> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ  > РУССКАЯ ЖИЗНЬ
 

Сергей Кибальник

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

XPOHOC
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
"МОЛОКО"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ПАМПАСЫ

Сергей Кибальник

Газданов и Лев Шестов

Гайто Газданов. Париж, 192-е годы Книга Шестова «На весах Иова», опубликованная в 1929 году,  была одним из основных, до сих пор еще неоценённых источников экзистенциального сознания в русской литературе. На этот счет существует свидетельство В. С. Яновского: «В эмиграции Шестов “открыл” “Записки сумасшедшего” Толстого и его же “Хозяина и работника”, он представил эти рассказы Толстого с такой проникновенной зоркостью, что мы все заговорили об “арзамасском” ужасе как о хорошо знакомом нам и близком явлении.» 1   Точности ради следует заметить, что не только глава «На Страшном Суде (Последние произведения Л.Н.Толстого)», но и вся книга, и в особенности ее первая часть «Откровения смерти», была посвящена важнейшей экзистенциальной проблематике, как известно, в первую очередь связанной со смертью. Достаточно сказать, что первая глава первой части «Преодоление самоочевидностей», посвященная Достоевскому, открывается и заканчивается словами Эврипида: «Кто  знает, – может, жизнь есть смерть, а смерть есть жизнь», а смысл «всего, что написано Толстым после “Анны Карениной” усматривается в том, что «только смерть и безумие смерти может разбудить людей от кошмара жизни».2  В этих словах, составляющих внутренний нерв книги Шестова, сформулированы темы, достаточно широко представленные в творчестве Газданова, да и в русской экзистенциальной традиции вообще.

Лев Шестов.

1.Экзистенциальная традиция в раннем новеллистическом творчестве Газданова

         Вопреки широко распространенному мнению, 3 даже в раннем творчестве Газданова полное принятие экзистенциальной позиции встречается не так уж часто, а сам удельный вес этой темы не так уж велик. В сущности, как основная она представлена лишь в рассказах «Превращение» (<1928>) и «Черные лебеди» (<1930>) и «Освобождение» (<1936>). Герой первого из них Филипп Аполлонович в результате ранения на дуэли  не умер, а лишь преждевременно состарился, однако впечатление от собственной смерти, которую он ощущал как свершившуюся (как и рассказчик «Возвращения Будды»; ср.  II, 125), заставляет его превозносить ее власть как «лучшую, какую он знает» и сожалеть о своем возвращении к жизни (см.: III, 89-90).  Нетрудно заметить, что содержание этого рассказа навеяно Шестовым, усматривавшим, например, смысл  «всего, что написано Толстым после “Анны Карениной”» в том, что «только смерть и безумие смерти может разбудить людей от кошмара жизни», а о творчестве таких писателей, как Гоголь, замечавшем: «Некоторые, очень немногие, чувствуют, что их жизнь есть не жизнь, а смерть». 4 

             Герой рассказа «Освобождение» Алексей Степанович, «инженер и состоятельнейший человек» (III, 360), несет явные черты сходства с героями позднего Толстого: «И только с Анатолием Алексей Степанович еще шутил и чувствовал себя легко, избавляясь на несколько часов от того чувства непобедимого отвращения ко всему, которым была заполнена его жизнь и о котором ни он, ни доктора не говорили ни слова, хотя именно этот вопрос был самым важным и самым страшным» (III, 365). Подобно герою-рассказчику «Вечера у Клэр», он отравлен смертями близких ему людей: «Алексею Степановичу казалось тогда, что и он, в сущности, умер для всего, и так нелепо чудовищно и неподвижно глядели на него все привычные предметы – стол, кровать, кресло, – потерявшие свой прежний смысл, как все существующее» (III, 368).

         Как и герой толстовских «Записок сумасшедшего», он испытывает нечто сродни «арзамасскому ужасу» самого Толстого: «Напрасно он убеждал себя, что мир не может быть таким, что есть любовь, самопожертвование и непостижимая красота звуков и видений; но все это было недоступно его чувству и, следовательно, не существовало» (III, 373). И, может быть, лишь заглавие и финал рассказа определенно говорят уже о тематической зависимости не только от самого позднего Толстого (внимание к которому в эмиграции, впрочем, было привлечено никем иным, как Шестовым),  но и от его интерпретации русским философом. Смерть, как ни неожиданно она приходит, оказывается желанной («Здесь бы хорошо умереть, –  подумал он однажды» – III, 379) и «освобождает» от дальнейших тягостей жизни. 

                    2.  Газданов и шестовское истолкование Чехова

 

В рассказе «Черные-лебеди» ощущению бессмысленности жизни и вытекающему из него стремлению к смерти героя рассказа Павлова герой-повествователь не может противопоставить ничего, кроме отрицания необходимости поисков смысла жизни, поскольку это всего лишь «абстрактная идея», «логическое оправдание всему», неспособное, однако, заставить человека «совершить какой бы то ни было поступок» (III, 140).  В этом отношении он напоминает идейного демиурга «Вечера у Клэр» дядю Анатолия. Возникает впечатление, что именно о Павлове (или об одном из героев Достоевского) этот эпизодический персонаж романа говорил, рассказывая о своем «очень близком товарище», «студенте», который «все спрашивал» его «о смысле жизни» «перед тем, как застрелиться»: «зачем нужна такая ужасная бессмысленность существования./…/ Ведь от смерти мы не уйдем» (I, 117). И ответ дяди Анатолия этому студенту оказывается так же неубедителен, как и реакция героя-рассказчика «Черных лебедей»: «Я говорил ему тогда, что есть возможность существования вне таких вопросов: живи, ешь бифштексы, целуй любовниц, грусти об изменах жизни и будь счастлив» (I, 117).

Вообще диалог дяди с племянником в «Вечере у Клэр» звучит явным отголоском чеховской «Скучной истории». Ср.:  «Теперь ты спрашиваешь меня о смысле жизни. Я ничего не могу тебе ответить. Я не знаю» («Вечер у Клэр») и «Ради истинного Бога, скажите скорей, сию минуту, что мне делать? <…> Ничего я не могу сказать тебе, Катя, – говорю я. <…> По совести, Катя, не знаю».  5    И учитывая, что Газданов был хорошо знаком и даже солидаризировался с шестовским истолкованием Чехова в экзистенциальном ключе, это вряд ли случайно.

«…В смысле полнейшей безотрадности, полнейшего отсутствия надежд и иллюзий – с Чеховым, мне кажется, нельзя сравнить никого. – полагал Газданов. – Он как бы говорит: вот каков мир, в котором мы живем <…> Исправить ничего нельзя. Мир таков, потому что такова человеческая природа».6  Ниже Газданов прямо ссылается на известную статью Шестова «Творчество из ничего»: «Лев Шестов, кажется, сказал, что все, к чему прикасается Чехов, увядает, и в этих словах есть что-то чрезвычайно глубокое и правильное». 7  Ср. у Шестова: «Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее — переберите все слова, которыми современное и прошлое человечество утешало или развлекало себя — стоит Чехову к ним прикоснуться, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают. <…> В руках Чехова все умирало». 8

В «Черных лебедях» герой-рассказчик не только не находит, что сказать, чтобы заставить Павлова отказаться от своего намерения, но, более того, сам оказывается зачарован его убеждением в том, что все самые лучшие мечты  реализуются, как только человек пересекает смертную черту: «В сущности, я уезжаю в Австралию, – сказал он. Я вышел на улицу, было утро, уже началась обычная жизнь: я смотрел на проезжавших и проходивших мимо меня людей и думал с исступлением, что они никогда не поймут самых важных вещей; мне казалось в то утро, что я их только что услышал и понял, и если бы эта печальная тайна стала доступна всем, мне было бы тяжело и обидно» (III, 142).

Это не слишком напоминает самого Чехова, но снова очень похоже на истолкование его Шестовым – хотя бы той же «Скучной истории»: «настоящий, единственный герой Чехова – это безнадежный человек. <…>  Он всюду вносит смерть и разрушение». 9  Еще более созвучно это книге Шестова «На весах Иова», в особенности его экзистенциальному истолкованию русских писателей, от Гоголя до Толстого, сквозь призму философии Плотина: «”Наша отчизна – та страна, из которой мы пришли сюда; там живет наш Отец”. Так говорит Плотин, так думал и чувствовал Гоголь: только смерть и безумие смерти может разбудить людей от кошмара жизни. В этом же смысл ”Записок Сумасшедшего” Толстого…» (с.103).

«Печальная тайна», которую понял герой Газданова, очевидно, состоит в том, что только освобождение человека от его собственного тела позволяет ему осуществить все те мечты, которые он напрасно пытался бы реализовать при жизни: «Порфирий нам рассказал, что Плотин стыдился своего тела, – неужели можно думать, что живи он в эпоху, когда произвол облачался в видимость справедливости и законности, ему бы зависимость от тела казалась менее постыдной?» (с.349).

В особой главе книги «На весах Иова» «Неистовые речи (Об экстазах Плотина)» Шестов подробно прослеживает источники и значение этой идеи: «Еще задолго до Плотина – под влиянием Платона, а еще более под влиянием циников и стоиков, в древнем мире назревало убеждение, что «тело» есть источник зла на земле. Плотин, по-видимому, первый из языческих философов, принял это убеждение целиком, без всяких оговорок и передал его от себя средневековью, как принцип, не подлежащий ни сомнению, ни пересмотру. Есть все основания думать, что этот принцип являлся условием возможности проникновения христианства в культурный греко-римский мир» (с.341).

Предстоящее расставание с его собственным телом не вызывает особых эмоций у Павлова, зато оно рождает сожаление в душе героя-рассказчика «Черных лебедей»: «Но я жалел о том, что через некоторое время перестанет двигаться и исчезнет из жизни такой ценный и дорогой, такой незаменимый человеческий механизм…» (III, 140-141). И еще прямая ремарка, которая обнаруживает в рассказчике естественный человеческий отказ примириться со стоицистским обесцениванием человеческой плоти: «и ни на одну минуту я не мог забыть, что Павлов приговорен к смерти и что никакие силы не спасут его, и его голос, который тогда звучал и колебался, так и пропадет без отклика, так и заглохнет в этом теле, которое станет трупом» (III, 141).

То, что Павлов «в сущности, уезжает в Австралию», – разумеется, почти цитата из Свидригайлова, однако гораздо важнее замены Америки на Австралию наполнение героем Газданова идеи смерти, относительно которой у Свидригайлова с его специфическими представлениями даже о потусторонней жизни никаких иллюзий не было, 10 тем особым мистическим восторгом, которым Плотин заразил Шестова.  Намерение покончить с собой, которое Свидригайлов имеет в виду, говоря о своем якобы предстоящем отъезде на другой континент, у Газданова, как и у Шестова, оказывается и в самом деле дверью в иное, лучшее существование.

Говоря о рассказах «Превращение», «Черные лебеди» и «Освобождение» в целом, нелишне отметить, что экзистенциальная позиция в них все же характерна в основном для объективированных персонажей, а герой-рассказчик солидаризируется с ней не полностью.    Вообще  критика  и даже отказ от экзистенциального сознания проявляется в творчестве Газданова едва ли не раньше, чем само это сознание. Причем, этот отказ  пронизывает собой не только  «Призрак Александра Вольфа»,  но уже и «Ночные дороги» (<1938>). 11  Однако ошибкой было бы не видеть и некоторые базовые экзистенциальные принципы, сохраняющиеся во всем творчестве писателя. Нетрудно различить их, в частности, в художественной концепции романа «Полет» (<1939>).

