежки матицу. И вдруг на повторе двух последних строчек:

 

             Пусть он землю бережет родную,

             А любовь Катюша сбережет,-

 

я в голубых провально-бездонных глазах Рудольфа Карловича явственно  увидел навернувшиеся слезы. Они готовы были вот-вот сорваться и упасть на снежно-белую скатерть стола. Рудольф Карлович с трудом и отчаянием сдерживал их, прикрывал глаза рыжеватыми ресницами, но у него ничего не получалось - слезы пробивались из-под них, и одна, самая крупная, все-таки упала на скатерть. Точно такие же слезы блеснули и в темно-зеленых  (и еще больше потемневших от них) глазах Марты Густавовны.

   Я растерялся и хотел было даже оборвать песню на полуслове, но Рудольф Карлович и Марта Густавовна допели ее до конца, и на такой тревожной  и невыносимо щемящей ноте, что я и пошевелиться не посмел

    Когда же эта нота отзвучала и бесследно растворилась в маленькой

но высокой комнате,  Рудольф Карлович, совсем пугая меня, отрешен- но об хватил голову большими наработавшимися руками  (помните фотографию, на которой немецкий солдат сидит на лафете разбитой пушки и держит­ся за голову руками -  Рудольф Карлович сейчас был точь-в -точь похож  на него, только постарше возрастом) и произнес безукоризненно по-немецки:

             - О Фатерланд, Фатерланд!

     Марта Густавовна, словно малого ребенка, принялась утешать его, погладила по заметно уже седеющим волосам, но никак не отклик -нулась на возглас Рудольфа Карловича.

     Все это длилось всего одно, может, два,  мгновения, а в следую­щее - третье - Рудольф Карлович уже разжал руки, тихо улыбнулся мне - и глаза его были поразительно сухими и прозрачными.

    Марта Густавовна тут же предложила нам кофе, густой и непро-глядно-черный, с едва ощутимым горьковатым привкусом миндаля и ко­рицы.

    Мы низко склонились над чашками, задохнулись в горячем кофей­ном паре и горьком запахе - и маленькое застольное происшествие бесследно сгладилось и забылось,

 

    … Мне пора уже было собираться домой - время клонилось к де­сяти часам вечера. Я откровенно посмотрел на часы, стал благода­рить за прием и угощение Рудольфа Карловича и Марту Густавовну и  про –щаться.

             - Найн, найн!- в два голоса засопротивлялись те.- Будешь спать у нас, на мансарде.

     Рудольф Карлович при этом показал большим своим негнущимся пальцем наверх, где у них, как и во всех других немецкой постройки домах, располагалась мансарда.

     Если говорить правду и не лукавить, то, конечно же, ехать до­мой, в ночь и темень, да еще под дождем, мне не так уж чтоб и хоте­лось.

    Я для приличия поотнекивался самую малость, а потом и согласил­ся: спать так спать.

     Рудольф Карлович проводил меня по крутой, почти отвесной лестнице на мансарду, щелкнул выключателем и как бы даже немнож- ко подтолкнул внутрь, словно боялся, что я опять начну рваться домой.

    Но я рваться никуда уже не был настроен, крепко пожал Рудольф Карловичу руку и вполне сносно, без всякого стеснения произнес!

            - Данке шен!

      Рудольф Карлович улыбнулся и оставил меня одного.

     При ярком свете лампочки. коротко подвешенной под низким, ско­шенным по одной стене не потолком я огляделся. Мансарда была приземи­стой, но очень просторной и очень уютной, располагающей к покою и отдыху. Сразу за дверью укромно стоял камин, а вернее, обложенная черным с зеленоватыми прожилками кафелем печка-голландка. Я осто­рожно прикоснулся к ней - и сразу отдернул палец: печка-камин была нестерпимо  горячей. Видно, предусмотрительная Марта Густавовна, заранее зная, что от ночевки я все же не откажусь, протопила ее то ли углём, то ли торфом пополам с березовыми    жаркими дровами.

     Рядом с печкой, возле стены, украшенной толстым шерстяным ков­ром, на котором были изображены какие-то древние рыцари, возвыша­лась широченная деревянная кровать.. Марта Густавовна для дорогого

гостя застелила ее белоснежными только что вынутыми из шифоньера

 простынями и верблюжьим одеялом в таком же снежно- белом пододеяльнике. Мне даже стало жалко всю эту красоту и пышность разрушать и тревожить.