 

 

3.  “J’ai de la chance”,

 или «счастливый случай» в мире русского экзистенциализма

(о романе «Полет»)

 

       «Оставалось несколько минут; пропеллер был уже пущен в ход, и мотор ревел,  разогреваясь.  В  последнюю минуту  к  аэроплану  подбежал жизнерадостный  полный человек, запыхавшийся от быстрых движений, со  съехавшей  набок шляпой. Ни к кому не обращаясь,  но  дружески улыбнувшись  Сергею Сергеевичу и Лизе так, точно  он  был  с  ними давно знаком, он сказал задыхающимся и веселым голосом: — Ah, j’ai de  la chance!  (Мне повезло!  – фр.) — и вошел в аэроплан» (I, 454). 12   –  эта сцена, относящаяся к эпизодическому персонажу романа Гайто Газданова «Полёт», здесь, в самом его финале появляющемуся и сразу же исчезающему, уже на ближайших из последующих страниц обретает свой саркастический смысл. Аэроплан, собравший на своем борту почти всех как главных, так и второстепенных героев романа, падает в Ла-Манш, и все они погибают. Причем сам повествователь еще до того, как мы об этом узнаем, подчеркивает чисто случайный характер всего этого: «Ряд случайных и совершенно разнообразных причин, бесконечно далеких друг от друга, соединил в этом осеннем полете аэроплана Париж – Лондон столь же разных людей, которым, однако, предстояла одинаковая и одновременная судьба» (I, 454).

            Уже это, с одной стороны, обнаруживает, что проблематика «счастливого случая» и вообще «случайного» / «закономерного» является центральной для всего этого романа, а с другой, обозначает общий принцип ее решения, проявляющийся во всех основных сюжетных линиях его. Так, главный герой «Полёта» Сергей Сергеевич охарактеризован повествователем как весьма везучий человек: «Отец  Сережи  принадлежал к числу немногих  людей,  которым  по наследству досталось значительное богатство и которые не только не растратили, но еще и увеличили его. Этому способствовало и то, что он  был  — широкий, небрежный и великодушный — в делах умен  и,  в сущности,  осторожен, и то, главным образом,  что  всю  жизнь  ему сопутствовала слепая удача» (I, 282-283).  Кажется, на его стороне оказывается всё, вплоть до шальных пуль: «два раза на него покушались, и оба раза его спасла счастливая случайность,  та самая  слепая удача, которая не изменяла ему нигде и выводила  его из   самых   безвыходных  положений,  вроде  смертного  приговора, вынесенного  ему в Крыму революционным трибуналом,  в  котором  не было ни одного трезвого человека; и часовой плохо запертого сарая, в  котором  он сидел, был убит шальной пулей…» (I, 285).

            Правда, немногим ниже прямо отмечается мнимость объяснения всех успехов Сергея Сергеевича везением: «недостаточно  знающие его люди полагали, что он не умеет отличать хорошего  служащего от плохого и просто его счастье,  что  у  него подобрался такой хороший персонал почти всюду» (I, 286). Впрочем, герой  и сам отдает должное «случайности», назвав ее, правда, в последнюю очередь,  вместе с «темпераментом  и,  в  некоторой степени, этикой», отвечая на отвлеченный вопрос жены Ольги Александровны о  причинах супружеской  измены (I, 288). Он даже отстаивает случайный характер человеческого счастья в споре с сестрой жены и своей любовницей Лизой, настаивающей на том, что счастья заслуживают: «Счастья вообще не заслуживают, Лиза, —  кротко сказал  отец,  —  оно дается или не дается» (I, 280).

            В жизни Ольги Александровны также многое кажется спонтанным, а иногда даже и, по характеристике самого повествователя, «случайным», однако в контексте дальнейших событий выглядит оно совсем иначе:  «Она изменила  мужу  через четыре  месяца  после брака; но это было случайно и несущественно» (I, 288).  И в дальнейшем измены Ольги Александровна, какими бы случайными ни казались ее избранники («ее  выбор  никак  не  мог руководствоваться    какими   бы   то   ни   было рациональными соображениями»), оказываются вполне закономерными и повторяющимися, что, разумеется, замечает только Сергей Сергеевич.

            «Двойником» Ольги Александровны в этом отношении оказывается друг Сергея Сергеевича Слётов (на сходство между ними прямо указывает повествователь: «он был похож на Ольгу Александровну своим характером и своей неисчерпаемой верой в любовь с большой буквы» – I, 319). С ним у Сергея Сергеевича те же самые разногласия о случайности / закономерности любовных увлечений. Слетов отстаивает уникальность каждой жизненной ситуации:  «Так вот, милый мой, поверь мне, что нет двух одинаковых женщин в мире, понимаешь?  Они все разные, все»  – на что Сергей Сергеевич резонно возражает:   «Возможно.   Действуют  они,  однако,   все   приблизительно одинаково» (I, 314; см. также: I, 321).

            Напротив, Лиза в начале романа вся принадлежит закономерности, правильности: «Но насколько жизнь отца и матери была полна объяснений,

разговоров  на  непонятном немецком языке, отъездов,  путешествий, возвращений  и неожиданностей, настолько существование  Лизы  было лишено  каких  бы то ни было неправильностей. Она, действительно, была как бы живым укором для родителей Сережи — у нее в жизни  все было   так  ясно,  безупречно  и  кристально,  что  Сережа  слышал случайно, когда лежал в своей любимой позе на полу в коридоре, как отец сказал матери: — Посмотреть на Лизу, так ведь даже и подумать невозможно, что она может вдруг ребенка родить…»( I, 278).

            Так же «случайно» выявляется в романе и другое проявление твердости и основательности Лизы: «Когда однажды они  все  вчетвером — Сережа, его родители и тетя Лиза — проезжали случайно  мимо уличного тира и отец вдруг остановил  автомобиль  и сказал:  —  Ну, девочки, тряхнем стариной, постреляем, а?  —  мать Сережи ни разу не попала в цель, отец дал несколько промахов, хотя вообще  стрелял  хорошо,  и  только  тетя  Лиза,  поставив  ребром картонную  мишень,  срезала ее пятью пулями…» (I, 278-279). Неудивительно, что ее племяннику Сереже, как и другим, на протяжении многих лет кажется, что она отличается «ото всех тем, что в ней  ничего не  менялось» (I, 279).      Однако мир чувственных увлечений вскоре приводит и Лизу в царство случайности, хаоса, непредвиденности: «Целый  огромный  мир,  в  котором до сих  проходила  ее  жизнь, сместился  и  исчез. <…>  Теперь  она  все видела по-иному, так, точно у нее были  другие глаза…» (I, 393). Для нее, как и для Сережи наступает самое счастливое, хотя и самое непрочное время, и не случайно в знак полноты своего счастья они кричат вместе: «времени нет!», прибегая тем самым к образу, восходящему к Апокалипсису.

      Очень скоро в романе становится ясным, что удачливость всех его героев не выходит за определенные границы: «И  теперь, вспоминая все это, Сергей Сергеевич думал,  что  его жизнь  сложилась с трагической неудачностью и что в самом  главном ему  не  было  счастья». Любопытно, что ему это представляется закономерным: «Происходило то, чего он,  в  сущности, ожидал всегда — постепенный уход от него близких людей; в дальнейшем ему, по-видимому, предстояло одиночество» (I, 442). Причину этого он сам видит в том,  что судьбой ему было отказано в каком-то фундаментальном качестве: «И вот это, что-то <…> то самое, что дано Феде Слетову и в чем мне было отказано» (I, 333).

            Попытка убедить Ольгу Александровну не путать «случайное» с «главным», не удается: «И  Сергей  Сергеевич начал говорить ей, что, по его мнению,  не надо бросать дом из-за очередного романа<…>

   —  Подумай, Леля, — сказал он, — ведь все остальное случайно. Я тебя давно и крепко люблю — разве, если бы я тебя не любил, ты  бы могла  жить так, как жила всю жизнь, не считаясь совершенно  ни  с моими  интересами, ни с интересами Сережи…» (I, 423).

            Мужу актрисы Лолы Энэ Пьеру также в течение долгого времени везет: «необыкновенная  и  своеобразная  удача помогала  ему  выходить невредимым из приблизительно  еженедельных катастроф,  что  казалось  особенно удивительным,  потому  что  он правил автомобилем, будучи всегда пьян» (I, 324).  Однако эта удача очень скоро полностью перекрывается «шальной пулей», попадающей в него в кабаре во время перестрелки между сутенерами, рана от которой к тому же оказывается «смертельной».

            В истории отношений Людмилы и Макфалена последнему всё кажется случайным, а в действительности тщательно подготовлено Людмилой. Впрочем, как будто бы и случай на ее стороне: «Все остальное случилось именно так, как это представляла себе Людмила; безошибочное знание отношений между мужчиной и женщиной, достигнутое длительным опытом, не могло обмануть ее и на этот раз». Единственная проблема заключается только в том, что она не знает адреса своего мужа в Италии. Обдумывая результаты своего первого визита к Сергею Сергеевичу, она вынуждены признать: «хотя тогда ее предприятие увенчалось успехом, но это была случайность, и причины этой удачи были не те, на которые она рассчитывала» (I, 355). Следовательно, шансов на успех немного, тем более что на прямую просьбу Сергей Сергеевич уже решительно отказал. Людмила, тем не менее, едет к Сергею Сергеевичу, и тут (о, новая необыкновенная удача!) наталкивается на Слётова, который берется ей помочь и помогает. И вот теперь уже действительно «все  было  обдумано, все было решено:  через  три  месяца Людмила  должна  была  получить развод — к тому  времени  Макфален будет  находиться в Англии, они расстанутся на две недели,  только на  две  недели;  затем Людмила, с разводом  в  сумке,  поедет  на аэродром  в  Буржэ,  сядет в аэроплан и через  два  часа  будет  в Лондоне, а на следующий день они обвенчаются» (I, 359). Грустная ирония или, скорее, скрытый сарказм писателя по поводу всего этого ряда событий заключается не в том, что череда счастливых случайностей заканчивается катастрофой, а в том, что то, что казалось героине полосой необыкновенного везения, в действительности лишь приуготовляло ее печальный конец. 13

            С аналогичным «багажом» прибывает к этому аэроплану и Лола Энэ, которой случайный выстрел в кабаре, избавивший ее от ненавистного мужа, наконец, позволил пережить «ее последний и поздний расцвет». Для этого «нужно  было, оказывается, чтобы <…> самое  страшное и  непостижимое  явление  смерти прошло рядом с ней и, избавив ее от присутствия ненавистного и,  в сущности, случайного человека, вдруг освободило бы одновременно  с этим  то,  что в ней было неизменно человеческого и о  чем  нельзя было  бы  узнать, если бы не было этой смерти» (I, 415).  Нет больше никаких препятствий, чтобы провести в покое счастливую старость; остается лишь съездить в Лондон и получить деньги, оставленные на ее имя одним из ее мимолетных любовников – «за один случайный поступок, совершенный ею больше четверти века тому назад» (I, 418).

      У Газданова торжествует в конце концов не закономерность, как в некоторых произведениях Пушкина, и не случайность, как кое-где у Толстого, и даже не пушкинская диалектика случайности и закономерности. 14    В действительности, финал романа вполне убеждает нас, что все представления не только героев, но даже и повествователя о случайности или закономерности, о благостности или, напротив, злополучности тех или иных событий являются лишь результатом временных представлений, справедливость или несправедливость которых героям так и не суждено осознать: «так же, как  за  видимым полукругом   неба   скрывается   недоступная   нашему    пониманию бесконечность,  так  за  внешними  фактами  любого   человеческого существования скрывается глубочайшая сложность вещей, совокупность которых  необъятна  для  нашей памяти  и  непостижима  для  нашего понимания.   Мы  обречены,  таким  образом,  на  роль   бессильных созерцателей,  и  те  минуты, когда  нам  кажется,  что  мы  вдруг постигаем сущность мира, могут быть прекрасны сами по себе  —  как медленный  бег солнца над океаном, как волны ржи под  ветром,  как прыжок  оленя со скалы в красном вечернем закате, — но они так  же случайны  и,  в  сущности,  почти всегда  неубедительны,  как  все остальное. Но мы склонны им верить, и мы особенно ценим их, потому что   во   всяком  творческом  или  созерцательном   усилии   есть утешительный  момент  призрачного  и  короткого  удаления  от  той единственной  и  неопровержимой реальности,  которую  мы  знаем  и которая называется смерть» (I, 458). Случайны лишь попытки людей постигнуть «сущность мира», увидеть смысл в изменяющейся действительности. Те же или иные их оценки происходящего как «случайного» или «закономерного», благотворного или пагубного, в сущности, лишь иллюзии.

 

 

                 4. Газданов и шестовская философия «беспочвенности»

         В таком виде газдановская философия «счастливого случая» обнаруживает как типичность для всего его творчества, так и близость к экзистенциализму вообще и к французскому атеистическому экзистенциализму, в частности. Еще С.Кьеркегор, помимо экзистенциальности истины,  акцентировал случайность как основу философии. Все это пышным цветом расцвело затем у Ж.-П.Сартра. В его «Стене», желая посмеяться над фашистами, Ибьетта указывает им ложное направление поисков. Однако Грис оказывается именно там, куда Ибьетта направил их. В романе «Тошнота» ощущение случайности всего происходящего, владеющее господином Рокантеном, оказывается основой его экзистенциального отчуждения: «Существование – это случайность. Я хочу сказать, что, согласно определению, существование не есть необходимость. Существовать – это быть… Все произвольно: этот сад, этот город и я сам. Когда случается, что в этом отдают отчет, то это переворачивает душу, и все начинает плыть… Отсюда тошнота». В отличие от Газданова, у Сартра случайность входит в картину абсурда человеческой жизни: «Случайность абсолютна и, следовательно, совершенно беспричинна. Все беспричинно – этот сад, этот город, я сам». 15 

            Еще более тесную связь обнаруживает газдановская трактовка случая к основному философскому тексту русского экзистенциализма – работам Льва Шестова.  Усвоенное от Шестова и Ницше 16 отрицание всякой идеологии и универсальных рецептов, 17 в особенности перед лицом ежеминутной вероятности смерти, сохраняется у Газданова на протяжении всего его творческого пути. Оно отчетливо выражено еще в «Вечере у Клэр». Позиция идейного демиурга этого романа дяди Виталия отмечена явными отголосками философии Шестова. Хотя бы его совет: «Никогда не становись убежденным человеком…» – и отрицание возможности адекватного постижения реальности: «смысл – это фикция, и целесообразность – тоже фикция» (I, 116) –  обнаруживают в нем последователя автора опубликованного еще  в 1905 году «Апофеоза беспочвенности». 18  

Мысль эта проходит через «Апофеоз беспочвенности» красной нитью, начиная с «Предисловия»: «…твердая почва рано или поздно уходит из-под ног человека, и <…>  после того человек все-таки продолжает жить без почвы или с вечно колеблющейся под ногами почвой». 19 Не раз она иллюстрируется примерами из Чехова; в концентрированной форме она выражена в разделах, озаглавленных «Точка зрения» и «Убежденная женщина». 20  Присутствует эта мысль и едва ли не во всех сочинениях Шестова. 21 

            Жизнь в понимании дяди Анатолия – это всего лишь череда ошибок, каждая из которых попеременно представляется истиной: «Ты не поймешь, тебе будет только казаться, что ты понимаешь; а когда вспомнишь об этом через несколько времени, то увидишь, что и второй раз ошибался. И так без конца. И все-таки это самое главное и самое интересное в жизни» (I, 116; курсив мой – С.К.). Такой же позиции придерживается и главный герой «Истории одного путешествия»: «не лгать, не обманывать, не фантазировать и знать раз навсегда, что всякая гармония есть ложь и обман» (I, 169). В «Ночных дорогах» к этому прибавляется еще и прямая критика Платоном «картезианских идей», которые, по его мнению, «принесли большой вред нашей мысли»: «Возможность полного и ясного ответа на сложный вопрос кажется существенной только для ограниченного воображения» (II, 510).

Между тем именно этот отказ от иллюзии постижения сущности мира нередко объявлялся главным принципом экзистенциальной философии: «Начинают понимать и то, что экзистенциализм вообще не есть определенное направление, а прежде всего восстание против всякой философии сущности, а также против рационализма, позитивизма и засилья формальной логики». 22  Пониманием относительности всего на свете мотивируется и в «Полете» граничащая с бесхарактерностью бесконечная терпимость Сергея Сергеевича: «Весь  опыт  его  жизни убеждал  его в том, что нет или почти нет вещей, на которые  можно было  бы  положиться,  что  политические взгляды,  государственные принципы,  личные достоинства, моральные базы и даже экономические законы  —  это  он  знал  наверное — суть  условности,  по-разному понимаемые различными людьми и сами по себе почти лишенные какого- либо  содержания…» (I, 439).

Даже когда в романах Газданова герой обретает идею, причем такую, которая, кажется, исключает существование в мире «силы, которая могла бы его остановить», как в «Пилигримах» (<1953-1954>), то тут же оказывается, что такая сила все же есть, и это все та же смерть. Рассказ о смерти Фреда в финале романа вводится такими словами: «Но он не мог знать, что для этого понимания и выполнения того, что было теперь его главной целью, и для жизни в этом новом, блистательном мире у него не оставалось времени…». Жизнь оказывается здесь лишь коротким перерывом между двумя полосами небытия: «мертвые его глаза прямо и слепо смотрели перед собой – в то небытие, из которого он появился и которое вновь сомкнулось над ним в холодной и безмолвной тьме» (II, 432, 431).  В романе же «Эвелина и ее друзья» (<1968-1971>) герой-рассказчик, казалось бы, исповедует позицию, близкую автору, но в финале эта позиция оказывается ошибочной.

Таким образом, философская оппозиция случайного / закономерного, которую активно использовала русская классическая литература XIX века, у Газданова, развивавшего многие экзистенциальные темы и учитывавшего достижения новой, модернистской прозы (М.Пруст, Селин), носит мнимый характер, а по существу снимается. Тем более  любопытно, что при этом писатель опирается на идущую еще от Пушкина традицию, согласно которой жертвой трагического случая оказываются люди, казалось бы все рассчитавшие. 23  В газдановском «Полёте» есть два героя, которых «счастливый случай» избавляет от «братской могилы» в Ла-Манше. Это  Слетов и Ольга Александровна – поскольку последняя так долго собиралась, что в Буржэ они «успели увидеть только улетающий аэроплан» (I, 459; у Слетова, впрочем, вдобавок не было визы). По большому счету «везёт» у Газданова лишь героям, превосходящим всех остальных как своей беспечностью, так и жаждой жизни.  

 

     5. Гоголь в экзистенциальной интерпретацииГазданова,

                        Розанова и  Шестова

 

         Тема «Газданов и Гоголь» уже не раз попадала в поле зрения исследователей, причем речь в их работах, как правило, шла о творческих перекличках Газданова с Гоголем. 24 Разумеется, поминались в исследовательской литературе и две статьи Газданова, в которых он прямо выразил свое отношение к этому писателю. Однако если специалисты по творчеству Газданова начали серьезный анализ этих образцов его литературной критики, 25  то большинство гоголеведов чаще всего просто проходят мимо них.  26 

Впрочем, это только закономерно. Ведь писательская критика, насколько бы она ни была глубока и интересна, в первую очередь характеризует самого писателя. И немногочисленные гоголеведческие этюды Газданова –  прежде всего факт для осмысления его собственного творчества. Различные оценки Гоголя Газдановым, относящиеся к разным периодам его жизни, следует поставить в контекст его литературной эволюции.

Все, чем писатель восхищается, он хочет «присвоить». А Гоголем Газданов, конечно же, восхищался: достаточно вспомнить его слова о «неповторимом гении Гоголя»  27   и ремарку о том, что в «Вие» «есть места, в которых язык Гоголя достигает несравненного искусства святого Иоанна». 28   Однако если всякая рецепция, в соответствии с положениями рецептивной эстетики, в той или иной степени выявляет семантический потенциал произведения, 29  то тем более это относится к писательским «отражениям» чужого творчества. И в этом отношении статьи Газданова о Гоголе совсем не исключение.                                        

На первый взгляд, Гоголь Газданову совсем не близок. И однако же это единственный русский писатель, которого Газданов выделил в качестве ориентира своего собственного творчества в своих программных «Заметках об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане», опубликованных в 1929 году. 30  Как и большинство других литературно-критических выступлений Газданова (например, написанные приблизительно в те же годы «Миф о Розанове», 1929, «О Поплавском», 1934, «Литературные признания», 1936),  статья эта носит ярко выраженный писательский характер и показательна прежде всего как попытка авторского самоопределения Газданова в начальный период его творчества, когда создавались появившиеся в 1930 году «Черные лебеди», «Вечер у Клэр» и другие газдановские шедевры.

В этой статье обычной, «средней» литературе (Золя, В. Гюго, Некрасов, Тургенев), возникающей под влиянием «общественной необходимости», Газданов противопоставляет «искусство фантастическое», возникшее «после того, как люди, его создавшие, сумели преодолеть сопротивление непосредственного существования в мире раз навсегда определенных понятий, предметов и нормальных человеческих представлений» (с.79; здесь и далее курсив мой – С.К.).  Газданов сразу же называет те несколько явлений, которые находятся «за пределами нашей обычной действительности» и которые «мы не можем согласовать с известными нам законами». Это «страх», «смерть», «предчувствие». Таких писателей «неизменно постигает трагедия постоянного духовного одиночества»: «Он живет в особенном, им самим создаваемом мире – и состояние полного отчуждения от других людей бывает под силу лишь немногим» (с.79).

         Именно таким писателем предстает в изображении  Газданова Гоголь: «Фантастика Гоголя, начавшаяся с карикатурных чертей «”Вечеров на хуторе близ Диканьки”, с полунасмешливого описания субтильных бесов и уродливых ведьм, прошла сквозь “Мертвые души” и остановилась на “Портрете” и “Записках сумасшедшего”. Однако в отличие от Эдгара По, который “погиб, зная, что спастись невозможно”, Гоголь, по словам Газданова, «погиб, думая что спасение есть» (с.80).