     На задней со окошенным потолком стенке располагались два удиви­тельно соразмерных окна. Я поочередно выглянул в них. Окна выхо­дили в сад, сейчас еще темный, без единого листочка, но уже гото­вый к весне и цветению. Небольшой его участочек подле дома осве­щался из кухни, и я рассмотрел там беседку, окруженную сиренью, которая росла не так, как у нас - кустами и зарослями, а отдельны­ми аккуратно подстриженными деревьями.

      Но больше всего меня заняла глухая правая стена. Впритык к ней стоял письменный стол с двумя тяжелыми тумбами и выдвижным ящичком между ними. Сверху он был забран зеленым плотным сукном. Я опять не сдержался, сел в примыкающее к нему глубокое кресло и, забавляясь, пощелкал крышечками старинного чернильного прибора. К моему удивлению, обе чернильницы в нем были наполне- ны чернилами, синими и красными, а в уютной ложбинке лежала перьевая ручка  (перо, правда, незнакомой мне марки: не «лягушка», не « № 11» и не "= «рондо», которыми мы пользовались в школе), хоть сейчас бери и пиши.

     Я, может, и действительно что-либо для пробы написал бы, достав из тумбы листочек бумаги, например, письмо матери, а то никак не соберусь ответить на ее почти   месячной давности пространное послание - мать, небось, уже и волнуется обо мне. В том, что бу­мага в тумбе лежит высокой стопочкой, я не сомневался ни капли. Но с пись- мом мне пришлось все же повременить, потому что внимание мое привлекли фотографии, густо развешанные по стене в разномаст­ных и разноразмерных рамках.

    На них, судя по всему, были изображены предки Рудольфа Карлови­чи, причем с довольно давних времен, когда фотографирование еще только зарождалось. На меня пристально и заинтересованно смотрели дородные мужчины с усами и бородками в старинного покроя костю- мах и фраках, б таких же старомодных рубашках со стоячими накра -хмаленными воротничками и галстуками-бабочками. Еще более пристально и строго глянули на меня несколько военных, все бравого, щегольского вида, при саблях и киверах-касках с остроконечными шишаками на те­мени.

    Соперничал с мужчинами, и гражданскими и военными, чуть кокет­ливо посматривали на неожиданного в родовом их доме ночного гостя женщины, одетые, между прочим, поскромней и посдержанней мужчин.

    На стене вдоволь висело фотографий и одиночных, и групповых,

семейных, о целыми выводками дери, всех удивительно прилежных:

мальчишки в курточках полувоенного образца, а девочки, наверное, во всем подражая мамам и бабушкам, в скромных, неброских платьицах В одном из мальчишек я признал Рудольфа Карловича, лобастого, на­меренно серьезного - и от этого чуточку смешного.

     Медленно передвигаясь вдоль стены от одной фотографии к другой, я почти безошибочно уже распознавал по схожести с Рудольфом Карло­вичем, по породе, как у нас говорят, его сестер и братьев. Их бы­ло четверо: две девчонки и два мальчишки. Рудольф Карлович, по моим догадкам, был в семье средним ребенком. Интересно, как сложи­лись судьбы этих его братьев и сестер. Братья, наверное, воевали (может, кто и погиб), а сестры - живы ли они? и если живы, то где сейчас?

    Фотографий на стене висело так много, что я вскоре даже прито­мился их рассматривать и наконец решил оставить недосмотренные

на завтра, а  нынче пора мне уже было ложиться спать. Кровать,

застеленная Мартой Густавовной, вон какая пушистая и белая, не­одолимо зовет к себе и манит, тем более, что голова у меня неподъе -мно тяжела. Я, скорее всего, и упал бы в это снежное облако, про­валился бы в него, закрыл бы томящуюся, плывущую свою голову одея­лом, чтоб в следующее же мгновение предаться снам и снови- дениям, но вдруг почти над самым столом увидел одну особую и особо поразившую меня фотографию (как это я не заметил ее, восседая в кресле?!) На ней были изображены Рудольф Карлович и Марта Густавовна, тесно прислоненные друг к другу. Рудольф Карлович в солдатской, военной форме, поразитесь но похоже на ту, что причудилась мне на нем во время нашей поездки на мотоцикле: тот же короткополый мундир мышиного цвета, те же на плачах погоны с белой окантовкой, тот же ре­мень с надписью: « Готт  мит унс» на блекло-серебристой пряжке. Вот только вместо каски на голове у Рудольфа Карловича была пилотка, из-под которой выбивались и ниспадали на лоб белокурые волнистые волосы.