         В статье можно выделить несколько моментов, весьма характерных для подхода Газданова к Гоголю.   Первый из них – это мысль о том, что Гоголь сам был не лишен безумия: «Необыкновенная странность некоторых сюжетов Гоголя не может никак быть объяснена одной лишь оригинальностью. В самом издевательском и невероятном рассказе русской литературы “Нос” есть, несомненно, отдаленные признаки сумасшествия. Необычайная уверенность, с которой Гоголь ведет повествование о носе, превратившемся в чиновника и уже садившемся в экипаж, чтобы ехать в Ригу,  - была бы недоступна нормальному человеку» (с.81).

Второй момент, который Газданов отмечает в Гоголе и в других писателях такого плана, – это значение в их жизни и творчестве двойничества и связи с потусторонним: «Почти все герои фантастической литературы и, уж конечно, все ее авторы всегда ощущают рядом с собой чье-то другое существование. Даже тогда, когда они пишут не об этом, они не могут забыть о своих двойниках. Напрасно Гоголь уверял себя: “И думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающего мир, вовсе не существуют и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении”» (c.81).

Третий момент – это особое внимание Гоголя к смерти и страху: «Фантастическое искусство существует как бы в тени смерти» (с.82). Однако есть и нечто более страшное, чем смерть – это страх: «Если бы никто из них не преодолел этого страха, многие страницы Гоголя, По, Мопассана остались бы ненаписанными. Но самое древнее человеческое чувство, так жестоко наказанное библейской мудростью, побуждает их все же попытаться постигнуть неведомые законы несуществующего» (с.79). Как и Эдгар По, Гоголь, по мысли Газданова, кажется, не боялся смерти – «он боялся страха» (с.80).

Подводя итоги, Газданов пишет о том, что «искусство становится настоящим тогда, когда ему удается передать ряд эмоциональных колебаний, которые составляют историю человеческой жизни и по богатству которых определяется в каждом отдельном случае большая или меньшая индивидуальность», а также о том, что хотел в этой статье «только указать на значительность иррационального начала в искусстве» (с.82).

Статью Газданова 1929 года стоит поставить в контекст литературно-эстетических исканий того времени. Вспомним, что чуть позже, в 1932 году появилась известная статья С.Шаршуна «Магический реализм», в которой тот цитировал современного ему французского критика Э.Жалю: «Роль магического реализма состоит в реальности того, что есть в ней странного, лирического и даже фантастического – тех элементов, благодаря которым повседневная жизнь становится доступной поэзии сюрреалистического и даже символического преображения». «Это определение, - замечает Шаршун, - наконец, формулирует тенденцию не только французской, но и всей современной литературы. До сих пор, сознавая внутреннюю неубедительность – приходилось считать себя нео-романтиком, мистиком, теперь же – романтизм может спокойно отойти в историю». И далее объявляя Сирина, Газданова, Берберову и Одоевцеву магическими реалистами, Шаршун объявляет «родоначальником магического реализма в русской литературе» Гоголя. 31  Хотя Газданов и не использовал термина «магический реализм», по существу в своей статье 1929 года он также объявил Гоголя родоначальником особого направления в русской литературе, с которым солидаризировался и сам.

Кое-какие из этих моментов повторяются и в позднейшей статье Газданова «О Гоголе», но, разумеется, есть и новое. Если «Заметки…» Газданов открывал противопоставлением своих литературных кумиров Золя, Виктору Гюго, Некрасову, Тургеневу, то есть писателям, побуждения которых к литературному творчеству «носят характер общественной необходимости» (с.78), то статью «О Гоголе» он начинает с отрицания представления о нем как о «писателе-реалисте, изображавшем быт и действительность в России первой половины 19-го столетия» и о его творчестве как о «воспроизведении действительности» (М., с. 172).

Заявив, что «каждый писатель с о з д а е т свой собственный мир, а не воспроизводит действительность» (М., с.172), Газданов далее утверждает, что этот созданный Гоголем мир –  «действительно страшный мир», «какой-то бред, принимающий разные формы» (М., с.172), что «ни у героев, ни у автора, который их описывает», нет «ни одной подлинно человечной черты» (М., с.174).

Затем в статье обращается внимание на противоречие между этим «миром Гоголя» и его стремлением к «работе на пользу родине» (М., с.175), а также желанием «быть наставником своих современников» (М., с.176). Проявление «гоголевской мании величия» (М., с.176) Газданов усматривает не только в «Выбранных местах…», но видит истоки ее еще в первом томе “Мертвых душ”» (М., с.176).

«Выбранные места…» дают Газданову основание для того, чтобы сделать заключение о близости самого Гоголя многим из его героев: «рукой Гоголя в этой книге точно водят созданные им герои, и прежде всего Манилов, Хлестаков и Поприщин. Потому что, если Гоголь считал, что он может давать советы помещику и губернаторще, то почему, собственно, Хлестаков не мог управлять департаментом, и если Гоголь считал, что вся Россия смотрит на него и ждет от него указаний на то, как ей следует жить, то почему собственно Поприщин не мог себя считать Фердинандом Восьмым, на которого смотрит вся  Испания?» (М., с.179).

Наконец, обозревая личность и «жуткую жизнь» Гоголя, Газданов сочувственно цитирует слова И.С.Аксакова о том, что среди всех его знакомых он «не встретил ни одного человека, кому нравился бы Гоголь и кто ценил бы его вполне» (М., с.179), а также о том, что Гоголь для него «был так мало похож на живого человека», что, боясь мертвецов и будучи не в состоянии «их видеть без ужаса», «ничего подобного не испытал, когда увидел труп Гоголя» (М., с.181).  Творчество Гоголя Газданов называет «страшным нечеловеческим миром <…> похожим на видение того раскаленного ада, в котором сгорел Гоголь», а смерть его «столь же непостижимой, как его жизнь» (М., с.183). 

Если мы теперь поставим вопрос о том, изменился ли  подход Газданова к Гоголю за те годы, которые прошли между моментами появления в печати его «Заметок…» и статьи «О Гоголе», то на него можно ответить, что хотя в основе своей он остался прежним, отношение Газданова к Гоголю изменилось. Из творческого ориентира («фантастическое искусство») Гоголь превратился для Газданова прежде всего в отрицательный пример отказа гения от художественного творчества ради выполнения общественно-воспитательных задач. Не случайно в статье «О Гоголе» ее предмет до некоторой степени уравнивается с Тургеневым («”Быть наставником своих современников”. Тургенев понимал это, конечно, в другом смысле, чем сам Гоголь»). Между тем в «Заметках…» Гоголь и Тургенев противопоставлялись как представители фантастического и социального типов творчества.

В статье 1960-го года Гоголь для Газданова становится отрицательным примером проявления учительной роли русской литературы, ее претензий на «пророческое» значение, о неосновательности которых Газданов говорил, в частности, в своих беседах из цикла «Дневник писателя» на радио «Свобода», например, в беседе «Достоевский и Пруст», переданной 8/9 октября 1971 г.  В какой-то степени позднее творчество Гоголя становится для Газданова в один ряд с тем, что Андре Жид, как он сам упоминает об этом в радиобеседе «По поводу Сартра», «определил непереводимым выражением “littérature engagée”, примером которой была в первую очередь западная коммунистическая литература и социалистический реализм. 32 

        На вопрос о том, чьи и какие другие суждения о Гоголе предопределили подобные эстетические убеждения Газданова и подобный взгляд его на Гоголя, ранее уже попытался ответить С.Р.Федякин. Исследователь отталкивался от того факта, что свою статью «О Гоголе» Газданов начинает с цитаты из одноименной статьи Л.Н.Толстого: «”Гоголь был человеком с большим талантом, но с узким и темным умом”. Это сказал Толстой» - а сама статья Газданова представляет собой попытку «раскрыть» эту фразу, похожую на “алгебраическую формулу”». 33 

Прежде всего С.Р.Федякин обращает внимание на то, что цитата Газданова из Толстого неточна: «Суждение Толстого в начале его заметки “О Гоголе” состоит не из “тезиса” и “антитезиса” (“большой талант - темный ум”), но из триадической характеристики: “Гоголь – огромный талант, прекрасное сердце и небольшой, несмелый, робкий ум”. Неточность не случайная. Автор “Ночных дорог”, как и до войны, продолжал делить литературу на подлинную и “общественную”. Толстой поделил творчество Гоголя на три составных части: художественные произведения (в них Гоголь отдавался своему таланту), нравственно-религиозные сочинения (в них говорило “сердце и религиозное чувств”» писателя) и нелепое совмещение  того и другого (второй том “Мертвых душ” и дописанная к “Ревизору” новая “развязка”)». 34 

Кстати сказать, в статье Газданова «О Гоголе» можно найти отзвуки и «триадической характеристики» Толстого: «Можно было бы, конечно, сказать, что в Гоголе надо различать несколько начал: его литературный гений, его личность – Гоголь, как человек, - и, наконец, его призвание быть учителем и наставником. Но такое разделение носило бы, мне кажется, искусственный характер» (М., с.175).  Отстаивая необходимость взгляда на Гоголя как на целостное явление, Газданов, возможно, отчасти опирался на Г.В.Адамовича, который в своей статье «Андрей Белый и Гоголь» сочувственно цитировал Л.Б.Каменева:  «Белый, например, полностью отбрасывает поздний гоголевский период, он отрицает какую-либо связь между искусством Гоголя и его проповедью. <…> Каменев ему это объясняет: Гоголя надо брать целиком <…> Гоголя нельзя разрезать на части ради удобства и легкости истолкования». 35 

Исследователь сам не случайно сразу обращает внимание на существенные расхождения Газданова с Толстым в оценке Гоголя: «Для Газданова среди “ненастоящих” произведений Гоголя – “Выбранные места из переписки с друзьями”, куда входили и те статьи, в которых Толстой обнаружил “трогательные, часто глубокие и поучительные мысли”. Понятно, почему Газданов запамятовал слова Толстого о “прекрасном сердце”, именно из этого “сердца” Гоголя выходили толстовские “глубокие и поучительные мысли”, вызвавшие неприятие Газданова.  И все же, при всех несовпадениях, печатью Толстого отмечена эта его статья, где, в сущности, развита мысль Толстого о внутреннем “разладе” таланта и ума у Гоголя, но с газдановской поправкой». 36  

Согласимся с этим утверждением исследователя относительно статьи Газданова «О Гоголе», однако, во-первых, только учитывая сделанные им самим оговорки, а во-вторых, имея в виду возможную зависимость Газданова и от других источников. Однако С.Р.Федякин сближает с Толстым и раннюю статью Газданова «Заметки о Гоголе, Эдгаре По и Мопассане»:  «Отзвуки “Предисловия к сочинениям Гюи де Мопассана” Толстого и его заметки “О Гоголе” ощутимы даже там, где Газданов на них не ссылается. Из толстовской статьи о Мопассане Газданов приводит несколько цитат, причем сам тон цитирования свидетельствует о крайне уважительном отношении к мнению русского классика. Несомненно, некоторые суждения Толстого (например: “Мопассан обладал талантом, то есть даром внимания, открывающим ему в предметах и явлениях жизни те свойства их, которые не видны другим людям”) 37  не могли не показаться Газданову созвучными его собственным представлениям об этом писателе». 38

Тем не менее,  и сам исследователь не может пройти мимо очевидных различий: «В сущности, в “Заметках об Эдгаре По, Голе и Мопассане” говорится именно об этом “даре внимания”, но толкуется он совершенно особым образом, Газданов смотрит на творчество Мопассана и Гоголя совсем иными глазами. Если Толстой пытался показать, как талант Мопассана, вопреки влиянию среды, вел его к умению видеть правду жизни, если в заметке “О Гоголе” он, напротив, старался выявить, как “несмелый” ум автора “Выбранных мест” уводил его от собственного таланта, то Газданова интересует иное: фантастическая составляющая творчества, присутствующая порой даже в самых, на первый взгляд, реалистических произведениях». 39

Газданова в его «Заметках…» действительно интересует в значительной степени иное, хотя и не только названное исследователем, но и кое-что другое, о чем шла речь выше. И круг источников, на которые в первую очередь он внутренне ориентируются, как мне представляется, иной.  Прежде всего бросается в глаза его ориентация на розановские суждения о Гоголе. Ориентация эта, в отличие от ориентации на Толстого, ощущается сразу по трем линиям.

Во-первых, именно вслед за Розановым Газданов развивает представление о связи его творчества с сумасшествием.  Ср. цитированные выше суждения Газданова со следующими тирадами Розанова, отталкивающегося от утверждения Платона в «Пире» о том, что «только люди, способные к безумию, и именно в пароксизмах безумия, приносят на землю глубокие откровения истины»: «Гоголь кончил безумием, но гениальным и гениально, - как мог бы им кончить в другой обстановке и среди других людей Платон, - как на границе этого “безумия” прожил всю жизнь знаменитый Паскаль, коего “Pensées” не то же самое, а, однако, родственны с “Перепискою” Гоголя». 40 

Как Газданов видит в «фантастическом искусстве» способ провидения в невидимые глазу тайны бытия, так и Розанов полагал, что «некоторые формы гениальности, или, вернее, “приступы” гениальности – сродни безумию, или вытекают из форм безумия, почти безумия: безумия не в логическом смысле, не в смысле умения связывать мысли, сочетать понятия и проч., а безумия в смысле смятения всех чувств, необыкновенного внутреннего волнения, “пожара” души, “революции» в душе”. 41

По Розанову, это безумие – «особого рода, не медицинское, а – метафизическое, где менее безумствует мысль и более безумствует воля, сердце, совесть, “грех” в нас, “святость” в нас; где миры здешний и “тамошний” странно перепутываются, взаимодействуют, человеку открываются “небеса”, и вообще он ощущает, видит и знает много вещей, весьма странных с точки зрения аптекарского магазина и департамента железнодорожных дел, но не очень уж странных для священника, для отшельника, для святого, для ясновидящего, для Платона, Паскаля и, может быть, для каких-нибудь мудрецов Индии или сектантов Ирана. В Гоголе с детства, с десяти лет, когда он был уже странным мальчиком в семье и школе, а я думаю – с самого рождения, т.е. уже врожденно, - жило, росло и развивалось это гениальное, особенное, исключительное безумие, которое перед концом всем овладело, разлилось «вовсю», но и ранее “конца” было в нем единственно растущим, деятельным, движущим началом». 42

Если мы вдумаемся в смысл того, о чем говорит здесь Розанов, то увидим, что по существу это то же самое, что Газданов называет «фантастическим искусством». Кстати сказать, сам термин тоже, возможно, у Газданова не в последнюю очередь от Розанова. Ср.: «Гоголь – великий творец-фантаст», «рядом с этим могуществом и с этим призванием к фантастическому, Гоголь имел равное могущество и равное призвание и к натуральному, натуралистическому». 43 

Во-вторых, именно с Розановым сближает Газданова взгляд на Гоголя как на писателя-человеконенавистника. Амбивалентное отношение Гоголя к его героям, в которое, безусловно, входит и элемент искреннего сочувствия, сводится Газдановым лишь к одному: «Ни одной подлинно человеческой черты – ни у героев, ни у автора, который их описывает: трудно найти что-либо более беспощадное, чем отношение Гоголя к своим героям, трудно найти такое ледяное презрение к людям, как у Гоголя» (М., с.174).

При этом сложный сплав умственного убожества и одновременно способности на глубокие привязанности и чувства, который мы нередко находим в гоголевских героях,  подвергался Газдановым упрощению только до одного из этих двух элементов: «Возьмем его героев: майор Ковалев изображен со свирепой гоголевской убедительностью совершенным идиотом, Иван Федорович Шпонька – то же самое. Даже старосветские помещики, - что может быть более убогим, более, так сказать, душевно-нищим, чем их существование? Врун и дурак Хлестаков, взяточник городничий, взяточники чиновники, наконец, бедный Акакий Акакиевич, тоже описанный с необыкновенной жестокостью, - вот то, что изображал Гоголь, вот тот мир, который он видел» (М., с.175).

Ср. также выше приведенные суждения Газданова о «чем-то беспощадно-издевательском, каком-то почти жутком отсутствии сколько-нибудь человеческого отношения к герою» (М., с.182) с известным розановским противопоставлением Пушкину Гоголя как создателя мертвого, нечеловеческого мира, основанного на том, что «человек может только презирать человека» (выделено мной – С.К.).  44   Ведь именно в этом «унизительном направлении, мнущем, раздавливающем, дробящем» человека Розанов усматривал «тайну Гоголя, как-то связанную с его “безумием”». 45  И за такое отношение к человеку упрекал Гоголя в распространении нелюбви к России и даже в ее закате: «Я даже не помню, за 50 лет, где бы своя земля не проклиналась. <…> Все Гоголюшко», 46  «Гоголь отвинтил какой-то винт внутри русского корабля, после чего корабль стал весь разваливаться», «Гоголь дал право каждому русскому хохотать над Россией <…> И смех “не заставил себя ждать“»,  47   «Гоголь в русской литературе» - это целая реформация… Не меньше. Только “реформация”-то эта “без Бога, без Царя”…». 48 

В-третьих, именно от Розанова, по-видимому, у Газданова ощущение тесной связи гоголевского творчества со смертью: «течение этой речи» безжизненно, «это – мертвая ткань». 49  Говоря об этом, Розанов заходит даже так далеко, что приписывает Гоголю некрофилию и даже видит разгадку “половой тайны Гоголя” в его интересе к покойницам: «Везде покойник у него живет удвоенною жизнью, покойник – нигде не «мертв», тогда как живые люди удивительно мертвы. Это – куклы, схемы, аллегории пороков. Напротив, покойники – и Ганна, и колдунья – прекрасны и индивидуально интересны.< …> Поразительно, что ведь ни одного мужского покойника он не описал, точно мужчины не умирают. Но они, конечно, умирают, а только Гоголь нисколько ими не интересовался. Он вывел целый пансион покойниц – и не старух (ни одной), а все молоденьких и хорошеньких. Бурульбаш сказал бы: “Вишь, турецкая душа, чего захотел». И перекрестился бы”. 50 

Наконец, в-четвертых, полемическое отталкивание Газданова от представления о творчестве Гоголя как об отображении реальной действительности николаевской России направлено, помимо Белинского, В.Шенрока и других историков литературы, также и против знаменитых суждений Розанова: «Гоголь – огромный край русского бытия», «Гоголь, маленький, незаметный чиновничек “департамента подлостей и вздоров” (“Шинель”) «сжег николаевскую Русь», «”Илион” императора Николая он в самом деле обрек в уме своем на “сожжение” и начинал “Ревизором” и “Мертвыми душами” пожар едва ли только “художнически-бессознательно”», 51   «Ни один политик и и ни один политический писатель в мире не произвел в “политике” так много, как Гоголь». 52  Таким образом, многие моменты в освещении Газдановым гоголевского творчества совпадают с отношением к Гоголю Розанова, а некоторые утверждения даже и несут ощутимые следы прямого знакомства с розановской «гоголианой».

         Что касается некоторых других идей Газданова (в частности, об автобиографизме многих гоголевских героев), то они, очевидно, навеяны другим источником, в котором отчасти был развит подход Розанова.  Это вышедшая в тот же год, что и «Заметки…», и оказавшая на Газданова большое влияние книга Льва Шестова «На весах Иова». Она состоит из двух больших и публиковавшихся ранее статей: «Преодоление самоочевидностей» (К столетию рождения Ф.М.Достоевского)» и «На страшном суде (Последние произведения Л.Н.Толстого)».

В основе книги лежит экзистенциалистская интерпретация творчества этих двух писателей. Так, например, «Записки из подполья» явно интерпретированы в духе экзистенциального противопоставления «всемству» сознания «пробудившегося» человека: «Прочтите, как описывает Достоевский “нормальных” людей, и спросите, что лучше, мучительные ли судороги “сомнительного” пробуждения или тупая, серая, зевающая, удушающая прочность “несомненного” сна.» 53 Творчество Гоголя Шестов не только связывает с творчеством Достоевского, но даже ставит его «впереди его и даже над ним»: «Все произведения Гоголя – и “Ревизор”, и  “Женитьба”, и  “Мертвые души”, и даже его ранние рассказы, так весело и красочно рисующие малороссийский  “быт”, - одни непрерывающиеся записки из подполья. Пушкин, читая Гоголя, воскликнул: «Боже, какая грустная Россия!». Но Гоголь не о России говорил – ему весь мир представлялся завороженным царством». 54

Если сравнивать шестовскую интерпретацию творчества Гоголя со статьями о нем Газданова, то многое в них покажется узнаваемым. Прежде всего это касается представления Газданова об автобиографичности большинства героев Гоголя. У Шестова на этот счет находим: «Не потому  “скучно”, что на свете больше чем хотелось бы Чичиковых, Ноздревых, Собакевичей. Для Гоголя Чичиковы и Ноздревы были не “они”, не другие, которых нужно было бы “поднять” до себя. Он сам сказал нам, - и это не лицемерное смирение, а ужасающая правда, - что не других, а себя самого описывал и осмеивал он в героях “Ревизора” и  “Мертвых душ”». Герои Гоголя, в частности, и люди вообще, по Шестову – также, как по Газданову и Розанову, сам Гоголь, – не живые, а мертвецы: «Не худшие из нас, а лучшие – живые автоматы, заведенные таинственной рукой и не дерзающие нигде и ни в чем проявить свой собственный почин, свою личную волю. Некоторые, очень немногие, чувствуют, что их жизнь есть не жизнь, а смерть. Но и их хватает только на то, чтоб подобно гоголевским мертвецам изредка, в глухие ночные часы, вырываться из своих могил и тревожить оцепеневших соседей страшными, душу раздирающими криками: душно нам, душно!». 55

Встречаются даже довольно близкие текстуальные соответствия. Например,  сближение Газдановым Гоголя с Поприщиным: «Гоголевская мания величия (курсив мой – С.К.), 56 носившая вначале, так сказать, литературную форму, проскальзывает, в частности, уже в первой части “Мертвых душ”, в шестой главе, той самой, которую Анненков назвал гениальной вещью, Гоголь – в лирическом отступлении – пишет:

«Русь, чего же ты хочешь от меня? Что глядишь ты так и все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?».