      Марта Густавовна была вся в белом торжественном наряде: пыш­ное белое платье, белые до самого сгиба локтей перчатки, белая с ажурной вуалькой шляпка. Весь этот ее наряд очень сочетался с бело- курыми волосами Рудольфа Карловича и белой окантовкой на его погонах. Словно поднырнув под плечо и руку Рудольфа Карловича, Марта Густавовна по-девичьи гордо запрокинула голову и смотрела из-под вуальки на него так влюбленно и преданно, что, казалось, в глазах ее нескрываемо блестели счастливые слезы. Нетрудно было догадаться, что фотография эта свадебная. В правом ее уголке сто­яла и легко читалась надпись: «1941 год».

     Почти точно такая же свадебная фотография есть и в моем дере­вен- ском доме. Изображены на ней мой отец и мать. Правда, не в свадеб-ных, не в подвенечных нарядах и убранствах: отец в простеньком хлопчато-бумажном костюме со значком «Ворошиловского стрелка» на левом лацкане, а мать в трикотажной кофточке с короткими рука­вами. Я эту кофточку очень хорошо помню: тоненькая и чуть шерша­вая на ощупь, с широкими продольными полосами, темно-синими и красными. Мать надевала ее редко, разве что на Петров день, пре -стольный у нас в селе праздник, когда к нам в дом приходило много го­стей, и мать после застолья везла их кататься на лодке-плоскодонке по реке; да еще в дни, когда мы ездили с ней на родину отца, в мале -нький поселочек-хутор Мосты под Гомелем. В остальное же время кофточка лежала в сундуке-скрыне в одной стопочке с оставшимися от отца рубашками. А вот отцовского костюма я не помню, да и не мог помнить. В нем отца арестовали, в нем он и был расстрелян.

    Поженились отец с матерью в конце июня сорокового года. Ника-ких фотографов тогда, конечно, в селе не было, да существовало еще и такого обычая и пристрастия делать свадебные фотографии. Я ни в одном деревенском доме их что-то не видел. Сфотографировались отец о матерью много позже после свадьбы, специально снарядившись для этого в районный центр. Может, даже в те самые дни*,когда играли свадьбу и фотографировались в немец­ком городке Тапиау Рудольф Карлович и Марта Густавовна.

    Незадолго до моего ухода в армию мы с матерью фотографию увеличили. Я сделал для нее из березовой хорошо просушенной доски рам­ку (и она мне на редкость удалась), покрыл в три слоя масляным ла­ком , вырезал стекло. Конечно, фабричной работы рамка, в которую заведена фотография Рудольфа Карловича и Марты Густавовны, много лучше и прочнее моей, самодельной, она дубовая, считай», вечная, с двумя латунными проушинами. Но и моя неплохая, матери она очень нравится. По внутренней кромке я пустил тройную затейливую дорожку, и от этого отец с матерью выглядят на фотографии веселей и радостн­ей. Если же ваять  ее  в руки без рамки, то оба они смот­рятся грустными и напряженными, как будто еще в день фотографиро­вания предчувствовали, что жить им совместно осталось совсем не­много - всего полтора года…

     Остальных снимков, окружавших двойной свадебный портрет Ру-дольфа Карловича и Марты Густавовны, я изучать не стал, выключил свет и забрался под одеяло уже в потемках. Я думал, что усну сразу, мгновенно после всех дневных и вечерних треволнений, но сон вдруг от меня отлетел. Я беспрестанно ворочался на излишне мягкой кро­вати, и мне все чудилось, что я куда-то проваливаюсь, тону - и утону непременно...

     Временами мне даже хотелось подняться, сесть за стол, извлечь из тумбы листочек бумаги и действительно написать письмо матери, повиниться перед нею, что за ежедневной газетной суетой, частыми командировками и застольями в редакции с Ефимом Иосифовичем и Ми­хаилом Макаровичем задержался с ответом. А ведь она там, в деревне, ежедневно ждет от меня этого ответа, торопливо выходит на кры­лечко, лишь только увидит сельскую нашу почтарку Женю, но та опять ничем ее не порадует - как и вчера, и позавчера проедет на велоси­педе мимо…

    Стол требовательно манил и звал меня к себе, я уже чувствовал в своих пальцах ручку с зависшими на кончике пера чернилами (перо пишет мягко и плавно, с нужным нажимом и наклоном в правую сторо­ну); видел даже первую строчку письма: «Здравствуйте, дорогая ма­ма!», но все-таки не вставал, не шел к столу, не брал ни ручки, ни бумаги, и наконец понял - почему: это ведь придется обязательно зажигать свет, а мне зажигать его не хотелось...

  

                                                           *

                                                     *           *

 

 

     Проснулся я довольно поздно. Рудольф Карлович, не дождавшись моего пробуждения, давно уехал на ферму, а Марта Густавовна хлопо­тала на кухне, готовила завтрак. Увидев меня, спускающегося с ман-сандрды, она заволновалась, стала спрашивать, хорошо ли я спал  (на новом месте не всегда спят хорошо).

              - Как убитый!- успокоил я ее.

     Не знаю, поверила мне Марта Густавовна или нет, но видом моим, кажется, осталась недовольна, тут же усадила за стол и участливо спросила:

             - Кофе? Чай? Молоко?

      Я выбрал чай, хотя кофе (или кофе с молоком) для сегодняшнего утра были бы, наверное, и более подходящими. Они взбодрили бы ме-

мя и после вчерашнего шнапса, и после не совсем заладившейся ночи.

    Чай без промедления появился на столе в фарфоровой тон­кой чашке. А к чаю воздушно - мягкая, посыпанная сверху сахарной пудрой булочка-пампуш­ка, вишневое мое любимое варенье, голландский сыр, домашняя, тоже особо любимая мной колбаса (откуда только Марта Густавовна узнала мои пристрастия?!), блин -чики с творогом и вареное яйцо в похожей на ступку подставке.

    Но прежде, чем пододвинуть мне все эти изобильные яства. Марта Густавовна скорым шагом вышла в коридор и через минуту вернулась

назад, неся на деревянном подносе кружку пенистого янтарно-темного

пива.

             - Рудольф Карлович велел тебе выпить,- водрузила она кружку прямо передо мной, потеснив в сторону и чай, и булочки с вишневым вареньем.

    Ну, Рудольф Карлович! Ну великий знаток человеческого теле и духа! Выпить с похмелья кружечку пива сам Бог велел. Впрочем, я тогда по молодости лет еще не приловчился опохмеляться, выши­бать, как говорят о том устоявшиеся уже в выпивке, возрастные мужики, клин клином, страдал честно - на водку, вино или на пиво после вчерашнего даже глядеть не мог. Ефим Иосифович, сам большой любитель опохмелки ( в разумных, правда, дозволенных пределах), иногда незлоб­ливо посмеивался надо мной, говаривал: « Ничего, войдешь в силу и разум, привыкнешь!». Но я никак не привыкал, не входил ни в здравый мужской разум, ни в силу.

    Сегодня я тоже не был намерен пить с утра что-либо иное, кроме

чая с вареньем. Мне ведь предстояло еще ехать на велосипеде де­сять километров, потом сидеть до вечера в редакции, выбивая по телефону «информушки», которые по воле Ефима Иосифовича всегда были за мной. Время стояло горячее, предпахотное, завершались ре­монт техники, вывозка органических и минеральных удобрений на по­ля, зимовка скота - ни единый номер без информации об этих животре -пещущих делах у нас не выходил. Но Рудольф Карлович рассудил по-своему, и кружка холодного пенистого пива явилась передо мной. Вначале я все же хотел было отказаться от нее, вернуть назад Марте Густавовне, сославшись на предстоящую дорогу и неотложную писанину в газете, но пиво играло и бурлило в кружке, дразнило меня поднимавшимися со дна воздушными пузырьками. И я не устоял перед соблазном, преодолел себя, махнул на все запреты рукой, только теперь по-настоящему почувствовав, какая томит меня неуто­лимая жажда и как предательски болит голова.

   Ни до того, ни после мне подобного шва пить не доводилось. Оно было густым и жгучим, с резкой ядовитой горчинкой; от него исходил природный ячменный запах пополам с запахом хмеля и еще каких-то неведомых мне трав. Уже от первых глотков жажда моя утоли­лась, голова перестала томиться в висках и затылке, боль из нее ушла и навсегда пропала, а сердце, до этого временами саднящее, заработало легко и четко.

   Краем глаза я посматривал на Марту Густавовну и видел, как она неотрывно следит за мной и как она рада, что домашнее ее, сваренное по старым немецким рецептам пиво, которого никто в России ва­рить не умеет, пришлось мне по вкусу, и что я пью его с таким удовольствием и наслаждением.

            - Еще?- с готовностью приняла она от меня кружку.

            - Нет, спасибо,- едва перевел я дух.