Это чем-то все-таки напоминает – страшно сказать – Поприщина. “В Испании есть король. Он отыскался. Этот король – я”. В самом деле, как можно было думать, что “все, что ни есть в России”, устремило свои взоры на Гоголя, ожидая от него чего-то вроде нагорной проповеди?» (М., с.177) – скорее всего навеяно аналогичным уподоблением Шестова: «Очевидно, Гоголю дикий полет фантазии сумасшедшего не казался таким бессмысленным и ни к чему не нужным, равно как и тот особенный, только ему одному принадлежащий мир не представлялся столь нереальным, как это кажется нам. Что-то его тянуло к Поприщину и к безумию Поприщина, что-то в его жизни и в его собственном мире привлекало и непреодолимо манило к себе будущего автора “Переписки с друзьями”.  Иначе зачем было останавливаться на его жалких, с внешней стороны явно бессмысленных переживаниях?». 57

Весь духовный путь Гоголя Шестов осмысляет именно в экзистенциальных координатах: «И, по-видимому, в каком-то смысле эти беспощадные самоистязания, этот неслыханный духовный аскетизм нужнее, чем его дивные литературные произведения. Может быть, нет иного способа, чтоб вырваться из власти “всемства”! <…> он чувствовал над собой и всем миром страшную власть чистого разума, тех идей, которые создал “нормальный”, непосредственный человек и которые выявила и прославила теоретическая философия, принявшая наследие Аристотеля».  58    Также и Газданов, опираясь на Гоголя, формулирует свою концепцию экзистенциального человека, пробуждающегося среди мертвого сна окружающих и осознающего связь с трансцендентным через ужас существования и смерть. При этом в Гоголе он подчеркивает именно то, что было специфично для русского экзистенциализма: иррационализм и особое отношение к смерти.

Отмечавшийся Розановым интерес Гоголя к мотивам смерти и потустороннему миру, который он также обозначает «сферой фантастического», подчеркивается и Шестовым: «Заметьте, что не только безумие Поприщина привлекло в эту пору жизни внимание Гоголя. Тогда же он пишет и “Вия”, и “Страшную месть”, и “Старосветских помещиков”. И ошибочно было бы думать, что Гоголь в этих рассказах был только сторонним наблюдателем, “бытописателем” народной жизни. Кошмарная смерть, так внезапно разбудившая от мирной дремоты полурастительного существования Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну, уже в молодые годы, видно, непрестанно тревожила воображение Гоголя. Тоже несомненно, что он сам был пьян жутью сказки и мифа – жил в сфере фантастического не меньше, чем в признанном всеми реальном мире. И колдуны, и ведьмы, и черти, так неподражаемо им описанные, и все ужасы и очарования, пробуждающиеся в человеческой душе при соприкосновении с запредельными тайнами, непреодолимо влекли к себе Гоголя».  59  

Универсальный и экзистенциальный смыслы творчества Гоголя, по Шестову,  имеют большее значение у Гоголя, чем план исторический и этнокультурный: «Даже Пушкин, который все умел понимать, не разгадал истинного смысла “Мертвых душ”. Ему казалось, что это плач по невежественной, дикой, отсталой России. Но не в одной России Гоголь увидел мертвые души; все люди – великие и малые – безвольными, безжизненными лунатиками, покорно и автоматически выполняющими извне внушенные им приказания. Едят, пьют, гадят, размножаются, произносят отяжелевшими языками бессмысленные слова. Нигде ни следа “свободной воли”, ни одной искры сознания, никакой потребности пробудиться от вековечного сна». 60 

Как и Розанов, Шестов неоднократно называет мир Гоголя «фантастическим»: «фантастический мир представляется Гоголю самой реальностью сравнительно с тем миром, в котором Собакевич расхваливает Чичикову свои мертвые души. Петух до изнеможения закармливает своих гостей, Плюшкин растит свою кучу, Иван Иванович ссорится с Иваном Никифоровичем и т.д. И здесь, поистине, можно сказать: “бежим, бежим в нашу дорогую отчизну”. Но как бежать? Как вырваться отсюда?.. “Наша отчизна – та страна, из которой мы пришли сюда; там живет наш Отец”. Так говорит Плотин, так думал и чувствовал Гоголь: только смерть и безумие смерти может разбудить людей от кошмара жизни». 61 

          Чем же объяснить такую сильную зависимость Газданова от Розанова и Шестова в истолковании Гоголя? Зависимость эта кажется  особенно разительной, если принять во внимание, что Газданов и как личность, и как писатель отличался независимостью суждений и оригинальностью почерка («лица необщим выраженьем»). На наш взгляд, она объясняется не столько влиянием конкретных текстов Розанова и Шестова на конкретные тексты Газданова,  сколько мировоззренческим сходством, принадлежностью писателя и философа к русской экзистенциальной традиции.

Как уже пришломь писать ранее, 62  точно так же соотносится взгляд Газданова и Шестова на Достоевского и Чехова. Шестовский «апофеоз беспочвенности», представленный и в его книгах, написанных в эмиграции, вообще в значительной степени составил идеологическую основу не только произведений Газданова (в особенности его романов 1920-1930-х годов), но и творчества некоторых других писателей младшего поколения Русского Зарубежья. Переход от «Заметок об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане» к статье «О Гоголе» в определенной мере аналогичен, например, изменению отношения к Достоевскому, выраженному в начале творческого пути Газданова в его рассказе  «Черные лебеди», а в конце его  – в письме к Г.В.Адамовичу от 28 сентября 1967 г. Рецепция Газданова вскрывает существование элементов экзистенциального отношения к миру в самом Гоголе (как есть они также и в М.Ю.Лермонтове, Ф.И.Тютчеве и др.). 63 

Ориентация раннего Газданова на Гоголя в эстетике вовсе не обязательно означает действительное равнение на него в творчестве: эстетические суждения часто отражают писательские устремления, а не характер собственного творчества в настоящий момент. Романы Газданова 1920-1930-х годов – это еще отнюдь не «фантастическое искусство» в его собственном понимании (хотя в отдельных рассказах уже присутствует «фантастическое» начало). Сколько-нибудь заметное тяготение к «фантастическому» обнаруживает завершенный уже после Второй мировой войны «Призрак Александра Вольфа». Следовательно, Гоголь для Газданова в 1920-1930-е годы – это в известной степени пример для подражания, образец для будущего художественного развития.

          Однако для творчества  Газданова 1950-х – 1960-х годов, который сам писал тогда дидактические романы, пронизанные идеей социального спасения и ориентированные уже на творчество Толстого (в особенности это характерно для опубликованных в 1953 г. «Пилигримов» и отчасти для вышедшего в 1965 г. «Пробуждения») - романов с положительными героями, которых Гоголь написать так и не смог – «наставничество» Гоголя не столько образец, сколько грозное осознание опасности подобной позиции. И это осознание, по-видимому, помогло писателю, преодолев наивное проповедничество романа «Пилигримы», написать куда более земное и человечное «Пробуждение». И все же  романы с положительными героями у Газданова тоже получились слабее, чем его предыдущие произведения.

Глубоко символично, что в последние годы жизни писатель работал над утопическим романом «Переворот», в котором он предлагал определенные рецепты общественного спасения. Тем самым писатель закончил свою деятельность своего рода вторым томом «Мертвых душ» или «Выбранными местами из переписки с друзьями», в какой-то степени повторив в общих чертах творческий путь Гоголя и Толстого.

 

 

               6. Шестовские мотивы в романе

                    «Призрак Александра Вольфа»

 

Роман «Призрак Александра Вольфа», по-видимому, связан с книгой Шестова «На весах Иова» во многих отношениях. Например, постоянным рефреном в нем звучит мотив отсроченной смерти, в духе которого воспринимает свое чудесное «спасение» Александр Вольф: «Меня отпустили на некоторое время; я не могу ни думать, ни жить так, как все, потому что я знаю, что меня ждут». 64   Мотив этот, по всей видимости, навеян концепцией Шестова о «новом» или «втором зрении», которое обрели в определенный момент их жизни некоторые писатели, в частности, Достоевский: «Бывает так, что ангел смерти, явившись за душой, убеждается, что он пришел слишком рано, что не наступил еще человеку срок покинуть землю. Он не трогает его души, даже не показывается ей, но прежде чем удалиться, незаметно оставляет человеку еще два глаза из бесчисленных собственных глаз. И тогда человек внезапно начинает видеть сверх того, что видят все и что он сам видит своими старыми глазами, что-то совсем новое. И видит новое по-новому, как видят не люди, а существа “иных миров”...» (с. 27).

По Шестову, «страшный ангел смерти» слетел к писателю не «в тот момент, когда Достоевский стоял на эшафоте и ждал исполнения над собой приговора» (с.28), а позже, когда он писал «Записки из подполья»: «Явились “новые глаза”, и там, где “все” видели реальность, человек видит только тени и призраки, а в том, что “для всех” не существует, – истинную, единственную действительность» (с. 34).

Образ «второго зрения», впрочем, был использован Газдановым в переосмысленном виде. Первая встреча Вольфа с «ангелом смерти» не только не дает ему какого-либо дополнительного зрения, но, напротив, приводит его к потере ощущения жизни, «этого теплого и чувственного мира» (II, 98). Он перестает ощущать себя живым человеком, а полагает лишь отпущенным на время мертвецом. Возможно, в романе имеет место своего рода внутренняя полемика с Шестовым: зрение, которое обретает человек сверх обычного человеческого зрения, есть зрение смерти, а не жизни. Оно дает ему не проникновение в суть вещей, а губительное, демоническое знание. 65

Впрочем, и сам Шестов подготовил почву для такого переосмысления. Следующие строки могли послужить непосредственным материалом для создания образа Александра Вольфа: «Кто твердо знает, что такое жизнь, что такое смерть, – тот человек. Кто этого не знает, кто хоть изредка, на мгновение теряет из виду грань, отделяющую жизнь от смерти, тот уже перестал быть человеком и превратился... во что он превратился?» (с. 25–26; курсив мой. – С.К.). «Второе зрение» неминуемо приводит человека в состояние непримиримого разлада с самим собой: «…в то время как первое зрение, “естественные глаза” появляются у человека одновременно со всеми другими способностями восприятия и потому находятся с ними в полной гармонии и согласии, второе зрение приходит много позже и из таких рук, которые менее всего озабочены сохранением согласованности и гармонии. Ведь смерть есть величайшая дисгармония и самое грубое, притом явно умышленное, нарушение согласованности» (с. 31).

В соответствии с этим Достоевский в истолковании Шестова также «временами тяготится своим вторым зрением и той вечной душевной тревогой, которая создается привносимыми им противоречиями, и часто отворачивается от “сверхъестественных” постижений, только бы вернуть столь необходимую смертным “гармонию”. Это и “примиряет” читателя с его творчеством» (с. 66). Особенно поздний Достоевский, по Шестову, озабочен именно ограничением своего как будто бы потустороннего знания, явленного ему в «Записках из подполья», и сохранением своей причастности земному миру: «В “Преступлении и наказании” естественные глаза уже влияют на замысел романа. В “Идиоте” еще резче обозначается стремление Достоевского переманить на свою сторону те самоочевидности, которые он с таким остервенением и безудержностью гнал от себя. И чем дальше, тем явственнее проявляется эта тенденция примирить меж собою оба “зрения”, точнее, подчинить второе первому» (с. 71).