    Конечно, если бы напротив меня за столом сидел Рудольф Карло­вич, то я, скорее всего, согласился бы на предложение Марты Гу-ставовны, повторил бы кружечку, а то и две. Но пить одному было как-то неудобно и предосудительно. Я это чувствовал и, на все ла­ды нахваливая пиво и обольщая горячими этими похвалами Марту Гу­ставовну, все-таки отказался. Она настаивать не решилась, должно быть, приученная и Рудоль­фом Карловичем, что с утра, в преддверии рабочего дня разумно вы­пить всего только одну-единую кружку. Убрав ее со стола, Марта Густавовна с удвоенным вниманием пригласила меня к дымящемуся чаю, к варенью, булочкам-пампушкам, к сыру и колбасе. Сама же она не притронулась ни к чему, не налила себе даже чаю (может, уже зав­тракала с Рудольфом Карловичем), а лишь присела на краешек стула и все так же сосредоточенно следила, как я ем и пью, готовая от­кликнуться на любое мое пожелание.

    Разговаривали мы мало. И не то, чтобы нам не было о чем разго­варивать, а просто как-то не получалось. Я прилежно и воспитанно завтракал, стараясь не греметь вилкою и ножом, не ронять на пол хлебные крошки, а Марта Густавовна с полотенцем в руках сидела по другую сторону стола, на том самом месте, где она сидела и вче­ра вечером рядом с Рудольфом Карловичем. Время от времени она, правда, все же поднималась, подходила ко мне и, словно боясь, что я чего-нибудь на столе не замечу, не попробую, ласково говорила:

            - Ты ешь, ешь! Не стесняйся!

     Но я от этих ее слов и нового внимания стеснялся еще больше, проливал из чашки на блюдце чай и теперь почему-то все поглядывал и поглядывал на руки Марты Густавовны. Они совсем не были похожи на те руки в белых перчатках, которые я видел на фотографии. От ежедневной работы и дома по хозяйству, и на ферме они огрубели, иссушились; подушечки пальцев все были в мелких темных морщи -нах, будто порезах. Их ничем не отмоешь и не отскребешь. У моей матери руки точно такие же: они всегда пахнут землей, картошкой, тыквой, и коровьим выменем.

     Марта Густавовна  поглядывания мои, может, и заметила, но рук с фартука не убрала, а все комкала ими и комкала кухонное укорочен- ное полотенце, как, помнится, делала это и моя мать, когда я впервые после демобилизации завтракал у себя дома под ее пристальным вни­манием и присмотром.

    И вот в эту тихую утреннюю минуту мне вдруг показалось, что Марта Густавовна ждет от меня какого-то сокровенного вопроса, что ей хочется поговорить со мной подольше и попространней. Именно со мной, человеком молодым, юным, не помнящим довоенной и военной жизни.

     Мне, наверное, не так уж и трудно было задать ей этот вопрос. Но я испуганно отвел от Марты Густавовны взгляд, спрятал его вна­чале под столом потом, скосил на пустующее кресло Рудольфа Карло­вича, на молчаливо-скорбное распятие в Красном углу и наконец, истомившись от всех своих метаний, сказал:

             - Мне пора. Я поеду.

      Марта Густавовна сразу засуетилась, повесила на крючок полотен­це и стала снаряжать меня в дорогу, притворно не удерживая, как сделала бы это в наших местах любая иная сердобольная женщина -хозяйка дома. Раз надо ехать - значит надо, необходимо, работа есть работа.

     Но просто так, с одними только прощальными словами она меня не отпустила. Пока я надевал в прихожей пальто, она достала из-за холодильника увесистую, доверху набитую какими-то свертками и кульками сумку.

             - Это на дорогу,- наставительно сказала она.

             - Ну зачем, не надо,- попробовал отбиться я от подарка. Но Марта Густавовна неожиданно проявила немалую настойчивость:

             - Почему - не надо?!-   как бы даже поругала она меня.  -Дорога у тебя дальняя. Остановишься - поешь.

      И я сдался, взял сумку, хотя и понимал, что все это лишь ино­сказания: какая там дальняя дорога - всего десять неполных кило­метров. Единственное, на что я решился, так это обеспокоенно спро­сить Марту Густавовну:

            - А сумка?

            - Как-нибудь завезешь потом,- ответила она мне как старо­му хорошему знакомому, который в их дома появится еще не раз.

    Я пообещал непременно завезти, заехать на Павлов- хутор через день-другой, как только случится у меня новая командировка. Марта Густавовна твердым моим обещаниям поверила и больше к разговору о сумке не возвращалась.

    Я совсем уже начал было прощаться, передавать приветы и благо­дарности Рудольфу Карловичу, но вдруг оказалось, что у Марты Гу-ставовны есть еще один подарок. Из потайного пристенного шкафчика она вынула и протянула мне тщательно завернутую в нашу же родную районную газету «Знамя Ильича» бутылку.

              - Это Ефиму Иосифовичу,- с легким нажимом произнесла она как бы для большей убедительности добавила:- От нас с Рудольфом Карловичем.

     Отказаться от этого подарка я не посмел вдвойне. Во-первых, он предназначался не мне, а Ефиму Иосифовичу, моему наставнику и га­зетному учителю, с которым Рудольф Карлович и Марта Густавовна

знаются, наверное, Бог знает с каких времен. А во-вторых, кто же от таких подарков отказывается?! Ефим Иосифович после мне подобного проступка на за что не простит.

     Я дал Марте Густавовне новое, еще более твердое обещание вру-чить подарок  Ефиму Иосифовичу сегодня же, удачно затолкал бутылку в уголок сумки и, обремененный всей этом ношей, вышел во двор, чтоб немедленно сесть на велосипед и уехать в город. Ефим Иосифович и Михаил Макарович, не обнаружив меня с утра на работе, поди уже и волнуются. Прежде за мной подобных нарушений дисциплины не водилось.

    Высвободив из стойки-ячейки старенький свой редакционный вело­сипед, я под приглядом Марты Густавовны надежно приторочил сумку на руль. По этой части я был большим мастером и умельцем. До ар- мии, отправляясь с утра пораньше (иногда так еще и в потемках) на работу, я всегда прилаживал на руль приготовленный матерью обед. Правда, не в сумке (моды на сумки тогда еще не было), а в обыкновенной авоське. Делал я это сноровисто и быстро: вначале зацепишь матерчатые плетеные ручки за центровую гайку, потом несколько раз обвер­нешь авоську вокруг руля, чтоб выбрать слабину, и в конце одну из ячеек опять захлестнешь за гайку, строго следя, чтоб бутылка с моло­ком не билась о вилку переднего колеса.

    С сумкой я поступил точно так же, вот только слабины выбирать на ней не довелось: сумка была набита кульками и свертками под самую завязку, но бутылку я все-таки немного подправил, переместил нару -жу, подальше от вилки. Уж что-что, а подарок Ефиму Иосифовичу я обязан доставить в полной целости и сохранности.

    Как только я сладился с сумкой и встал наизготовке, Марта Гу-

ставовна  распахнула передо мной калитку. Я бережно провел сквозь нее велосипед, все время норовящий завалиться под тяжестью груза на сторону, в последний раз передал привет и поклон Рудольфу Карло-вичу и привычно, с полушага вскочив в седле, сразу во всю мощь надавил на педали..

    Марта Густавовна помахала мне рукой, что-то крикнула вдогонку: кажется, велела кланяться Ефиму Иосифовичу - и мы расстались.

     Дребезжащий мой, старенький, но хорошо отлаженный да и хорошо, наверное, отдохнувший за ночь в удобной ячейке-стойке под сараем велосипед несся, будто сам собой. Он откликался на малейшее мое прикосновение накатистым шуршанием шин, позвякиванием цепи, круго­вым мельканием спиц. Переменчивое прибалтийское солнце выглянуло из-за туч и, справедливо считая, что они вот-вот снова закроют его, светило навстречу мне так ярко и горячо, что я невольно щурил гла­за и все ниже клонил голову к рулю и сумке. Солнечные лучи быстро высушили дорогу, подравняли встык булыжничек к булыжничку. Настрое­ние мое за каждым поворотом педалей все поднималось и поднималось. Еще бы - еду домой, в город и не пустой, а вон с какими богатыми подарками. То-то будет радость и восхищение Ефиму Иосифовичу.

     От этого душевного подъема, от по-апрельски чистого, зайчиками следящего мне глаза солнца и еще от чего-то неведомо-счастливого я вдруг начал повторять немецкие фразы про весну и погоду, которые вчера вечером напомнил мне Рудольф Карлович:

             

                Дас Фрюлинг ист да!

                Дас Веттер ист шён!

 

               Дас Фрюлинг ист да!

               Дас Веттер ист шён!

 

     Встречный напористый ветер иногда теснил их, отгонял на обочи­ну, в поле и лес, но фразы упрямо не отставали от меня, кружились

над головой и, будто соловьиные щебетанья-щелканья перебивали одна другую:

 

               Дас Фрюлинг ист да!

               Дас Веттер ист шеен!

               Весна пришла!

               Погода хорошая!