В таком же экзистенциальном ключе истолковывал философ и Гоголя. Обычная жизнь людей, подчиненная автоматизму и несвободе, по Шестову, это не жизнь, а смерть: «Некоторые, очень немногие, чувствуют, что их жизнь есть не жизнь, а смерть. Но и их хватает только на то, чтоб подобно гоголевским мертвецам изредка, в глухие ночные часы, вырываться из своих могил и тревожить оцепеневших соседей страшными, душу раздирающими криками: душно нам, душно!» При этом Шестов задавался вопросом, не является ли этот дар благословением, а не проклятием: «Если бы хоть на этот вопрос можно было ответить!» (с.50–51). Своим романом «Призрак Александра Вольфа» Газданов как будто бы попытался дать собственный ответ.

Чтобы убедиться в том, что суждения философа, высказанные в книге «На весах Иова» и в некоторых других сочинениях, имели немалое значение для становления эстетических убеждений и художественного мира Газданова, стоит обратить внимание также и на следующее: в своих высказываниях о Достоевском и Гоголе писатель нередко развивал, а то и просто повторял оценки Шестова. Так, например, интерпретация Газдановым творчества Гоголя в его позднейшей статье «О Гоголе»: «…рукой Гоголя в этой книге (“Выбранные места из переписки с друзьями” - С.К.)  точно водят созданные им герои, и прежде всего Манилов, Хлестаков и Поприщин. Потому что если <…> Гоголь считал, что вся Россия смотрит на него и ждет указаний на то, как ей следует жить, то почему, собственно, Поприщин не мог себя считать Фердинандом Восьмым, на которого смотрит вся Испания?»66   – целиком вытекает из мыслей Шестова о Гоголе: «Его настоящими “записками сумасшедшего” были “Мертвые души” и “Избранные места из переписки с друзьями”...», «не других, а себя самого описывал и осмеивал он в героях “Ревизора” и “Мертвых душ” (с. 106, 50). Это же касается позднейшей оценки Газдановым Достоевского. И выделение «Записок из Мертвого дома», и предпочтение его художественного творчества публицистике, и указание на неосновательность многих исторических прогнозов Достоевского – в сущности, все содержание этой оценки совпадает с отдельными высказываниями Шестова. 67

Не в меньшей мере сочинения Шестова питали  художественные произведения Газданова. Так, «Сон смешного человека» Достоевского в истолковании Шестова, где герой во сне «попал к людям,  не вкусившим плодов от дерева познания добра и зла, не знавшим еще стыда, не имевшим знания и не умевшим и не хотевшим судить» (с.80), по-видимому, отозвался в газдановском наброске 1930-х годов «Черная капля», где молодой бог пытается создать «существо, <…> которому будут чужды раз навсегда печаль и скука – и ни в ком никогда оно не вызовет этих чувств». 68

Многократно цитируемые Шестовым и даже послужившие эпиграфом к главе «На страшном суде» слова Платона из диалога «Федон» о том, что «философия есть не что иное, как приготовление к смерти и умирание» (с. 112), в шестовской интерпретации ставшие одним из ключевых моментов экзистенциального сознания, не только питают собой некоторые произведения Газданова, но и прямо приведены рассказчиком в «Ночных дорогах» (см.: I, 541–542).  При этом его собеседник, за склонность к философии прозванный Платоном, представляет собой проникнутую горькой иронией иллюстрацию к этой идее своего тёзки (ср. комментарий:  I, 708).

Вообще роман «Призрак Александра Вольфа» написан в переходный период, когда писатель вносил коррективы в том числе и в свою разработку экзистенциальных тем. Так, ощущение бессмысленности жизни и вытекающее из него стремление к смерти («Черные лебеди», «Ночные дороги»), предпочтение воображаемой любви подлинной, невозможность принять счастье как явление, в представление о котором входит идея окончательности («Вечер у Клэр», «Хана»), являются в «Призраке Александра Вольфа» уже не столько проявлениями сложности человеческой души, сколько  болезненными отклонениями, либо преодолеваемыми героями романа, либо приводящими их к гибели.

Одновременно Газданов переоценивает литературу русского экзистенциализма вообще, и эта внутренняя полемическая направленность имеет в романе исключительное значение.  Из русских писателей 1930-х годов ни у кого экзистенциальное сознание не было представлено так широко и разносторонне, как у В. В. Набокова. 69   Есть основания полагать, что разоблачение губительных последствий экзистенциальной позиции в «Призраке Александра Вольфа» происходит в значительной степени в ходе внутренней полемики с творчеством Набокова. 70 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Цит. по: Яновский В. С. Поля Елисейские.  СПб., 1993. С. 159. Свидетельство это подтверждается многочисленными другими, например, оценкой Г. В. Адамовича: «Из всего написанного о Толстом у Шестова наиболее интересны – и отмечены какой-то заразительной, кровной страстностью – размышления о “Записках сумасшедшего”, короткой посмертной толстовской повести» (цит. по: Адамович Г.В. Одиночество и свобода. СПб., 1993. С. 140). Книга Шестова вызвала массу рецензий. 

2 Шестов Л. На весах Иова (Странствования по душам) // Шестов Л. Соч.: В 2 т. М., 1993. Т. 2. С. 107. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием номера страницы в скобках. Хорошее знакомство Газданова с шестовским мотивом «второго зрения» тем более вероятно, что им воспользовался Бунин в своей книге «Освобождение Толстого» (см.: Бунин И. А. Собр. соч.: В 6 т. М., 1988. Т. 6. С. 115), разумеется, знакомой писателю, который интересовался творчеством Толстого как никаким другим.

3 См.: Заманская В.В. 1/ Русская литература первой трети ХХ века: проблема экзистенциального сознания. Екатеринбург-Магнитогорск, 1996; 2/ Экзистенциальная традиция в русской литературе ХХ века. Диалог на границах столетий. Учебное пособие. М., 2002; Матвеева Ю. «Превращение в любимое». Художественное мышление Гайто Газданова. Екатеринбург, 2001. С.62-93;  Семенова С. Русская поэзия и проза 1920 – 1930-х годов. М.: «ИМЛИ РАН, «Наследие», 2001. С. 507-588.

Показательно, впрочем, что С.Г.Семенова сопровождает свои сближения романов Газданова с экзистенциальной литературой некоторыми существенными оговорками: «Но всякое приближение к конкретному человеку /…/ узрение его единственного, неповторимого лица, искаженного знакомой болью, меняет перспективу авторской оценки в сторону сочувствия, душевного сострадания и солидарности» (Там же.  С. 91).

4 Шестов Л. На весах Иова (Странствования по душам). Paris: Ymca-Press, 1975. С. 49, 103-104. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием номера страницы в скобках. Нельзя при этом сбрасывать со счетов непосредственное влияние на Газданова позднего Толстого. Ср. хотя бы финал «Смерти Ивана Ильича»: «Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было. Вместо смерти был свет» (Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: в 90 т. М.; Л.: 1933. Т. 26. С.98).

5 Чехов А.П. Полн. собр. соч. в 30 томах. М., 1985. Т. 7. С. 309. Характерно, что и образы правдоискателей у Газданова, например, учитель русского языка Василий Николаевич выписан в стилистике Пети Трофимова: «Вдруг выяснилось, что он был за границей, долго жил в Швейцарии, Англии, Франции, хорошо знал иностранные языки, и ко всему, что он видел там, он отнесся со вниманием: он все искал свою истину – везде, где только ни был. Я часто потом думал: найдет ли он ее…» (1, 106). Ср. лопахинский вопрос: «Дойдешь?» - и Петин ответ: «Дойду. Пауза. Дойду, или укажу другим путь, как дойти» (12-13, 244) и газдановскую ремарку: «И мне казалось, что даже если бы ему почудилось, что он ее нашел, он, наверное, поспешил бы отречься от нее – и снова искать; и, может быть, его истина не носила в себе наивной мысли о возможности обретения того, чем мы никогда не обладали; и уж, наверное, она не заключалась в мечте о спокойствии и тишине» (1, 106).

6 Газданов Г. О Чехове. С. 309.

7 Там же. С. 313.

8 Шестов Л.  Начала и концы.  Сборник статей. СПб., 1908. С. 5, 6.

9 Там же. С. 39, 84. «Безнадежность» Шестов истолковывает как фактор экзистенциального «пробуждения»: «Безнадежность – торжественнейший и величайший момент в нашей жизни. До сих пор нам помогали – теперь мы предоставлены только себе» (Лев Шестов. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления // Собр. соч. Т. IY. СПб.: «Шиповник», 1911. Изд. 2-е. С. 84). Характерно, что в романе «Призрак Александра Вольфа», передавая рассказ Елены Николаевны о ее увлечении  Вольфом,  герой-рассказчик почти дословно повторяет слова Льва Шестова о Чехове, впоследствии приведенные Газдановым в его статье: «ей казалось, что всё увядает» (II, 79, 80). Ср.: «…переберите все слова, которыми современное и прошлое человечество утешало или развлекало себя – стоит Чехову  к ним прикоснуться, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают» (Шестов Л.  Начала и концы.  С. 5; выделено мной – С.К.

 10 Ср.:  Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. в 15 томах. Л.: Наука, 1989. Т. 5. С. 272, 473, 474.

11 См.: Кибальник С.А. Гайто Газданов и экзистенциальное созрнание в литературе русского зарубежья// Русская литература. 2003. № 4. С. 52-72.

12  Впервые: Русские записки. 1939. № 18-21.  

13 Катастрофическое следствие необыкновенной удачи (смерть как конечный результат получения наследства) положено также Газдановым в основу сюжетной коллизии романа «Возвращение Будды».

14 См. об этом: Кибальник С.А. Художественная философия Пушкина. СПб., 1998. С.112-135.

15  Ж.-П.Сартр. Тошнота. М., 1994. С.111.

16  В свою очередь Шестов в какой-то степени обязан этим принципом Ф. Ницше с его последовательным отрицанием всей предшествовавшей догматической философии. Ср. характеристику Ницше самим Шестовым: «Ницше не пропускает случая посмеяться над тем, что называется прочностью убеждения» (Шестов Л  Достоевский и Ницше. СПб., 1903. С. 180),  «Настоящий исследователь жизни не вправе быть оседлым человеком и верить в определенные приемы искания. Он должен быть готовым ко всему: уметь вовремя заподозрить логику и вместе с тем не бояться прибегнуть, когда нужно, хотя бы и к заклинаниям, как делали Достоевский и Нитше» (Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. С. 26).

17 «Все разновидности экзистенциализма, – как отмечает его исследователь, – отрицают априорные, связывающие и ограничивающие личность общие формулы.  Далее следует отрицание идеологии общих целей и универсальных средств, ведущих к этим целям…» (Коссак Е. Экзистенциализм в философии и литературе. Пер. с польского Э.Я.Гессен. М., 1980. С. 51). Ср., например, концепцию «двойственной истины» Г.Марселя, чьи пьесы, по его собственной характеристике были «в сущности, протестом против любых формул, в которые пытаются заключить жизнь» (Тавризян Г. Театр Габриэля Марселя// Марсель Г. Пьесы. Пер. с французского Г.Тавризян. М., 2002. С. 7) или «философию двусмысленности» М.Мерло-Понти, убежденного в том, что «нет никакого средства узнать подлинный смысл того, что происходит, может быть, даже не имеется подлинного смысла наших действий» (Merleau-Ponti M. Sens et non-sens. Paris, 1948. P. 60. Цит. по: Долгов К. От Киркегора до Камю. Философия. Эстетика. Культура. М., 1990. С. 191).