 

     Так с этими фразами-щебетаньями на устах я и въехал в город...

 

 

                                                       *

                                                 *           *

 

 

    Чтоб не терять попусту времена, домой на квартиру я заглядывать не стал, а сразу направился в редакцию. Было уже почти одиннадцать часов, и Ефим Иосифович с Михаилом Макаровичем действительно, наварное, тревожатся обо мне, да, может, и негодуют. Очеред­ной номер давно пора верстать, а свежей информации, «информушек» о подготовке к скорой посевной страде нет как нет, и ответствен­ный секретарь оставляет под них на первой полосе пробелы- «дырки». Торопился я, понятно, и поскорее обрадовать Ефима Иосифовича и Михаила Макаровича дороги подарками с Павлова хутора. Они мужи­ки закаленные, понимающие в подобных подарках толк и придут от них в неподдельный восторг. Мое опоздание будет прощено и забыто в ту же минуту…

    Но ни Ефима Иосифовича, ни Михаила Макаровича в редакции не оказалось, Ефим Иосифович зачем-то уехал на кондитерскую фабрику, хотя это вроде бы и не его епархия и  забота, для кондитерской фабрики в газете ость промышленный отдел. А Михаила  Макаровича срочно вызвали в райком партии. Он  ведь по должности главного ре­дактора состоял членом Бюро райкома КПСС и частенько заседал там на всяких совещаниях и собраниях, иногда так и без толку, лишь отры­ваясь от своего любимого газетного дела , чем был недоволен и не­довольства этого не скрывал.

    Оба моих наставника обещались явиться в редакцию только в кон­це рабочего дня. Я  втайне посокрушался такому повороту событий, но - делать нечего - принялся названивать в колхозы и совхозы, выбивать злополучные « информушки». Занятие это по тем временам было не из легких. Прямых телефонов, чтоб сразу от редакции в колхоз-совхоз, не существовало. Прежде надо было дозвониться до телефон­ной станции, до коммутатора. Там откликались почему-то всегда с ленцой и раздра -жением какая-нибудь девчушка или дама- телефонистки. И вот ты с унижением  и  заискиванием просишь их: «Дайте мне 2-15, колхоз «Дружбу»! А дадут они тебе эту «Дружбу» или нет, еще неизвестно. Могут оборвать единым  словом: «Занято!» (не понравилось им твое прошение, не тем тоном и не тем голосом сказано и бросят трубку. Но если даже ж дадут, то это нечего еще не зна­чит. То председателя нет на место, то сведения еще не готовы. Да председатель с тобой, всего лишь литсотрудником сельхозотдела районной газеты, не  всякий раз и разговаривать станет. В лучшем слу­чае передаст трубку секретарю партийной организации, агроному или зоотехнику, а в худшем учетчику из бухгалтерии. А тот такие сведения тебе видаст, так окрутит вокруг пальца, что после Ефим Иосифович вынужден будет все перепроверять и вносить исправления уже в газетной полосе, в верстке. С ним председатели колхозов и директора совхозов разго- варивали без всякого промедления и укрывательства и даже, как мне казалось, заметно побаивались его. Ефим Иосифович калач тертый, на многих должностях испытанный. Он, если его председатели колхозов или директора совхозов обидят раз-другой, обманут, такую  про них сочинит статью, что тех тут же поставят на бюро райкома партии по стойке «смирно», а то и вовсе потребуют положить партийный билет на стол. С Ефимом Иосифовичем шутки плохи.

      Но в тот день мне повезло: телефонистки соединяли меня с колхо­зами и совхозами быстро и надежно и почти всякий раз удачно. На месте были и председатели, и директора, и агронома с зоотехниками. Часа за два, за два с половиной я все необходимые информации вы­бил, придумал для них соответствующие броские названия и, вычитав по -сле машинистки, с легким сердцем отдал ответственному секретарю.

    Тут и наставники мои, Ефим Иосифович и Михаил Макарович подоспели в редакцию. Я немедленно доложился Ефиму Иосифовичу о результа­тах командировки, указал на сумку, предусмотрительно прикрытую га­зетной в углу за кадкой с цветком-фикусом. Ефим Иосифович удовлет­воренно потер руками, глянул на часы (было уже без четверти шесть) и нырнул в кабинет к главному редактору.

    Пробыл он там совсем недолго, вернулся назад минут через пять-десять, легкой, петушиной  какой-то, подпрыгивающей походкой и подал мне дерзкую команду:

            - Все, шабашим ! Пошли к Макарычу!

      Удивительным, занятным человеком был Ефим Иосифович, но еще более удивительным был наш главный редактор, Михаил Макарович (я после и не встречал таких), вроде бы и начальник всем нам, член бюро райкома, наград у него и фронтовых, и уже гражданских полная грудь, а вот свойский мужик, держал себя с нами на равных, не за­зна -вался, не козырял своей должностью и наградами. Меня он по-отчески опекал и, случалось, даже оборонял от излишне строгих приди­рок Ефима Иосифовича. А ведь знал, что в газете я долго не задер­жусь, что летом уволюсь и уеду из города Гвардейска-Тапиау навсегда. Не це -нить эту заботу и понимание Михаила Макаровича было никак не­возможно. Я и ценил, я и старался нигде и никогда не подводить его.  

    Дважды повторять команду мне, недавнему старшему сержанту ра­кетных войск стратегического назначения, не надо было. Я тут же метнулся в угол и со всеми предосторожностями (вдруг возьмешь да в самый последний момент ударишь об угол стола) подхватил сумку. Ефим Иосифович на всякий случай обследовал, обмял ее руками, как будто сомневался, есть в передаче-подарке от Рудольфа Карловича и Марты Густавовны заветная бутылка с  потайной  пробкой-защелкой или ее там нет. И пока обследовал, изучал и удостоверялся, что есть (как не быть!), все-таки успел с хитрецой и подначкой спро­сить у меня:

             - Ну как, о Листандерах будешь писать?

             - Надо подумать,- уклончиво и тоже с хитрецой ответил я.

             - Ну, думай, думай,- весь уже в предчувствии и преддверии веселого нашего застолья обронил Ефим Иосифович, но все же не пре­минул – посоветовал: -Неплохо бы к майским праздникам, к Дню Победы. Я сделал вид, что последних его наставительных слов не расслы­шал, перебросил сумку из одной руки в другую и стал опять-таки со всеми мерами предосторожности лавировать с нею между столами и стульями. Подумать мне и вправду не мешало бы. С моим малым журна­листским опытом к статье или очерку о Рудольфе Карловиче и Марте Густавовне подступаться опасно. Тут надо бы посоветоваться, и не только с одним Ефимом Иосифовичем, а еще и с Михаилом Макаровичем. С ним, так, может, и в первую очередь - все же он главный редактор  и ему лучше знать, нужен нашей газете такой очерк или нет. Но весь разговор желательно, конечно, отложить на завтра. А сегодня рабо­чий день у нас закончен: все материалы сданы в набор и верстку, и мы честно и заслуженно гуляем!

 

                                                             *

                                                       *          *

 

 

    Газетную скатерть-самобранку на приставном столике Михаила Ма­каровича мы раскинули в одну минуту. Уж в чем в чем, а в этом де­ле сноровка у нас была немалая. Да и Марта Густавовна - женщина вон какая предусмотрительная - все припасы порезала на аккуратные ломтики и распределила строго по отдельности в кулечках и пакети­ках. Нам оставалось только развернуть их и умно разместить на га­зетке вокруг бутылки со шнапсом.

    Мы с Ефимом Иосифовичем в четыре руки с вдохновением и отрадой и занялись столь неотложным и необходимым занятием, а Михаил Ма­карович тем временем достал из секретного своего сейфа три гране­ных любимых наших полустаканчика.

     Наполнили мы их всклень, с походом ж накатом   ( тут всем руко­водил Ефим Иосифович), положили рядышком по ломтику хлеба и замер­ли. Момент наступал самый ответственный и торжественный. Главное, было его не вспугнуть. Какой сейчас будет тост и кто его скажет, мы знали заранее, а вот же все равно волновались, словно предстояло нам услышать его в первый раз. И больше всех Михаил Макарович. Го­ворить ведь предстояло ему. И вовсе не потому, что он был старше нас с Ефимом Иосифовичем и по возрасту, и по граждан-ской должности, и по воинскому званию (майор запаса), а потому что умел Михаил Ма­карович сказать два коротеньких победных слова так, как никто иной. Мурашки пробегали по спине от его голоса.

     Не изменил он себе и сегодня. Как только мы затихли и приготови­лись слушать, Михаил Макарович взял в руки полустаканчик, поднял- ся над столом, минуту помолчал, глядя куда-то в окошко, где уже набухла клейкими готовыми вот-вот распуститься листочками старая прусская береза, а потом вдруг вскинул голову поверх нее и сказал:  

             - За Победу!

             - За Победу!- повторили мы с Ефимом Иосифовичем вслед за Михаилом Ма