18 Это также недвусмысленно выражено в статье Газданова «О молодой эмигрантской литературе»:  «Страшные события, которых нынешние литературные поколения были свидетелями, – пишет он, – разрушили все те гармонические схемы, которые были так важны, все эти «мировоззрения», «миросозерцания», «мироощущения» и нанесли им непоправимый удар. И то, в чем были уверены предыдущие поколения и, что не могло вызывать никаких сомнений, – сметено как будто бы окончательно» (Цит. по: Вопросы литературы. 1993. Вып. 3. С. 319. Впервые: Современные записки. 1939. Т.60).

19 Н.А.Бердяев в связи с этим в статье «Трагедия и обыденность» писал о «своеобразной гносеологической утопии» Шестова: «отрицании познавательной ценности обобщения, абстракции, синтеза и в конце концов всякой теории, всякой системы идей, обличении их как лжи и стремлении к какому-то новому познанию индивидуальной действительности, непосредственных переживаний, воспроизведению живого опыта» (Бердяев Н.А. Философия творчества, культуры и искусства. М., 1994. Т. 2. С. 222).

20 Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. С. 27, 8, 109, 150-151, 179-180. Отражение ранних работ Шестова уже в раннем творчестве Газданова тем более вероятно, что писатель еще в юном возрасте познакомился с философской классикой, которая осталась в домашней библиотеке от его отца. См.: Орлова О. Газданов. С. 23.

21 Помимо отдельных работ Шестова, о которых идет речь выше, это в особенности касается его книги «Власть ключей» (впервые: Берлин, 1923), в которой намечены некоторые идеи, развитые в «На весах Иова». См., например: Шестов Л. Соч.: В 2 т. М., 1993. Т. 1. С. 93, 148, 153, 263. Следует иметь в виду также и то, что основной пафос философии Шестова, сложившийся в начале 1900-х годов, одухотворяет все его книги, начиная с «Достоевского и Нитше» (впервые: СПб., 1903). 

22 Möller J. Absurdes Sein? Stuttgart, 1959. S.11.Цит. по: Гайденко П.П. Проблема интенциональности у Гуссерля и экзистенциалистская категория трансценденции // Современный экзистенциализм. Критические очерки. М., 1966. С. 103.

23 Ср.: «Обречены на неудачу попытки подчинить себе фортуну, «поверить алгеброй» Провидение, и, казалось бы, все рассчитавший Германн, которому само оно открывает заветную тайну, трагически ошибается в решающую минуту. Зато любящие сердца Лизы Муромской и Алексея Берестова соединяются благодаря непредвиденному случаю…» (Кибальник С.А. Художественная философия Пушкина. С. 134).

24 Нечипоренко Ю. Гоголь и Газданов: «чувственная прелесть мира»// hronos.km.ru/text/2007/negaz0407.html

25 Федякин С.Р. Толстовское начало в творчестве Гайто Газданова // Гайто Газданов и «незамеченное поколение»: писатель на пересечении традиций и культур. М., 2005. С.96-102.

26 В обширном сборнике статей «Пятые Гоголевские чтения. Н.В.Гоголь и русское зарубежье. Сборник докладов под общей ред. В.П.Викуловой» (М., 2006)  статьи Газданова о Гоголе бегло поминаются лишь в работе С.Р.Федякина «”Инфернальный” Гоголь в русском сознании – от Мусоргского до Набокова» (С. 94).

27 Впервые: Мосты. 1960 (Мюнхен). № 5. С. 172. Фрагменты этой статьи воспроизведены: Литературная учеба. 1996. Кн.5-6. Далее ссылки на эту статью в тексте с пометой «М.» и указанием номера страницы в скобках.

28 Газданов Г. Заметки об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане// Воля России. 1929. № 5/6. Цит. по: Литературное обозрение. 1994. № 9-10. С. 79. Далее на ближайших страницах ссылка на эту статью в тексте с указанием номера страницы в скобках.

29 Мне представляется, что это касается лишь субъективных, но не субъективистских рецепций.

30  В самой статье речь также заходит и о Достоевском.

31 Числа. 1932. № 6. С.229-230.

32 Гайто Газданов. Из «Дневника писателя». Три передачи на радио «Свобода»// Дружба народов. 1996. № 10. С. 178, 183.

33 Мосты. 1960 (Мюнхен). № 5. С. 179.

34 Федякин С.Р. Толстовское начало в творчестве Гайто Газданова. С.99.

35 Последние новости. Париж, 1934. № 4830. 14 июня; цит. по: Трудный путь. Из наследия русской эмиграции. М., 2002. С.80.

36 Там же.

37 Толстой Л.Н. О литературе. М., 1955. С.272. В своей статье 1936 г. «О молодой эмигрантской литературе» Газданов писал: «В статье “Что такое искусство” <…> Толстой – к слову сказать, понимавший в литературе больше, чем все русские эстеты вместе взятые – определяя главные качества писателя, третьим условием поставил «правильное моральное отношение автора к тому, что он пишет (цитирую по памяти)» (Современные записки. 1936. Кн.60. С.406). Как справедливо отмечает С.Р.Федякин, цитата Газданова, во-первых, неточна: говоря о «трех условиях истинного художественного произведения», Толстой первым среди них назвал «правильное, то есть нравственное отношение автора к предмету», а во-вторых, взята она в действительности из толстовского «Предисловия к сочинениям Гюи де Мопассана» (1894) (Федякин С.Р. Толстовское начало в творчестве Гайто Газданова. С. 97). Любопытно, что еще в «Легенде о Великом инквизиторе»» (1891) Розанов писал о том, что «Пушкин дает норму для правильного отношения к действительности» (курсив мой – С.К.; Розанов В.В. Мысли о литературе. С. 160). В формуле Толстого могла отозваться фраза Розанова.

38 Федякин С.Р. Толстовское начало в творчестве Гайто Газданова. С. 96.

39 Там же.

40 Розанов В.В. Отчего не удался памятник Гоголю?//  Мысли о литературе. М., 1989. С. 294.

41 Там же. С.294.

42 Там же. С. 295-296.

43 Розанов В. В. Гоголь// Мысли о литературе. С. 278, 276.

44 Розанов В. В.  Пушкин и Гоголь// Там же. С. 164.

45 Розанов В.В.  Отчего не удался памятник Гоголю?  С.298.

46  Розанов В. В. Сахарна // Миниатюры. М., 2004. С. 346.

47 Розанов В. В. Мимолетное. 1914 год // Миниатюры. М., 2004. С. 361, 386.

48 Розанов В. В. Мимолетное. 1915 год// Миниатюры. М., 2004. С. 426.

49 Розанов В. В. Пушкин и Гоголь// Мысли о литературе. С. 162.

50 Розанов В. В. Опавшие листья. Короб второй. //  Там же. С.392.

51 Розанов В. В. Гоголь. // Там же. С. 277, 278.

52 Розанов В. В. Опавшие листья. Короб второй. //  Там же. С.392. Между прочим, даже толстовская триада была с некоторыми видоизменениями применена Розановым к самому Толстому: «Как писатель, он ниже Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Но как человек и благородный человек он выше их всех… Он даже не очень, пожалуй, умный  человек: но никто не напряжен у нас был так в сторону благородных, великих идеалов» (Розанов В. В. Опавшие листья. Короб первый. // Миниатюры. С. 353).

53 Лев Шестов. На весах Иова // Соч. в 2 т. М., 1993. Т.2. С. 49.

54 Там же. С. 50.

55 Там же. С.50-51.

56 Возможно, реминисценция из статьи Георгия Адамовича «Андрей Белый и Гоголь» (Последние новости. Париж, 1934. № 4830. 14 июня):  «Кроме скороспелого марксизма, смущает, - я выбираю самое мягкое выражение, - мания величия (курсив мой – С.К.). Белый цитирует знаменитые строки Чернышевского: «Мы называем Гоголя величайшим русским писателем. Он имел полное право сказать слова, безмерная гордость которых смутила в свое время самых жарких его поклонников: “Русь! Чего ты хочешь от меня?  Зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?”. Он имел полное право сказать это» (цит. по: Трудный путь. Из наследия русской эмиграции. М., 2002. С.80). Адамович сокращенно цитирует из статьи первой «Очерки гоголевского периода русской литературы (ср.: Н.В.Гоголь в русской критике. М., 1953.  С.349).

57 Шестов Л. На весах Иова. С. 105.

58 Там же. С.51.

59 Там же. С.105.

60 Там же. С. 106-107.

61 Там же. С. 107.

62 См.: Кибальник С.А. 1/ Гайто Газданов и экзистенциальное сознание в литертатуре Русского Зарубежья// Русская литература. 2003. № 4. С. 52-72; 2/ Газданов и Шестов// Русская литература. 2006. № 1. С. 218-226; 3/ «Новые узоры по старой канве» (Римейки Достоевского у Газданова) // Ф.М.Достоевский. Материалы и исследрвания. СПб., 2007. Вып. 18. С.241-273.

63 См.: Заманская В.В. 1/ Русская литература первой трети ХХ века: проблема экзистенциального сознания. Екатеринбург-Магнитогорск, 1996; 2/ Экзистенциальная традиция в русской литературе ХХ века. Диалог на границах столетий. Учебное пособие. М., 2002.

64 Газданов Г. Призрак Александра Вольфа // Собр. соч.: В 3 т. М., 1999. Т. 2. С. 81. Далее цитаты из художественных произведений Газданова даются по этому изданию с указанием в тексте номера тома римской цифрой и номера страницы арабской.

65 В переосмысленном виде этот образ Шестова использован и в неопубликованном при жизни Газданова рассказе без названия  «Когда я вспоминаю об Ольге...» (1942). «Дар этого второго зрения или второго слуха», которым считает себя наделенным его герой писатель Борисов, никак не связывается с ангелом смерти, а есть просто метафора подлинного творческого дара. См.: Орлова О. М. Рассказ без названия. Тетрадь 1942 года // Возвращение Гайто Газданова. С. 224.

66 Цит. по: Газданов Г. О Гоголе // Литературная учеба. 1996. Кн. 5 – 6. С. 108–109. Впервые: Мосты (Мюнхен). 1960. № 5. С. 171–183.

67 Ср.: Гайто Газданов. Из «Дневника писателя» // Дружба народов. 1996. № 10. С. 181–182 и Шестов Л. На весах Иова (Странствования по душам). С. 28, 95. 

68 Цит. по: Красавченко Т. Н. Указ. соч. С.244–246. Если у Достоевского «смешной человек» вначале развращает всех этих людей, то и у Газданова попытка молодого бога удается не вполне.

69 См.:  Семенова С. Два типа экзистенциального сознания. Проза Г. Иванова и Владимира Набокова-Сирина // Новый мир. 1999. №  9. С.180–205.

70 Этому вопросу посвящена моя статья «Газданов и Набоков» (Русская литература. 2003. № 3)

 

Вы можете высказать свое суждение об этом материале в
ФОРУМЕ ХРОНОСа


Здесь читайте:

Шестов Лев (Лев Исаакович Шварцман) (1866-1938), российский философ и писатель.

 

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

Rambler's Top100

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев