> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > МОЛОКО
 

Екатерина Мосина

МОЛОКО

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ 

О проекте
Проза
Поэзия
Очерк
Эссе
Беседы
Критика
Литературоведение
Naif
Редакция
Авторы
Галерея
Архив 2008 г.

 

 

XPOHOC

Русское поле

МОЛОКО

РуЖи

БЕЛЬСК
ПОДЪЕМ
ЖУРНАЛ СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
СИБИРСКИЕ ОГНИ
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ГЕОСИНХРОНИЯ

Екатерина Мосина

Девочка из провинции

Об Артеке, «Пионерской зорьке» и журавле в небе

Когда-то давно-давно я прочитала книгу Елены Ильиной «Четвёртая высота» о героине войны Гуле Королёвой, которая в детстве снималась в кино и бывала в Артеке. Я, как и все мои подружки, прочитавшие книгу,  была влюблена в эту девочку, и  мне очень хотелось жить такой же интересной и насыщенной жизнью. Из книги я впервые и узнала, что в Крыму есть  замечательный пионерский лагерь – Артек.

Я жила в захолустном городке с хлебосольным названием Калач, ходила в школу и мечтала поехать в этот лагерь. Строя планы об Артеке, я даже и не думала о нашем местном пионерском лагере, куда моя подружка Людка ездила каждое лето. Подумаешь, лагерь! Она столько не очень хорошего о нём рассказывала. Получалось, что ездила туда моя подружка словно каторгу отбывать: кормят плохо, жить скучно, по ночам холодно, родительский день только раз в неделю, а главное – ничего необыкновенного там случиться не могло бы.

Вот в Артеке запросто можно познакомиться с желтокожей вьетнамкой или с монголкой, у которых волосы настолько чёрные, что отливают зеленью. Или с негритянским мальчиком можно подружиться. Нас ведь воспитывали в таком дружелюбии к цветным людям, что уже какая-нибудь белокурая Джейн из Лондона совсем никак не котировалась бы рядом с неграми, азиатами или индейцами из Америки.

В Артеке можно было набрать кучу адресов иностранных школьников и переписываться с ними. О переписке можно говорить долго и отдельно: писем приходило мне так много, что если выпадал выходной день почтальону, то у меня случалось плохое настроение. Я привыкла, что каждый день в почтовом ящике лежало письмо, а то и два-три сразу. Но это были письма из нашей страны: из киргизского городка Джалал-Абада, из Мичуринска, который был почти рядом, из Пскова, с Украины, из Пензы, Душанбе… Приходила почта от поляков, и от немецкой подруги Ингеборг из Лейпцига. Но этого было мало. Хотелось иметь пен-френдов по всему миру. Наверное, теперь Интернет счастливо эту проблему решает многим детям…

Нет, что ни говори, а Артек – это мечта всех детей. А калачеевский пионерлагерь на Комовской даче… Ну кто же станет мечтать о такой дыре? К тому же у меня с этим местом долго-долго ассоциировался страшный и неприятный случай…

Как-то мы, четырёхклашки, пошли в лагерь весной за ландышами. С нами была пионервожатая Лида Крахмалёва, она сама училась, кажется, в седьмом классе. Наша вожатая была активной девочкой: занималась спортом, неплохо училась, вела обширную переписку с ровесниками из разных городов и писала письма в «Пионерскую правду» с ответами на викторины. Однажды она оказалась в числе победителей, о чём в газете и написали. Но фамилию её  напечатали неграмотно: Крохмалёва Лида из города Калач Воронежской области. Эта опечатка, однако,  не мешала нам гордиться своей пионерской вожатой!

Шли мы за ландышами очень длинной полевой дорогой. Она была гладко укатана,  скучна и однообразна.  Не скоро мы  вошли под сень цветущего боярышника, который рос на опушке леса.

Кусты были густо окутаны розетками мелких цветочков, источающих нежный горьковатый запах миндаля. Над каждым деревом трудился рой пчёл, и гуд насекомых был столь же нескончаем, как и аромат соцветий. Смешение запаха и звука, белой кипени и свежей зелени на фоне синего неба в вышине – явление незабываемое. Весна – поистине райский сад. Но мы тогда не понимали этой красоты. Ведь впереди была иная цель – ландыши.

Место называлось Комовской дачей.

Мы шли по неухоженным колючим и сучковатым зарослям, затем – вдоль реки, потом опять через что-то продирались, пока не увидели полуразбитые, с облупленной краской дощатые сине-белые домики. Был май месяц, до начала первой смены оставалось дней двадцать, а лагерь стоял в столь унылом виде и пугал нас пустыми глазницами окон.  Можно было с очень большим трудом представить, как с наступлением лета там закипит пионерский муравейник, взовьются в звёздное небо ночные певучие костры, а по утрам заспанный трубач будет хрипеть на стареньком горне: «Вставай, вставай, кровати заправляй!»

Цветущих ландышей, как ни старались, мы так и не нашли – только две-три куртинки с крупными тёмно-зелёными их листьями, в которых цвета не предвиделось. Зато я впервые и, увы, единожды в жизни увидела там вживую цветочек,  названия которого никто из моих товарищей не знал. Я же распознала его сразу по памяти, которая возникла из просмотра разных книг о растениях, в том числе и лекарственных. Цветочек был точь-в-точь как на картинке. Назывался он адонисом, или горицветом. Вида он был не самого привлекательного, и поэтому оказался никому не интересным: ни одноклассникам, ни вожатой. Я, уже тогда, начитавшись книг о природе, и зная, что её надо беречь, полюбовалась этим цветочком и распрощалась с ним, не тронув его.

Наш поход в лес благополучно не закончился, и мы все вернулись домой, потрясённые и напуганные. А у меня впервые появилось тогда чувство протеста против наших мальчишек, которые вели себя подло и трусливо, а по большому счёту – то и как соучастники действия.

Мы уже давно ушли с Комовской дачи, и были на подходе к окраинам города. Неожиданно на высоком берегу речки к нашей вожатой Лиде Крахмалёвой пристали хулиганы, отморозки пятнадцати-шестнадцати лет. Если учесть, что нам было где-то лет по десять, нашей вожатой – около четырнадцати. Хулиганов было двое – на мотоцикле больше и не уместится. Но нам, девочкам, сбившимся в стайку, и ничего не могущим поделать против этого безобразия, казалось, что их было больше, и было страшно, хотя и жалко вожатую. Наши мальчишки, человек пять, также трусливо прятались за нас. А хулиганы пытались сорвать одежду с Лиды, она отбивалась, кричала. Но, видно, боясь окончательно нас напугать, она кричала негромко, и возня эта походила на какую-то дикую неприличную забаву. Никто из нас не понял, что вожатую хотели изнасиловать, и действия хулиганов были нам непонятны, поэтому мы вели себя растерянно. То ли мы подняли крик и рёв, то ли появился кто-то из взрослых, то ли ещё по какой причине, но хулиганы уехали, не причинив никакого вреда, кроме морального – и нашей вожатой, и всем нам. Праздничное настроение от встречи с цветущей природой растаяло, как лёгкое облачко в небе. У меня появилась плохая ассоциация и с пионерским лагерем, и Комовской дачей, где он находился.

Место называли так, якобы, по имени купцов, до революции имевших в Калаче лабазы и мельницу.      

 

Итак, в Крыму я  ни разу  не была, а в наш лагерь на Комовской даче также поехать не привелось, потому, что о нём не мечталось. Да и у родителей не было никакой возможности  хотя бы разочек меня туда отправить.

Моя подружка Люда Чуприкова каждое лето ездила в этот лагерь, едва ли не с первого класса. Но что тут говорить: её мама работала бухгалтером в Торге, а это по тем временам да по масштабам Калача, приравнивалось почти к районной элите. К тому же и отец её работал на грузовике шофёром, и это было бесспорное богатство в руках, опять же и по тем временам, и по тем масштабам.

Мои родители – самые что ни есть простые люди: отец железнодорожник, мама тогда была домохозяйкой. В те времена такой «родословной» можно было гордиться: чем безроднее и проще вы были по происхождению, тем больше это ценилось. Корни нашего семейства и по отцовской, и по материнской линии уходят к простым, но вольным крестьянам.

Абрам Косенко, мой прапрадед, жил бы ещё во времена поэта Пушкина, если бы Пушкина так рано не убили. По материнской линии мой прапрадед Филипп Горбуля мне совсем не известный пращур. Если бы крестьяне, хоть и вольные, но безграмотные, записывали своё родословие, то  нам теперь было бы проще. Но безграмотный – это не только не умеющий писать, но и не умеющий читать человек. А расспрашивать тогда о родне почему-то не считалось удобным.

И понятия о том, что хорошо бы знать свою родословную не было, наоборот, это даже осмеивалось: родословные были только у графьёв.

Мы же – советские пионеры.

Можно было помнить только о тех дедах-прадедах, кто делал революцию. Мои деды-прадеды революционерами не были. Один из них был середняком, а это чуть ли не враг народа. А раз так, то и расспрашивать о них не следовало. Логика проста. Поистине – иваны-непомнящие.

Тогда и участников Великой Отечественной было ещё так много, что и  знать о них никому не было интересно: в каждой семье были свои похоронки, свои без вести пропавшие, или жили свои герои – ведь после войны прошло всего двадцать лет. А что такое двадцать лет на общем жизненном календаре?

Так что мне невозможно было похвастать  никаким из дедов: один жил рядом, в Ильинке, а другой пропал без вести под Смоленском, и никто не знал, как он пропал и куда делся – может, в клочья разнесло снарядом, может, в плен немецкий попал. Его жена, моя бабушка Дуня, была абсолютно неграмотная и поэтому совсем беспомощная перед чиновниками женщина. Сказано ей было, что пропал без вести, значит пропал. И даже теперь я, спустя многие годы, и получив, наконец, такое понятие, что о деде своём  Александре Колистратовиче Горбуле, надо бы и справки навести, беспомощно вздыхаю: куда надо писать и кому – ведь ничего же не знаю, даже года рождения.

Моим родителям не досталось ни наследства, ни даже какого-либо хозяйства от их родителей. Пришлось им свою семью строить на пустом месте. В то время люди жили разно: одни более обеспеченно, другие – менее. Но говорить, что в нашей стране есть бедные – запрещалось, а всякий намёк на эту бедность подвергался осмеянию и осуждению. Уже наши космические корабли «бороздили просторы Вселенной», а тут вдруг – нужда. Как же я стеснялась этой своей «голодранности»! Наблюдение за трудной жизнью моих родителей, стало для меня самым главным толчком в стремлении получить высшее образование.

Семья наша была простая, денег никогда в запасе не было, жили часто в долг, на трёшку «до зарплаты», что маме у соседей удавалось перехватить. В доме всегда не хватало еды, одежды, мебели, игрушек, книжек. Поэтому, если появлялось что-либо новое: поношенные платья старшей двоюродной сестры Галины, детский набор «Мойдодыр»  в подарок или кулёк помадки в шоколаде с названием «Пилот», то это была искренняя радость и счастливый блеск в глазах.  

Платьями, халатиками, костюмчиками меня снабжала тётка Евдокия, отдавая наряды своей дочери Галины, которой они уже были малы. Тётя  работала где-то бухгалтером. Жили они по моим понятиям «богато». Когда я повзрослела, мне было стыдно донашивать обноски, и я их перешивала на свой вкус: то кружева пришивала, то рукава обрезала. С иголкой и ножницами я дружила. Этому меня обучили в школе на уроках домоводства. После моих переделок, узнать, что платья с чужого плеча, было невозможно.

Детский набор «Мойдодыр» был коронным подарком всех времён другой моей тётушки – Нины, младшей сестры тётки Евдокии.  Нина Ивановна работала в магазине галантереи и парфюмерии довольно долго. На каждый мой день рождения, начиная, примерно с пяти лет и до десяти она мне дарила разрисованную коробочку, в которой лежала зубная щётка, порошок, мыло, и какая-то жидкость во флакончике, кажется, зубной эликсир. Там сама коробочка была очень приметная: внутри обтянута атласом, крышку придерживала ленточка – всё, как у «взрослых» духов «Пиковая дама», которые однажды папа подарил маме на восьмое марта. Я берегла эти подарки до тех пор, пока не поняла, что ими надо пользоваться: щёткой и порошком чистить зубы, мылом намыливать руки. А зубным эликсиром следовало полоскать рот, что всегда охотно делала моя бабушка, когда она приезжала к нам зимой в гости.

Кулёк шоколадных конфет «Пилот» принесла ещё одна  старшая двоюродная сестра – Валентина. У отца был  брат и четыре сестры. Валентина – дочь брата Григория. Жили они на Северном Кавказе. Как-то она приехала в гости и принесла грамм триста шоколадных конфет. Столько мы никогда не видели летом – только на Новый год в кульках. Уж как мы с братом приложились к ним, то смутузили почти все. Наверное, поэтому так мне и запомнилась эта нечаянная радость моего детства.

Вечная нужда намертво вселяла в меня  свои комплексы человеческой неполноценности. С одной стороны – стремление вырваться из её сетей порождало неимоверные амбиции, с другой стороны – крепкость этих сетей постоянно словно одёргивала: «Не заносись, кто ты такая». У мамы это была коронная фраза:

– Пусть о тебе скажут люди, какая ты хорошая.

Это называлось скромностью, и всюду внушалось как добродетель. Я искренне верила в то, что люди справедливы и судят объективно. Другого понятия мне не прививалось. И я ждала той высшей человеческой справедливости, по которой меня оценят. Ясно, что такого произойти не могло. Я втайне, например, надеялась, что за хорошую учёбу и общественную работу меня пошлют в Артек. Но этого не случилось.

Правда, один раз меня, уже старшеклассницу, посылали в местный пионерский лагерь на три дня, где проходил  районный слёт комсомольского актива. Конечно, мне это очень понравилось, и я пожалела, что ни разу так и не побывала в нём на летнем отдыхе. 

И так оно потом по жизни и шло: если журавль – Артек, моя мечта – то высоко в небе, а если, что в руки давалось, то непременно – синица, как наш облупленный и выгоревший на солнце бело-синий лагерь на Комовской даче.

           

            Попасть в Артек можно было, если пригласят на слёт юных корреспондентов, который почти каждый год там проводился. И я решила написать в «Пионерскую правду», чтобы начать как-то публиковаться и быть юнкором. А вдруг, да и пригласят потом на слёт в Артек? Я ещё не знала, о чем пишут в газеты, поэтому решила послать свои стихи. Они были про цветы, самые первые, написанные в пятом классе, и так никому никогда больше и не показанные. 

           

Подорожник у дороги

Раскачался, как шальной,

Нам всем кланяется в ноги

Своей белой головой.

 

Или:

 

Одуванчик, как солдатик, стал возле забора.

Он красуется своим головным убором.

 

И ещё:

 

Белая ромашка

Расцвела вчера

Спешит к ней букашка,

Летит и пчела.

 

Мне пришел ответ – отпечатанная типографским способом листовка-памятка на тему, как пишут стихи. Очень тактично, очень вежливо мне дали понять, что писать стихи мне не надо.

Я эту листовку просто так взяла и сохранила. На фирменном бланке перечислены все титулы этого издания:

«Пионерская правда». Всесоюзная ордена Ленина и ордена Трудового Красного знамени газета пионеров и школьников. Орган Центрального Комитета ВЛКСМ и Центрального Совета Всесоюзной пионерской организации имени В.И. Ленина.

Дорогой друг!

Очень хорошо, что тебе захотелось написать стихи. Значит, что-то тебя взволновало. И пусть пока твои стихи получились не очень удачными – не огорчайся…»

В общем, из этой листовки мне сразу стало ясно, что у меня плохие стихи, а хорошие –  такие, как у Пушкина или Маршака, мне никогда не написать.  Это была первая казённая отписка, которой отбивали руки сразу у всех юных поэтов. Листовка была анонимная, без подписи. Ведь сидел же кто-то и сочинял эту гильотину для начинающих поэтов:

«…Тысячи стихов присылают ребята в редакцию, а для печати мы выбираем только самые лучшие – интересные и складные…».

Конец этой листовки прямо призывал больше стихов никогда не писать:

«Желаем тебе хорошо учиться и весело отдыхать». 

 

            Тогда я решила действовать по-другому. Я начала задавать вопросы: про Артек, про Лену Проклову – просила её адрес, она была  моей ровесницей, но уже известной артисткой кино, – на которые мне присылали какие-нибудь казённые ответы:

«Советуем тебе обратиться в Артек по адресу…»

или: 

«У нас нет адреса Лены Прокловой».

Ещё, например, я спросила, отчего мерцают звёзды. И тут мне прислали пространный ответ о том, что в атмосфере гуляет ветер, который колеблет слои атмосферы, и от этого, якобы, и  мерцают звёзды.

Сейчас я думаю, что это глубоко не так.

Звёзды, как люди, вспыхивают, сгорают, зажигаются, гаснут; у них, как и у людей, происходят внутренние взрывы энергии, которые выплёскиваются наружу. Последствия человеческих вспышек называют истериками, а звёздных – протуберанцами. Звезда – это тоже живое тело. Ровно гореть звёзды не могут, как и люди не умеют жить ровно, поэтому и мерцают: и звёзды – как люди, и люди – как звёзды.

            Само это длинное письмо из «Пионерской правды» на моё имя стало сенсацией, чуть ли не на весь Калач, а то, что в классе оно произвело фурор, подтверждает и такой эпизод, который случился почти тридцать пять лет спустя. 

Когда через много-много лет, в Воронеже я вдруг встретилась со своим одноклассником и соседом по парте Сашей Бреховым, ставшим степенным человеком,  деканом подготовительного факультета Технологической академии, начались взаимные ахи-охи по поводу быстротечности времени, а также и  расспросы, где и чем кто занимается. Я ему сказала, что издаю газету.

            – А-а-а, так ты же ещё со школы писала в разные газеты. Помнишь, ты там про звёзды что-то спрашивала, и тебе из «Пионерской правды» ответ пришёл?! Про их мерцание…

            Боже мой! Оказывается, не только для меня одной это письмо было значительным и запоминающимся.

Но меня нисколько не устраивало, что я только получаю письма с ответами на свои вопросы, а мне никто не предлагает что-нибудь написать интересное о школе, чтобы потом это можно было напечатать. Да и письма приходили не сразу, а месяца через два-три, когда я уже забывала, что там я спрашивала.

(Так впервые на практике я смогла убедиться, что газета – не самое оперативное средство. Правда, тогда я такого слова, как «оперативность», не знала. Зато понимала, что ответы идут очень долго. Не быстро и не сразу).

 

Когда летом на каникулах родители отправляли нас с братом в Ильинку к бабушке Тане и дедушке Ивану, радость омрачало одно обстоятельство: электричества в той части села не было долго. По этой причине ложиться спать приходилось рано. А я любила по вечерам читать книги. Телевизора у нас дома очень долго не было. Если хотелось посмотреть КВН, то я ходила к Чуприковым через дорогу. А что говорить о доме моего деда. Кроме радио, других благ цивилизации  в нём не присутствовало. И поскольку радио считалось своего рода чудом, то его никогда и не выключали в хате. К тому же репродуктор работал на всю громкость: с шести утра до двенадцати ночи – от гимна до гимна. Не имело значения, что кто-то ложится спать. Радио вещало всегда и очень громко. Волей-неволей его приходилось слушать. И так, под «Международный дневник» Валентина Зорина или под хор имени Пятницкого, я засыпала. Потом я настолько привыкла слушать радио, что дома засыпала с репродуктором, приложив его к уху. Родители требовали выключить его, чтобы не мешал спать, а я убавляла громкость до тишайшего звука, снимала репродуктор со стены и прикладывала к уху.

Я выбрала радио и для своих заметок, потому что именно из «Пионерской зорьки» я узнала про слёт юнкоров в Артеке. Да и на радио у меня уже был свой дебют в передаче «Вы нам писали» в рубрике «Юмор в коротких штанишках», которую вёл поэт Михаил Либин. Была тогда такая милая привычка читать письма, присланные с высказываниями малышей. У моего приятеля по уличным нехитрым забавам Сергея Прокопова был младший братик Саша, который и выдал мне все свои «перлы», я их записала и отослала на радио. И на весь Советский Союз по радио прочли один из них, при этом назвали и моё имя, и фамилию, и город, где я живу. Такой бесхитростный диалог:

- Саша, тебе Оля нравится?

- Нет!

- Почему?

- Потому что, я её люблю…

Какой тут юмор, я не понимаю, но тогда, наверное, ничего лучшего в присланных письмах поэт Михаил Либин не нашёл.

Я написала письмо о Калаче и отослала на радио в Москву.

«А наш Калач был основан в 1716 году переселенцами с Украины. И стоит он на реке Толучеевке. Наш городок невелик, но симпатичен. Особенно у нас красиво на окраинах города. Нет, не думайте, что у нас на окраинах стоят большие дома, и улицы заасфальтированы. Наоборот, здесь всё напоминает деревню. И знаете, это очень красиво: под горой стоят хатки с садами и палисадниками, в которых полно цветов. Особенно всё это красиво во время заката. Представьте себе деревеньку, утопающую в багровом свете, где в каждом окне отражается солнце; детей, которые бегают по улице и кричат.  А в центре города в это время много-много солнц. Это одно солнце отражается во всех окнах, витринах и во всём, что может отражать. За городом – степь, распаханная под поля. И поля эти изумрудно-золотые. А вдали темнеет лес…

Да свидания. С приветом Косенко Катя, юнкор».

Этот материал прошел в эфир в «Пионерской зорьке» 22 августа 1969 года, я тогда училась в седьмом классе. Бесспорное представление об идеальной  красоте города было у меня в виде больших многоэтажных домов и асфальтированных улиц. Такую заметку вряд ли прочли бы самостоятельно, но я послала в редакцию стихи поэта Геннадия Луткова о Калаче.

 

Калач! Какое вкусное название!..

Проснулся городок росистой ранью,

Туман в лога сметаною налит…

 

Мне пришёл ответ:

«Пионерская зорька». Москва. Радио. 11.II.69.

Дорогая Катя!

Нам понравилась твоя первая заметка. Видно, что ты не только умеешь мечтать, но ярко и образно рассказывать об этом…».

Это уже чего-то стоило, гордость переполняла меня. Но я постеснялась кому-либо показывать это письмо.

«Пиши нам обо всём, что тебя волнует и радует – о своём родном городе, о том, за что он нравится тебе зимой и летом, о своих любимых занятиях, о хороших людях, которые живут и работают в Калаче…».

Я приняла это, как руководство к действию, и старательно выполняла все задания.  По радио, как я поняла, слова разлетаются моментально. Значит, если я напишу что-то, то надо внимательно слушать, и можно услышать свою заметку раньше, чем на неё придёт ответ из редакции. Так и случилось. Мой рассказ о нашем директоре школы я услышала сначала по радио, а потом корреспондент этой передачи Виктория Гейда прислала мне очень доброё и тёплое письмо.

 О ней я так ничего и не знаю: ни сколько ей тогда было лет, какая она. Но уже позднее, года через два, когда я поступала на журфак, я познакомилась с девочкой Олей, такой же, как и я,  абитуриенткой, которая мне и рассказала, что она также была юнкором и ей тоже писала В.Л. Гейда. Более того: Оле повезло, и она ездила в Артек на слёт корреспондентов и там встречалась с Викторией Леонтьевной. Но у меня тогда только и было, что море восхищения этой Олей, а расспросить про Гейду ума просто не хватило.  Письмо я сохранила и могу теперь процитировать.

            «Пионерская зорька». Москва. Радио. 4.II.70.

Дорогая Катюша!

…Я уже давно собиралась написать тебе, так как заинтересовалась твоими всегда очень яркими и самобытными заметками.

            Меня зовут Виктория Леонтьевна Гейда. Я корреспондент «Пионерской зорьки». Но, кроме этого, веду работу с юнкорами, у которых как и у тебя вижу несомненные способности.

            Все твои небольшие рассказы, которые прозвучали в «Пионерской зорьке» (рассказ о любимом учителе и рассказ о родном городе Калаче, лирические зарисовки осени и весны в лесу), – мне очень понравились и как-то особенно запомнились.

            Приятно, что у тебя есть видение окружающего мира, живой образный язык и своя оригинальная манера изложения.

            Я понимаю, что сейчас ты стала старше и дел у тебя, конечно, прибавилось. Но очень хотелось бы, чтобы ты по-прежнему писала нам в «Пионерскую зорьку» о том, что тебя больше всего волнует и радует, в форме небольших очерков и рассказов. Мы охотно будем их передавать по радио.

            Итак, мне кажется, что у тебя есть несомненные способности к журналистике. И если ты, окончив школу, решила избрать эту профессию, то мы охотно дадим тебе хорошую характеристику…

            …Очень хорошо, что ты равняешься по таким высоким образцам, как классики нашей литературы. Строгое и критическое отношение к своей работе поможет тебе все более и более совершенствоваться. Но не следует и преумалять тех несомненных достижений, которые у тебя уже есть.

            А их вполне достаточно, чтобы быть нашим хорошим помощником и активным юным корреспондентом «Пионерской зорьки»…

            И это ещё не всё письмо, оно было напечатано на машинке с двух сторон фирменного листа. А слова-то, слова-то какие! «Самобытные», «яркие», «живой образный язык», «оригинальная манера изложения»… Особенно эта фраза нравилась:

«Но не следует и преумалять тех несомненных достижений, которые у тебя уже есть».

Ну, как тут не закружится голова у восьмиклашки, которая росла в тихом захолустном городке, и только один факт получения мной письма из Москвы, уже как-то делал меня местной знаменитостью.                                                                                                          

Наверное, после этого письма я окончательно решила, что буду журналистом. А тут ещё и большое везение случилось. В киоске «Союзпечать» на привокзальной площади, где продавали газеты, конверты, открытки и копеечные сувениры, я присмотрела значок. Это было чудо из чудес! Ромбик, и на нём силуэт здания МГУ на Ленинских горах! Я его купила сразу же, хотя 30 копеек были для меня суммой, потому, что у меня в кармане был мамин рубль, и мои пятнадцать копеек, на которые мне надо было купить три конверта для писем. А мамины деньги были на хлеб и молоко. Но я, что называется, за ценой не постояла. И носила этот значок всегда, прикрепив на школьную форму. Именно тогда я и решила, что буду учиться только в этом вузе и нигде более. Это был самый огромный, самый стремительный и далёкий журавль в небе, и мне его надо было обязательно поймать.

Казалось бы, Воронеж близко, в нём тоже есть университет. Отчего бы не стать студенткой ВГУ? Но тогда своего факультета журналистики там не было, а на филологическом факультете имелось отделение журналистики, где на дневной форме обучения могли учиться только 25 человек. У меня хватило рассудка даже не пытаться туда поступать. К тому же моя старшая двоюродная сестра в тот год потерпела крах, поступая на исторический факультет ВГУ.

Галина едва ли не с золотой медалью окончила первую школу в Калаче, мечтала об исторической науке. Но потом её мама, моя тётя Евдокия,  рассказывала, что без денег туда не надо было ехать. Мнение было однозначное, в Воронежском университете без взятки учиться не получится у нас, захолустных провинциалов. У Галины на этом все притязания на получение высшего образования и закончились. Она тут же поступила в Бутурлиновское медицинское училище, да так всю жизнь и проработала в медицине. 

Я же ни за что не хотела оставить свои мысли о журналистике. И решила учиться только в Московском университете. У меня даже к тому времени были свои, вполне благоразумные, суждения: на курс берут 250 человек, пусть половина из них идут по блату, зато остаётся ещё  в пять раз больше мест, чем в ВГУ,  для тех, кто блата не имеет, и надеется только на свои знания. Я знала, что надеяться мне не на что и не на кого – только на саму себя…

Так я и ждала свою путёвку в Артек. А потом узнала, что мальчик из девятого класса поехал туда именно в то время, когда там проходил слёт юнкоров. Я не знаю, откуда взялась эта путёвка в нашей школе именно в те дни, но я точно знала, что Шурик Шомин никогда ни в какие газеты ничего не писал, да и особым отличником он не считался. Было странно в принципе, почему это он поехал в Артек. Я, даже по прошествии столь длительного времени, когда мне уже это совсем не важно, на семьдесят пять процентов убеждена, что путёвка предназначалась мне, как юнкору «Пионерской зорьки». Сомнения остаются только по той причине, что я не получала больше от Виктории Гейды никаких писем.

Я уже потихоньку стала привыкать к тому, что мои заметки читают по радио, перестала шарахаться от репродуктора и убавлять его громкость – чтобы никто не услышал. Но тут появились и первые гримасы моей «славы».

Однажды, когда я была в клубе на просмотре  кинофильма, какие-то пацаны стали ко мне приставать в фойе. Что им от меня было нужно, не знаю, только я от них отмахивалась и старалась уйти быстрее домой. Тут, бывший среди хулиганов, мальчишка из 6-«в» Сашка Мухортов сказал громко и с подколкой:

– Не трогайте её, а то она про вас в «Пионерскую зорьку» напишет.

Это, конечно, вызвало у меня досаду.

«Какой дурак!» – подумала я тогда, но писать свои заметки не бросила. Правда, задумалась о том, что я из детской передачи уже выросла. Я считала себя уже достаточно взрослой, –  комсомолка уже, и надо более серьёзными делами заниматься. 

У нас в Калаче на моей родной улице Железнодорожной  люди жили как в деревне: ни водопровода, ни газа, ни асфальтированных улиц. Электричество, радио, грейдер, выложенный булыжником, железная дорога считались наивысшими благами цивилизации. Еду готовили зимой на печке, летом на керогазе. В доме всегда пахло керосином от этого агрегата, и надо было каждую неделю ходить в керосиновую лавку за топливом. Лавка располагалась наполовину в земле, в ней стоял всегда густой приятный дух керосина. Но продавцы там целый день не могли работать, приходили тогда, когда собиралась очередь. Как-то я сидела на своей керосиновой таре среди сочной зелёной травы с копеечными листочками, именуемой калачиками, дожидалась, когда откроется окно и начнётся продажа. Рядом сидели и стояли в терпеливом ожидании другие люди: в основном дети и старики. Какой-то пенсионер стал со мной разговаривать. Это походило на известный монолог «Ты будешь большой, Ассоль» из «Алых парусов» Грина, но вместо принца на корабле старик предсказал иное:

– Девочка, пока ты сидишь тут, дожидаясь керосина, время неумолимо крутит свои стрелки. Сейчас ты ходишь в школу, хорошо учишься. Верно?

Я кивнула головой, стесняясь, что незнакомый человек со мной заговорил.

– Скоро ты станешь большой, окончишь школу и поедешь в огромный город учиться на радиожурналиста. Ты обязательно станешь журналисткой…

Я поразилась, как этот пенсионер догадался о моей мечте. Я того старика не знала, и его разговор со мной был очень странным: ну что ему за дело до скромной босоногой девчонки в линялом ситцевом платьице, терпеливо дожидающейся своей очереди, сидя на ржавом бидоне из-под керосина. В том возрасте обычно все девочки мечтают стать артистками кино, а не журналистками. Я же тогда не подозревала, что пенсионер, возможно, внимательно слушал радио. Но откуда он мог узнать, что я – именно та самая Катя Косенко, автор тех заметок? Это для меня осталось тайной и по сей день.

 

Из «мягкой» тетради.

«5 октября 1971 г. В «Пионерской зорьке» меня признали. Опять читали мою заметку! Уже пять раз. Примут ли меня в «Ровесниках»? Итого в эфире звучала 10 раз. Возможно, это неплохо».

Десять публикаций – это значит: одна – «Вы нам писали», пять – «Пионерская зорька», и пока ещё четыре раза я не могу вспомнить, где, но точно –  на Всесоюзном Радио. Ведь это ещё школьные годы.  Для будущей абитуриентки факультета журналистики МГУ это не так уж и плохо.

 

 

Про верблюда, «тарканов» и сонного ёжика

У каждого есть своя малая родина – место, где человечек появился на свет Божий. Каждый ли помнит, как он появлялся на свет? Я помню своё рождение. Ведь сколько угодно есть случаев, когда какой-нибудь запах, какой-либо звук или предмет могут напомнить человеку  что-то важное из его жизни.

Например, запах мокрой кожи лётницкой куртки напомнил мне романтичные гулянья под дождём по Ленинским горам с моим мужем. Это потому, что он был одет в эту куртку, подаренную ему его дядей – военным лётчиком в отставке.

Верблюд напоминает  моё детство от года до трёх лет, когда мы жили «в голом степу» – как говаривала моя матушка, на Северном Кавказе.

Пение иволги – это, конечно же, ильинские вербы на берегу речушки Подгорной.

Заросли фиалки трёхцветной – это дорога на Веневитинский кордон, когда идёшь к нему  лесом от  Дубовской платформы под Воронежем.

 

Маша Горбуля и Ваня Косенко, мои будущие родители, встретились не в самую лучшую, но вполне терпимую пору истории нашей Родины. Это произошло на Северном Кавказе в Чечено-Ингушетии в посёлке Алпатово. На освоении кавказской «целины». Хотя уже коренное население, высланное в войну вождём, потихоньку возвращалось, работать на «целине» всё же приходилось русским переселенцам. Мама была на подхвате на разных работах в совхозе, отец – на железной дороге. Так потом и по жизни было: отец делал свою карьеру в железнодорожном ведомстве, а мама трудилась, где придётся. Образования у них не было ни у кого на момент их встречи. Но отец сумел потом и школу вечернюю закончить, и железнодорожный техникум, даже пытался в институт в Харькове поступить. А мама так всегда и оставалась на подхвате. Хотя помнится мне, что как-то она с горечью сказала:

– Если бы не война и мой отец был бы жив, то я бы стала врачом.

В войну мама с сестричкой, моей любимой тётушкой Шурой, – девчонки двенадцати и десяти лет – остались без отца, а потом и без матери, которая  год находилась в заключении из-за собранных на колхозном поле пары-тройки стаканов жита. Кажется, это было в тот голодный год, о котором в учебниках истории почти не писали. Никакого образования они не получили, кроме начальной школы. При этом моя мама Мария Горбуля закончила четыре класса, а её сестра только два. Когда их мать, моя бабушка Евдокия Хорольская, вернулась из далёкой Молотовской области, они вскоре  уехали из своего села, завербовавшись на Северный Кавказ.

Мой будущий отец служил в армии в Белоруссии в городе Могилёве. Четыре года тогда длилась служба – с двадцати до двадцати четырёх лет. Он вернулся в родное село Ильинку, а в Могилёве осталась у него девушка по имени Элла, полячка по национальности. В Ильинке Иван Косенко решил устраиваться на работу в колхоз, но там постоянной работы не оказалось, а надо было делать то, что заставят. Это молодому Ивану не нравилось, он пошёл устраиваться на работу в карьер, который в то время разрабатывался в Коммуне за речкой. После того, как он там договорился о работе простым рабочим-землекопом, он, возвращаясь домой, встретился с колхозным бригадиром.

– Что ты, Иван, на работу в колхоз не выходишь?

– Я завтра в карьер иду.

– А, так теперь я могу на твоих родителей налог наложить, ты ж теперь у них кормилец.

Пришёл бывший солдатик домой, весь в печали и думах тяжких. Всю ночь пролежал, не сомкнув глаз. Всё ему думалось, что это теперь из-за него  родителям налог увеличат, чего он допустить никак не мог.

Утром его мать, моя бабушка Таня, приготовила ему сумку с едой, и очень удивилась, увидев, что он не торопится на работу.

– Что с тобой, сынок, не заболел ли?

И тогда он поделился с родителями своими сомнениями. И так в нищете семья живёт, а теперь ещё и большими налогами обложат.

– Я поеду в город, туда, где служил. Может, и женюсь там.

Посовещались, погоревали родители, но выхода другого не видели. Дали сыну шестьдесят рублей для первого случая до первой зарплаты, мать для будущей невестки достала платок из сундука на гостинец. 

И как же судьба постаралась, чтобы я появилась. Ведь если бы женился отец на Эллочка-полячке, то у него меня бы никогда и не было.

Пришёл он в Калач на станцию, подошёл к кассе и спросил:

– Сколько стоит билет до Могилёва-Днестровского?

– Одиннадцать рублей двадцать копеек.

– А сколько до станции Алпатово Наурского района?

– Одиннадцать рублей двадцать копеек, – был ответ.

В Алпатово в то время жил его старший брат Григорий со своей женой, который тоже завербовался туда в своё время. Также там и сестра отца Антонина в совхозе работала. И предательская мысль в отношении своей невесты прокралась в голову отца. «Может, она уже и замуж вышла там, а я к ней приеду». И это всего через две недели после расставания. Как же жидки на расправу мужички! Но и, слава Богу! Отец повернул свои стопы на Северный Кавказ. В результате такого судьбоносного решения в конце 1954 года появилась я на свет.

 

Своё рождение я помню каким-то красным цветом в глазах, тёмным и тесным туннелем и сильной болью. Я – это сильная боль, медленно движущаяся через тесное пространство. Потом, гораздо позднее, лет этак с семи до тринадцати, я имела навязчивое состояние во время засыпания. Это была огромная спираль охристого цвета, похожая на грампластинку. Сначала возникала точка, она начинала кружиться, увеличиваясь до таких размеров, что занимала весь мой внутренний окоём – пространство, которое я могла зреть в уме с закрытыми глазами. Мне становилось жутко, страшно и душно, я вздрагивала, вскидываясь в кровати, как рыба на пруду. Имело ли это видение связь с памятью о рождении – не знаю, но что-то же это значило…

Мне кажется, если каждый напряжет свою память, то сможет вспомнить этот туннель рождения. Из материнского чрева человек является в мир через этот туннель. А в конце жизни уходит в лоно Матери сырой земли тоже через туннель, длинный и просторный. Разница лишь в том, что при рождении туннель тебя выталкивает на свет Божий, а при умирании он затягивает в Божий простор.

Ещё я помню свою сильнейшую головную боль в восьмимесячном возрасте, это, когда папенька, растерявшись в отсутствии мамы, накормил меня, орущую от голода, мёдом. Меня выворачивало от рвоты и лопалась от боли голова. Интересно, что, когда я маму спросила, откуда у меня такие ощущения, она рассказала этот случай. Я до подросткового возраста не могла есть мёд безнаказанно. Обязательно от первого же «лизка» начиналась тошнота и долго болела голова.

И, наконец, ещё память примерно трёхлетнего возраста: серое холодное пространство – степь с шарами перекати-поля, свист ветра и надменный жующий, грязного цвета верблюд. И я, укутанная поверх пальтишка огромной шалью, которая, видно, так стесняла мои движения, что этим и запомнилась. Из-за неё я была похожа на большую, почти недвижимую и ничего не видящую куклу.  Так меня выпустили во двор погулять.

Вот это и есть моя малая родина на чеченской земле. Дальше только по рассказам моей матушки я могу воспроизводить некоторые картины столь раннего детства. Отец мой был путевой обходчик. Жили мы «на будке» – это не в будке, не собачья же конура то была. На будке – как будто на Луне, но скорее, как на хуторе. Казарма, или будка путевого обходчика – это был барак на четыре хозяина. Мама рассказывала о трёх соседских семьях. Наши соседи были: Ващиха с дочкой Надькой, Полька Турдайка и её сестра Мария Попович, дед Хебур с женой Настей.

Я поняла, что турдайка – это национальность, примерно из Венгрии или Румынии. Потому что у мамы было такое определение – турдаи. Полька осталась тем и знаменита, что была крутой по нраву и беспощадной девицей. И для мамы этот её резкий и неласковый характер лёг несмываемой печатью на всю мадьярскую нацию. 

Ващиха – это баба Груня Ващенко. Я и куклу свою первую и единственную на всё моё детство звала Грунькой. У бабки был дед, «старый Ващих», который тоже работал на железной дороге. Но о нём мама ничего больше не сообщила, наверное, он её абсолютно не интересовал. Остальные персонажи упоминались в её устных «мемуарах» часто.

Дед Хебур как-то так объелся вареников, что  у него случился заворот кишок, и его возили в Наур «резать». Больше он ничем не прославился, потому что почти всё время лежал дома на топчане и курил вонючие папиросы. Его жена была моложе намного. Звали её Настей. Иногда мама называла её Настя-хебурка, иногда Настя Дзяворук. Я не могу сказать, что значит Хебур: имя, фамилия или кличка. Но потом, когда я уже в зрелом возрасте стала допытываться у своего престарелого отца, как же мы жили на будке, он внёс ясность.

– Хебуром ты его прозвала, почему – никто не знает. Его звали Максимом Ильичом. Он расписывался в ведомости на зарплату крестиком. Но когда мы зашли его проведать после операции, он лежал на кровати и читал книгу. Нам объяснил, что книга на его родном языке. Он в Румынии был страшно богат, у него было много земли. А скрывался на нашей будке, работая путевым обходчиком. О той странной семье осталась память – одна фотография: смешливая симпатичная девчушка с косичками, уложенными корзиночкой, в сером платьице и огромных ботинках – Любочка Дзяворук. Отец мой был её крестным отцом, и её родители подарили ему это фото и что-то там надписали на обороте. 

Гораздо больше воспоминаний осталось о Ващихе и её дочери Надежде. «Тёть Груня» часто угощала мёдом, которым и накормил меня отец. Она же была для мамы доброй собеседницей и спасительницей: и мамы и меня. Отец мой был в Беслане на каких-то курсах, когда я запросилась на свет. Наша будка стояла на перегоне, вдали от посёлка Алпатово. И я появилась довольно скоро – мне противна была теснота материнского туннеля жизни. Это случилось дома на кровати с панцирной сеткой и блестящими шариками на боковинках. Ващиха принимала роды. Спасибо ей, моей главной повитухе. Потом приехала машина и увезла нас с мамой в роддом в Моздок – ближайший от этой будки пункт, хотя это была уже другая республика. Но тогда главнее всех был Советский Союз, и отказа не было. Я представляю, что было бы сейчас, в наши дни, случись подобная ситуация. Надо сказать, что появилась я на свет ранним утром 5 декабря в день Конституции, праздник, в который никто не работал тогда. Наверное, я настырно лезла на свет электрической лампочки – поэтому в моей памяти красный свет в глазах.

Мама всегда эмоционально рассказывала мне историю из моего раннего детства, которую я абсолютно не помню. Место действия – та часть будки, где жили Ващенковы, а точнее, их сени. Время предпасхальное, мне примерно два с половиной  года, а то и того меньше – только научилась быть самостоятельной. Мама мне купила нарядный синий капюшон из плюша. Это было такое пальтишко-реглан, рукава на резинке, на голове капюшон тоже на резинке. Если куда и поддувало, то снизу. Но там были шароварчики из синей фланели. На солнце моё одеяние блестело цветом глубокого неба по весне.

Хороша была Катюша! А главное – самостоятельна и одержима духом исследования и познания мира. Пока маменька горячо обсуждала с «тёть Груней» последние степные новости о кизяке и предстоящей Пасхе, я подошла к большому ситу, доверху наполненному яйцами, приготовленными для крашения их в малиновый окрас. Наверное, одно яйцо покатилось и, упав на пол, разбилось. Странно, что никто не заплакал: ни дед, ни баба, да и курочки Рябы не было нигде. Тогда я решила ещё побыть немного мышкой, и сталкивала на пол яйца до тех пор, пока они не кончились. Мама с «тёть Груней» беседовали где-то в комнатах. Мне никто не мешал. Я взяла совок и вышла во двор, набрала в него песка пополам с соломой и понесла замешивать тесто для пасхального кулича. Не надо было особенно напрягаться, битые яйца вместе со скорлупками растеклись по полу сеней. Месить «тесто» было приятно, но скучно. Меня привлекли бидоны и кринки. Я набирала в ладошки «теста» и делала новое блюдо, опуская его в ёмкости с молоком и сметаной. А мама с «тёть Груней» продолжали беседовать. Справедливости ради надо сказать, что временами мама удивлённая странной тишиной, вопрошала:

– Ой, где там моя Катька?

А тёть Груня ей всякий раз отвечала:

– Не волнуйся, она с Надеждой.

Знала бы старая Ващиха, что Надежды со мной и в помине не было, наверное, озаботилась бы тоже, где это соседская малышка ходит и чем занимается. А так, их беседа продолжалась мирно и беспечно, как может быть между добрыми соседями. Мне нечем было замешивать моё «тесто» в бидонах и кринках, и я с огромным удовольствием делала это руками, глубоко погружая рукава блестящего небесного цвета пальтишка в грязное молоко. Меня застукали! Кажется, Надежда встрепенулась и вспомнила обо мне.

Как ни странно, дружеские отношения между соседками не нарушились. Мама рассказывала потом эту историю нам с братиком раз десять, и всякий раз с восторгом от моих действий. Я всегда чувствовала себя героиней, поэтому и просила часто:

– Мам, а расскажи, как я в молоко влезла в пальто.

Эта история была вместо передачи «Спокойной ночи, малыши». Телевизора не было, сказок мама знала не очень много, а эту историю, можно сказать, семейное предание, она рассказывала всякий раз с новыми деталями.

Вот и вся моя малая родина. Мы действительно жили как будто на Луне. Наш островок в «голом степу» был примером дружеского сожительства семей на столь малом пространстве. У меня в альбоме есть две фотографии симпатичной конопатенькой девушки лет восемнадцати с роскошными пушистыми волосами, это и есть Надежда Ващенко.

«Моим соседушкам Маше и Кате на память от Надежды», – написано на обороте одной из них. Знаю, что потом, когда мне было лет восемь, мы с мамой ездили в станицу Ищерскую, куда перебралось семейство Ващенковых на новое жительство. Мы тогда уже жили в Калаче.  А наша будка, бывшее пристанище нескольких семей железнодорожников, разрушилась от близкого соседства с железной дорогой, по которой и днём и ночью двигались длиннющие  эшелоны с нефтью. Ведь это было в Чечне.

Когда мне было четыре с небольшим года, родители уехали с Северного Кавказа на родину отца – в Калачеевский район. Я даже помню, что в первые дни мы жили в доме родителей отца в Ильинке. От этих воспоминаний остались обрывочные картинки, переполненные неустройством, болезнью и каким-то неуютом. Грязный земляной пол – доливка (не от слова «доливать», а «дол» – низ) – с луковой шелухой, соломой, по которому можно было ходить только в валенках. В углу возле печи было отгорожено местечко для новорожденного телёнка. Наше семейство в родном доме отца особенно никто не ждал. К тому же он вынужден был ходить на работу за семь километров на станцию. Но это семь только до города, а до станции ещё не менее трёх.

И вскоре мы переехали на съёмную квартиру на хутор Гринёв. Квартира – это совсем неправда, потому что мы жили в летней кухоньке, скорее похожей на сарайчик, чем на жильё. Я даже помню, что спала на родительской кровати у них в ногах. Хватала кого-то за ногу и спрашивала:

– Это кто?

Рядом, вплотную к боковинке с блестящими шариками и между печкой стояла люлька братика. Я гордилась тем, что это моя кроватка досталась ему в наследство. Но самого братика в том возрасте я и не помню. Он почему-то никогда не плакал. Даже днём, когда отец уезжал с рабочим поездом на работу, а мама уходила в город в магазин и нас оставляли на попечение хозяйки, старой Степановны, я слонялась по двору, укутанная в шаль, а братика Степановна уносила в дом, где она что-то шила и присматривала за ним. Так что, когда я могла понять, что этот маленький кривоногий мальчик – мой братик, он как бы свалился мне на голову. То его было не видно и не слышно, а то вдруг сразу мне его поручили:

– Витю чтобы ни на шаг от себя не отпускала, – строго приказывал мне отец, отпуская нас во двор погулять.

Этот Витя всегда доставлял мне массу огорчений. Он куда-то влезал, с ним случались разные неприятности, а мне доставалось из-за него. Меня драли, как «сидорову козу». Родители давали не больно ладонью под зад, и при этом приговаривали:

– Будешь слушаться? Будешь слушаться?

И я орала так громко, как только могла, ведь меня же «драли, как сидорову козу».  Зачем я буду разочаровывать родителей?  

Но Витю я всё больше и больше не любила, потому что считала несправедливым, когда он шкодил, то я получала «по заслугам», как говорил папа. Как только он подрос, мы с ним стали нещадно драться. Мама мне всегда говорила:

– Уступи ему, он же меньшенький.

И это было мне всего обиднее. Пусть он и был младше меня на два года, но он был мальчик. И я считала, что мальчик, хоть и «меньшенький» должен быть равным мне, девочке, хоть и старшенькой. Родители должны были относиться к нам одинаково, но этого не было. «Меньшенькому» доставались все блага и любовь, а мне только зуботычины и попрёки.

Я потом в жизни встречала этих «меньшеньких» мужчин. Особенно, если в детстве у него были старшие заботливые сёстры. Я сделала такой вывод, что с этими типами нельзя строить никаких отношений. «Меньшенький» – это диагноз.

Благодаря тому, что я по-своему протестовала против несправедливости в семье, ногтями и зубами в драках с братом отстаивала своё право на родительское внимание, из него все-таки вырос мужчина, не баба. Хотя мама до самой своей смерти так и любила его больше как «меньшенького», а умерла она, когда брату перевалило за сорок пять лет.

Когда меня «драли, как сидорову козу», я тужила от обиды, а не от боли. И потом, когда мама рассказывала сказку про козу, которая «не пила, не ела», всех обманывала, я спрашивала:

– Это сидорова коза? – и представляла тот кленовый мосточек, через который коза бежала. Он всегда попадался нам на пути по хуторской дороге. Когда мы утром на рабочем поезде уезжали в город по каким-нибудь делам, а возвращаться приходилось пешком, километров за пять, мы переходили с мамой по такому кленовому мосточку, и обязательно мыли ноги в быстрой чистой воде, снимая усталость. Это было летом.

По осени ходили мы в лесок на пригорке собирать дрова. Мама такую большую охапку хвороста набирала, как-то ухитрялась это тащить на спине. Я же вниз скатывалась кубарем. Ложилась на траву и катилась. Сухие колючки перекати-поля впивались в мой костюм с начёсом. Мама мне не запрещала так забавляться, она и сама бы хотела так же покататься с горки по траве, но её тяжёлая и сучковатая ноша не давала.

Как-то мы нашли с ней ёжика, который уже собрался в зимнюю спячку. Мы его зажали двумя палками и посадили в сумку, где до этого лежал наш завтрак. Ежика принесли домой. Хотелось с ним поиграть и показать его братику. Но хозяйка «квартиры» Степановна сказала:

– Надо его зажарить и весь жир вытопить. Лечиться буду.

Хорошо, что ёж от неё сбежал, и я не увидела такого злодейства. Тогда я и поняла, что нельзя из лесу никаких животных приносить. Прагматичность взрослых людей жестока и беспощадна к диким братьям меньшим.  

Наверное, в ноябре-декабре папе, наконец, дали жильё в городе, недалеко от станции.

Переезд был скорый.

Я вошла в нашу новую квартиру, там было пусто, голая лампочка светилась под потолком, чёрными проёмами пугали незанавешенные окна. Валялись чьи-то старые кирзовые сапоги. Это и было моим жильём в Калаче: два года до школы и десять лет  школы, всего двенадцать казарменных годочков. И как только я завершила свои годы обучения в родной шестой школе, я уехала из дому с твёрдым намерением не возвращаться в него.

В одной из комнат стоял огромный розан, который по причине наступивших уже морозов, прежние хозяева оставили в квартире. Сколько я помню, он никогда не цвёл у нас. Я всё свое детство и даже юность старательно протирала пыль с листьев, поливала деревце, но никогда мне не хватало ума обрезать его пышные ветки для того, чтобы он зацвёл. Прежние жильцы оставили в деревянной плошке ещё и  «пилку» – алоэ, которым мама лечила все болезни и напасти, свои и наши с братом.

Когда решили убрать лежавшие посередине пустой комнаты – аккурат под самой лампочкой Ильича – сапоги, то из-под них побежали тараканы. К чести мамы скажу, что ни до, ни после я такую живность в нашем доме никогда не встречала. Помню, что клопы в братиковой железной кроватке поселились на некоторое время, и мы с мамой их выжигали спичками. От такого наследства, которое оставили прежние жильцы мы вскоре избавились, и я всегда считала, что клопы и тараканы – это только иллюстрации к повестям и рассказам русских писателей. Раньше, в старину, эта живность водилась по сундукам. В нашем сундуке «тарканов», как их называла мама, никогда не было. Уж как она их вывела, не ведаю. С этими «инопланетянами» я встретилась только тогда, когда впервые приехала поступать на учёбу в Московский университет. «Абитура», к коей относилась и я, жила в филиале Дома студента на Ломоносовском проспекте. У входа в каждой комнате стояли встроенные шкафы. Я открыла один, да так и ахнула:

– Ой, что это?

Кто-то из ребят сказал:

– Ничего, привыкнешь. Будет ещё так, что откроешь шкаф, увидишь таракана и скажешь: «А, здравствуй, тарик, как ты тут поживаешь?» И верно, так почти и было. Всякий раз первого сентября въезжая в новую комнату общежития, мы первым делом травили дихлофосом этих чудовищ, а потом по полведра выносили в мусоропровод. Но до этого «кайфа» было ещё очень далеко.

Жильё нам дали опять, как и на Кавказе. Это служебная «казарма» –  отец только так и называл эти жилища. Так же: четыре хозяина, огромный двор, сараи для дров и угля, кладовые с погребами и деревянный домик с буквами «М» и «Ж» в дальнем углу двора. Земли во дворе много, простор большой, между постройками стёжки-дорожки, а вокруг – трава-мурава.

 «Квартира» состояла из больших холодных сеней и двух комнат, одна из которых была «зал», а другая – и кухня, и спальня, и столовая, и прихожая, и детская. Зал – это свято: там всегда было чисто, висела икона, играло радио, стоял диван, на котором я спала, большой квадратный стол, застеленный золотистой плюшевой скатертью, где мне приходилось делать уроки, и возле стены всё та же кровать с панцирной сеткой и боковинками в блестящих шариках, на которой я появилась в пустынной чеченской степи около пяти лет назад. Стены в нашей квартире всегда пачкались, потому что были белены мелом. Для «красоты» мама всегда потолок подсинивала, потому что  любила нежные цвета и оттенки. На стене у кровати, чтобы не пачкать бельё мелом, вешали «ковёр» – полотнище из плотной ткани с нарисованными на нём оленями. Сначала на стену прибивали маленькими гвоздиками или старую клеёнку, или простыню, чтобы ковёр не пачкался. У нас это были газеты, прикреплённые к стене гвоздиками с большими бумажными шляпками, которые были вместо шайбочек – так газеты держались долго. Потом вешали этот «ковёр». Не потому, что у мамы был плохой вкус, она пользовалась нарисованными оленями, а потому, что семья испытывала нужду. Чтобы обустроить как-то свой быт, ей приходилось быть изобретательной. Но особо изобретать ей не приходилось: такая нищета была почти в каждой русской семье, и все эти приспособления уже придумали до неё, она же только копировала то, что видела в родительском доме и у соседей. 

Но важнее всё же был не музейный порядок зала, а жилая кухня. Кухней в теперешнем утилитарном значении эту комнату никогда не называли, такого и понятия тогда не было. Это была общая комната, в которой стояла грубка, на ней готовили еду в холодное время года. Тут же  на табурете или лавке стояло ведро с питьевой водой, обязательно прикрытое крышкой, чтобы в него не попадала пыль, возле табурета на полу – помойное ведро, которым ночью пользовались и по малой нужде. У окна стоял стол, за которым вечером я делала уроки.

Родители не разрешали зажигать свет сразу в двух комнатах, электричество экономили. Поэтому, если засветло я не успевала сделать уроки в зале, то делала их в кухне при общем свете. Настольной лампы у нас никогда и не было, и она в моём представлении долго оставалась  символом обеспеченной и комфортной жизни. У нас не было многих необходимых простых вещей, начиная от мебели и кончая нательным бельём. Нищета выглядывала из каждого закоулка, но я никогда не считала свою семью нищей, и всегда испытывала жгучий стыд из-за отсутствия элементарных бытовых вещей. При чём, пока я не ходила в школу, я и не задумывалась о том, что нам чего-то не хватает. Всё познается в сравнении, и когда я пошла в школу, то имела возможность эти сравнения производить.

В семье работал только отец, и кажется, получал он шестьдесят рублей. На них и жили. Мама не работала, потому что нас было некуда деть. Тогда я даже и не слышала, чтобы в Калаче был детсад. Я про него только в книжках читала.

Нашим садом была вольная шумливая и ватажная улица: наш огромный двор и соседские дома вдоль железной дороги. Улица так и называлась – Железнодорожная. В детский сад ходил только братик моей подружки Люды Чуприковой, которого родители каждое утро тащили туда ни свет, ни заря. Этот сад был где-то чуть ли не в тридевятом царстве – в центре города, который мы так и называли – Город.

Чтобы кормиться, семья держала корову, кур, иногда откармливали свинью. Сала хватало почти на год, а вот мясо за неимением холодильника мама щедро раздавала многочисленным отцовым родственникам. Консервы тогда ещё не делали, а солонину не практиковали. Свинку разделывали обязательно зимой, чтобы мясо быстро не пропадало.

На свежатину к нам приезжала с Кавказа наша бабушка Дуня. Зимой работ на виноградниках не было, она уходила в отпуск и приезжала к нам надолго. Я помню её приезды, но не могу представить её отъездов. Наверное, потому, что вместе с приездом бабушки в доме появлялась радость. Это и сама бабушка, поначалу добрая и всепрощающая,  и её чемодан, который был такой загадочной вещью и вызывал в воображении поезда и вокзалы, и самое главное – это гостинцы, которая бабушка привозила. Бабушка помогала маме разделывать мясо и делать заготовки: на плите-грубке варили очень густой холодец, похожий на зельц, жарили колбаски, фаршировали кишки пшенной кашей, топили лярд и делали шкварки, в деревянном ящике солили сало и крутили рулет из брюшины, щедро посыпали его чесноком и чёрным душистым перчиком. На месяц-полтора мясных деликатесов хватало. А потом практически целый год жили без мяса, доедали сало, которое быстро желтело от тепла и летней жары, пекли пирожки с картошкой и шкварками.

Калач – этот городок на юго-востоке Воронежской области и стал моей малой родиной, потому, что я в нём выросла, закончила школу и однажды, переступив порог родного дома, так в него и не возвратилась. Родители «взяли план» – участок земли и построили свой дом. Казарма на обочине железнодорожной ветки как раз возле железнодорожного переезда была казённым жильём, двор проходным. Отец с мамой мечтали о собственном огороженном дворе и доме. И они впряглись в неимоверно тяжелый труд. При том, что в семье никогда не было достатка, где они брали средства на строительство – сказать сложно. Но я ещё дохаживала десятый класс, а стройка потихоньку шла. Потом я уехала в своё странствие по городам и весям. Брат до службы в армии помогал им в строительстве, он работал на грузовике. Так, что если справедливости ради сказать, то этот домик в Калаче принадлежит ему.

 

Счастливое детство

У любого детства время прекрасно беспечностью, которая редко заканчивается печалью науки и горечью опыта. Только в детстве мы имеем огромный запас времени:  «Пусть все умирают – это они не смогли стать бессмертными, а я уж точно смогу, и буду жить вечно». Неисчерпаемость и сбываемость самых невероятных планов: «Вот вырасту, всё у меня будет, всего я достигну» – бывает тоже только в детстве. И никакой общечеловеческий опыт тут нам не указ, и никаких преград у нас нет и быть не может. Прекрасно время именно этими максималистскими планами и мечтаниями. Я никогда не могла представить себе, глядя на матовую луну, словно прорисованную мелом в линяло-синеватом закатном небе, что когда-нибудь она останется, а меня не будет. Как же это она будет висеть в недосягаемой вышине без меня? Такого  быть никогда не может. И эта яростная убеждённость в собственном бессмертии потом в жизни мне очень помогала преодолевать множество невзгод. Уверенность в том, что я сама достигну всего, чего захочу, никогда не давала мне повода к чёрной зависти. Убеждённость в том, что всего надо достигать своим умом и трудом, никогда не вызывала во мне чувства неблагодарности к моим родителям: за то, что они мне не смогли дать обеспеченного счастливого детства. 

Тёть Майя, Ленкина мама, работала библиотекарем в клубе Зэ-Зэ – Заготзерно. Она делала «монтаж». На большой лист толстой синей бумаги  наклеивала картинки, вырезанные из «Огонька», «Смены», «Работницы» и «Здоровья» – самых читаемых советских журналов. На цветных фотографиях смеялись девчонки с огромными воздушными бантами, конопатый пацан запускал модель планера, пионеры отдавали  салют портрету любимого вождя, школьники сидели за партами, и малыш делал свои первые шаги навстречу улыбающейся матери. Тёть Майя макала толстые плакатные перья в тушь и старательно выводила: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!».  Это она для работы своей такая добрая и умилённая. Когда Ленка ушла с нами в зимний ещё лес на закате дня, тётька Майка лупцевала её своими босоножками. Это какое же счастливое детство она своей дочке предлагала? Мои родители ни о каком счастливом детстве даже и не подозревали, они  понятия не имели, что я должна расти счастливой, в огромных белых бантах и ездить в пионерский лагерь Артек – только таким своё детское счастье я и представляла. А моя мама вместо дорогих воздушных, как облака, бантов, покупала мне пятьдесят-семьдесят сантиметров капроновой ленты, за которой я сама должна была ухаживать: стирать, сушить в полотенце, а потом и сама завязывать себе жиденькие хвостики.

Уже в наше время известная красавица – мисс Вселенная – Оксана Фёдорова сказала, бесконечно гордясь, совсем недавно:

– Вот на мне платье от Версаче. Такое всего одно во всём мире.

Во времена моего детства никто ещё ни Оксану не знал – она и не родилась в то время, ни Версаче не был так знаменит, да и я понятия о высокой моде, как и все в нашем Калаче, не имела, но платьица у меня были единственные в мире. Таких «моделей» больше ни у кого не было.

 Платьица шили мне только у Алексеевны и только из ситчика или сатина, которые к концу лета становились, как выжженный на солнце пригорок: ни рисунка, ни цвета определить нельзя. Было у меня одно нарядное платье из штапеля, чтобы пойти «между людей», как говаривала мама, – в магазин, в кино, в библиотеку, к врачу. Его шила уже баба Миля, а баба Миля шила получше и подороже, чем Алексеевна. Алексеевна брала рубль, а Миля рубль двадцать.  На беленьком поле скакали детские лошадки, катились огромные мячи в полоску и валялись дудочки – такой был узор моего нарядного платьица, зато к горловинке, как у взрослых, Миля приделала чёрный бант из панбархата. О, это было что-то! Как только после первой стирки этот бант полинял, и на платье остались чёрные разводы, мама сказала сердито:

– Лучше бы я к Алексеевне отнесла. Эта Миля что ни придумает! – И тут же достала своё жёлтенькое ситцевое платье, только что сшитое у Мили, и отпорола от горловины такой же точно, как и на моём платье, бант.  Как видно, у Мили фантазии всего и хватало, вот на эти чёрные панбархатные бантики.

В пионерские лагеря меня никогда не посылали, средств не было ни на путёвку, ни на чемоданчик с вещами. Ведь не поедешь в лагерь в ветхом и вылинявшем платьице, и в форме всё время там не будешь париться. А об Артеке мои родители и не знали вовсе. Я же всё своё детство буквально бредила этим лагерем. Отгадывала все викторины и за весь класс посылала ответы в «Пионерскую правду» на «Турнир смекалистых», потому что первый приз был  путёвка Артек.  Потом стала писать рассказы на радио в «Пионерскую зорьку», чтобы попасть на слёт юнкоров, который проводили тоже в Артеке.

В общем, за своё детство я никому не могла сказать спасибо: счастливым, как на «монтаже» у тёть Майи, оно не было. Мы с братиком росли как саженцы, опущенные в каменистую почву. Боролись за каждую капельку живительной водицы, хотя солнышка было с избытком. И не понимали, что солнышко – это сама жизнь, а живительная водица – всё, что требовалось для жизни: еда, сладости, игрушки, книжки, красивая одежда, музыка, путешествия. А этого никогда не было вволю, а то и вообще не предлагалось.  У Ленки же всего было вдосталь. У неё даже кукла была из целлулоида с «настоящими» волосами и закрывающимися глазами, с подвижными руками и ногами. Моя же кукла Грунька была сшита из ткани и набита опилками, с лысой пластмассовой головой и нарисованными синими глазами. Свою красавицу-куклу Ленка возила в розовой коляске, а мою Груньку братик таскал за одну ногу вниз головой. У Ленки была красивая кукольная посуда, кроватка и множество чудеснейших волшебных игрушек. Ленке, как и мне, было шесть лет. Это нас и сдружило. Всё остальное было абсолютно непохожим. У меня младший братик, которому четыре года. У Ленки – сестра Ирина, она училась аж в седьмом классе, и у неё был друг Иван, он вообще был старшеклассник. У Ленки папа работал главным инженером в СМУ – что это такое, я не знала. Жили они в большом доме на улице Широкой, у них был старый с огромными деревьями сад и потрясающими зарослями лопухов, где можно целыми днями играть и скучно не будет. Наш дом её мать называла странно – незнакомым словом «барак». Нам ведь привычней его называть казармой.

Странно, что и жили мы не рядом, и семьи были разные, а вот дружили мы с Леной Котляровой крепко и долго. Её почему-то всегда тянуло к нам. Отец её часто бывал в командировках, мать допоздна пропадала в клубе – на работе «горела», Ирина всё время проводила с Иваном. Ленка часто ночевала у нас, любила по утрам завтракать жареной картошкой с солёными огурцами и пить молоко от нашей коровы Красотки. Домой она никогда не спешила. А мне так хотелось играть с её чудесной куклой и прятаться в лопухах в саду, похожем на лес.

Иногда она приглашала меня к себе ночевать. Ей одной страшно, она просила мою маму отпустить меня к ним с ночёвкой. Это бывало раза два-три. Но всякий раз мы оставались одни в холодном нетопленном доме. Мы долго-долго старались разжечь печку, которая только дымила, а дрова не загорались. Изведя всю бумагу, мы едва нагревали чайник до температуры чуть выше комнатной. Как два бедных Буратино, ужинали луковицей с чёрным хлебом, затем макали белый хлеб в сахарный песок и запивали едва тёплой водичкой из чайника. Ложились в холодную постель, прижимались друг к дружке, чтобы согреться. Но спали мы как убитые, не слыша, когда приходила Ирина со свидания, тёть Майя со своей клубной работы, а то и отец возвращался из командировки. Утром выяснялось, что все дома, что я здесь – совсем посторонняя и чужая девчонка. Мне было неуютно, я стеснялась всех, кто был дома. Быстренько одевалась и уходила. С тех пор я не люблю просыпаться у чужих людей.

Завтракала я дома опять всё той же жареной картошкой или яичницей с таким аппетитом, что мама удивлялась:

– А ты и вечером ничего не ела? И чего ты к ним ходишь?

Как-то по весне, когда в полях полно было ещё напитанного талыми водами снега,  а в лесу и вовсе лежали зимние сугробы, мы решили пойти за подснежниками. Это было пасхальное воскресенье. В нашем большом казённом дворе к Пасхе был наведён порядок: чистые сухие дорожки, едва заметная щёточка травки-муравки. Светило солнышко. Мы даже так разогрелись в своих живых играх, что сняли свои пальтишки – жарко. Кто-то предложил сходить за цветами в лес. Надо было всего-то выйти за Заготзерно, перейти поле и мы в лесу. Мы с братиком знали, что мама нас ни за что не отпустит, да и отец тоже, но его не было дама, он поехал в Ильинку поведать своих родителей. Ленкина мама была дома, у неё была «ночная» работа в клубе, но жили они далеко, да и у неё отпрашиваться тоже бесполезно – не отпустит. С нами была ещё Рублёва Люба, девочка из многодетной семьи. Её отец работал на железнодорожном переезде возле нашей казармы. У него мы и решили отпроситься. Что мог сказать чужим детям многодетный папаша? Конечно же, он кивнул головой – идите. Было уже часа два после полудня. Мы весело гурьбой отправились за цветами. Пока шли по городским дорожкам, особенно нас лужи не смущали. Потом взобрались на пригорок. Солнышко уже зависло над опушкой леса, который стоял чёрной безмолвной стеной вдалеке за полем. На пригорке цвели жёлтенькие едва заметные звёздочки гусиного лука, золотились на толстеньких мохнатеньких ножках крошечные копеечки цветов мать-и-мачехи, зеленела травка. За пригорком сразу же шумела в овраге вода под снегом. Мы решили не ходить в лес, потому что поле лежало большое и грязное с крупными серыми пятнами не растаявшего ещё снега. Да и солнце уже едва выглядывало из-за деревьев. Мы бегали по траве, длинные тени скользили за нами. А тут мы ещё и мышку полевую увидели и стали за ней гоняться. Она, бедняжка, потерялась, и мы хотели, загнать её в норку. Но она от нас всё время убегала. А потом стало так темно, что мы не только мышку уже не различали, но то, что у нас под ногами. Спешно мы засобирались домой. Тут заплакал четырёхлетний братик, он устал, хотел есть. Мы его успокаивали и по очереди несли на спине.

И так славно мы провели время,  даже и подумать не могли ни о чем плохом. А в городе поднялся переполох, потому что пропало четверо маленьких детей. Первой забеспокоилась наша мама. Что это нас нет во дворе, где бы могли быть. Опросив всех детей по улице, она чуть не плакала, потому что никто нас не видел. У проходившего охотника она спросила, не видел ли он детей. Видно почтенный охотник ответил так, что у мамы разыгралась фантазия не в нашу пользу.

– Да там, возле леса, какие-то дети бегали с полчаса назад, – сказал охотник, человек неслучайный в наших краях, он  часто проходил мимо нашего дома с ружьём на одном плече и с большой охотничьей сумкой на другом. Мама совсем потеряла голову. Она бросилась на переезд и стала пытать отца Любы Рублёвой. Тот, как само собой разумеющееся, сказал:

– Так они ещё днём в лес пошли за цветами.

В это время мимо переезда в свой клуб «Зэ-Зэ» на работу шла тёть Майя, и мама кинулась к ней:

– Майя, дети пропали! Наверное, в лесу заблудились.

Тёть Майя долго раздумывать не стала, тут же с переезда позвонила в милицию.

– Пропало четверо маленьких детей. Ушли днём в лес до сих пор не вернулись. Их видел там охотник.

И пошло-поехало. Приехал уставший и голодный после дальней поездки на велосипеде отец. Он, как только услышал, что «диты пропалы», сбросил все сумки с багажника и помчался на станцию, оттуда тоже была дорога в лес.

Кажется, у входа в Заготзерно – «Зэ-Зэ» нас поджидала Ленкина мать. Бедная Ленка, ей крепко досталось здесь же, а потом ещё и дома мать била её босоножками и страшно ругалась. Мы помчались домой. Мама, увидев нас живыми и невредимыми, была несказанно рада. Она стала давать нам крашеные  пасхальные яйца, кормила нас куличом и отпаивала горячим молоком. Эти все вкусности привёз из Ильинки отец. Потом мама дала нам чистую и тёплую одежду и уложила в постель. Едва мы легли, как услышали громы и молнии, извергаемые вернувшимся отцом:

– Где они? Я сейчас их проучу. Я покажу им, какие в снегу цветы растут!

– Ты их не трогай, – просила мама, – не буди, они давно спят.

– Где мой ремень? Цветочков захотели? – отец не унимался.

Мы с братиком притворились спящими и боялись пошевелиться лишний раз. А потом незаметно уснули. А утром отец рано ушел на работу. Всё обошлось, но с тех пор мы никогда без спросу из дома не уходили. Не пострадала только Рублёва Люба. Её отец знал, где гуляет его пятилетняя дочь, и был спокоен. Он вырастил двенадцать детей, никогда не волновался ни за кого. Был спокоен и за Любу.

Жалко было самую «счастливую» из нас, Ленку. И банты у неё были огромные, красивые и воздушные, как облака, и платья были красивые, и игрушки царские. Она долго ходила в синяках после трёпки. Но наша дружба только стала крепче. Она по-прежнему оставалась ночевать у нас. Всё же в «бараке» было и тепло, и жареной картошки вдоволь, и Ленке мы с братиком всегда были рады. А дома среди роскоши и достатка ей было неуютно, и тут ни кукла с закрывающимися глазами не спасала, ни игрушечная посуда, ни даже розовая колясочка. И семья благовоспитанная, интеллигентная, но ради детей здесь жертв не приносили. У Ирины жизнь красиво сложилась: её первая школьная любовь переросла в большую на всю жизнь. С Иваном они поженились, как только Ирина закончила школу. Отец Лены  сменил работу, он пошёл на повышение, им пришлось уехать в другой район. И мы с ней больше никогда не виделись. Но я имела возможность понаблюдать за «счастливым», как на тётькимайкином «монтаже», детством моей первой закадычной подружки Ленки.

Я росла, как дикая яблонька на опушке леса. И света было много, и простора, и воздух был чистым, но заедали порою, словно гусеницы, какие-то болячки, и непонятно было, откуда они брались. Помнится, в дверь нашей казармы, стоящей сразу при двух дорогах:  обычной, выложенной песчаником, называемой отчего-то грейдером, и железной, одноколейки, ведущей в тупик, постучалась старушка. Была она махонькая, сухонькая, чистенькая, в белом платочке, тёмной юбке и каком-то простеньком жакете. Попросилась водички попить. Мать её приветила, налила ей тарелку жидкой молочной кашки из пшена, какую она нам часто готовила. Старушка не побрезговала, да и матушка не побоялась впустить незнакомку в дом. Я не следила ни за мамой, ни за старушкой, о чём они толковали, не знаю. Я в свои любимые тряпошные куклы-самошитки играла. Грунька для таких дел совсем не подходила, она была очень большая и неуклюжая. А куколки, которых я недавно научилась сама шить, были маленькие, с нарисованными химическим карандашом лицами, с почти настоящими волосами, которые я делала из распущенного капронового чулка. Я и платьица им сама шила, и наряды меняла. Лоскутков было много, их можно было попросить у Алексеевны, которая обшивала пол-улицы.  Так что мой дом мод работал исправно в зале под большим столом, покрытом золотистой плюшевой скатертью.  В самый разгар игрового сюжета, меня позвала старушка, которая уже довольно долго беседовала с  мамой.

– Иди, деточка, я посмотрю твою ручку, – сказала она, вытирая руки о полотенце.

Я, не понимая, чего хочет от меня случайная гостья, протянула ей свои ладошки. Она взяла их в свои руки, и какое-то мгновение разглядывала, как будто что-то считывала, а потом заговорила, держа только одну мою ладонь:

– Ты, деточка, выучишься на большое дело, будешь жить далеко от мамы в большом городе. Будет у тебя трое или четверо детей.

Потом она взяла другую мою ладонь и стала говорить маме:

– Ох, и болезная у тебя девочка. Всеми болезнями переболеет, какие есть. – А потом сказала, обращаясь ко мне, сколько я лет проживу, но строго добавила:

– Берегись речки и машин до тринадцати лет!  Они тебе несут опасность.

Не знаю, на какой это руке она такое приказание увидела, но я и в самом деле однажды едва не утонула, и однажды на меня уже почти наехал грузовик, только и спасло меня, что я сидела под забором на корточках, рассматривала какую-то бабочку на крапиве. Очнулась от созерцания чуда с лимонными крылышками, когда услышала вопль проходившей мимо женщины:

– Ты куда же крутишь, чёрт поганый, там же девчонка сидит!

Оглянулась и увидела, как откатывался от меня нависший кузов огромного самосвала. Я почувствовала, как что-то страшное, давящее и неживое дохнуло на меня. Бог меня уберёг тогда, как и от речки, когда в воде резко стало уходить дно из-под ног, а я плавать не умела. Только опять же, каким-то неимоверным броском тела вперёд я переборола утягивающую на глубину силу. Только Бог меня и спас. И старушкины слова мне были для того и сказаны заранее, чтобы я помнила о них. И саму старушку к нам в казарму у двух дорог прислал так же Господь, чтобы предостеречь.

Так я впервые получила прогноз хиромантки, который не сошёлся только на количестве детей. Ничего мне не сказала гадалка и того, что всю жизнь свою женскую я проживу в одиночестве. Да, я выучилась на «большое дело» и живу в «большом городе», что, конечно же, является понятием относительным. А вот болезни меня одолевали всю жизнь, и мне приходилось с ними бороться разными методами. Наверное, она ещё что-то говорила, но я чего-то не поняла, а что-то теперь уже забыла. Только образ дикой яблоньки, заедаемой гусеницами, это очень ко мне подходит.  

 

Ильинка

            Про Илью, чьим именем называется дедовское село, я ещё ничего не знала, даже не думала, что это человеческое имя. Звуки «и-иль-и» – такие мягкие и звонкие, словно ржание маленького жеребёнка на лугу, называемом Конотопцево. Да и луг Конотопцево связывался с топотом большого табуна. Хотя в названии всегда виделась тайна: кони утонули здесь когда-то очень давно, что же произошло? Никто не мог сказать, почему луг так называли. А он привлекал своим необъятным простором, зарослями ожины, черёмуховым обильным цветом, плавным и звонким кукованием многочисленных кукушек, щебетом мельтешащих ласточек, дивными запахами медвяных трав и молчаливой тёмно-зелёной прохладой речки, безмятежно пристроившейся возле его ног.  Шумели огромные вербы на ветру, в глубине их кроны часто пела иволга, и всегда её заслушивались калиновые кусты, росшие тут же, и были они словно девки в зелёных сарафанах, разукрашенных по весне белыми гипюровыми накидками, а с середины лета меняющие их на коралловые мониста.  

            Венчали родное дедовское село меловые горы. Они поднимались перед окнами хаток до самого неба. С этих гор ветер приносил горячий, настоявшийся на солнцепёке, дух чабреца – богородской травы, пряные запахи татарника и донника, тончайшие ароматы дрока и полыни.  С этих гор, доносилось мерное  рассыпчатое «уд-уд-уд, уд-уд-уд» пёстрой птички с хохолком, живущей в меловой норке на крутобоком склоне оврага. Мама говорила, что это кричит худотут. Для меня это название было обыденным, ни с каким худом не связывающееся, представлялась важная надутая птица, отчего и получила своё название – худотут. Ведь не вникаем же мы в название попугая, будто он кого-то пугает. Так и здесь: худотут – такая птица.

            У въезда в село, где стояла самая крутая и особенно белая гора, вся изрытая норками, кучковались в синем высоком небе и кричали щуры. Их пение было назойливым, их кувыркания в небесах надоедали. Они нарушали и ту благостную тишину, и тот благословенный покой, окутывающие мирно лежащее у подножия сельцо.

Горы вокруг Ильинки хотя и не считались горами, и не были высокими, но очень привлекали меня своими причудливыми ландшафтами, изрезанными  многовековыми потоками  и летних – с крупными тяжелыми каплями – дождей, и весенних талых вод, и беспросветной мороси поздней осени. Одна гора так была похожа на лежбище великанов, которые неизвестно откуда тут взялись, решили отдохнуть, полежать на солнышке, да так и остались на веки вечные, обросши меловыми панцирями.  По этим великаньим  туловам скакала я, и нравилось мне, как гулко-звонко отдавался стук моих ног на их огромных саркофагах. 

            Самая высокая гора называлась Надеждой. Рассказывали, что на той горе когда-то давно расстреляли беляки комсомолку Надежду. Это просто такой миф, из ничего сотканный. Никто толком никогда не мог сказать, почему гора Надеждой называется. Она имела зелёную шапку степных трав, её склоны заросли сорной порослью низкорослых деревьев, по её балкам можно было собирать ягоды. Но смотрела она на село иссушенным белым меловым ликом с редкой травянистой порослью каких-то кустиков, которые всего на один день в середине лета вспыхивали дивным нежнейшим голубым пламенем. Это чудо важно было не пропустить. Уже на следующий день всё исчезало так же внезапно, как и загоралось. Лишь малозаметные приметы свидетельствовали о случившемся чудесном танце синего пламени: кое-где трепетали на голом мелу голубые опавшие лепестки, да на каждом кустике оставалась опустевшая цветоножка. Я как-то один раз такое диво наблюдала. А после, сколько ни тщилась не получалось: либо еще не вспыхнуло, либо уже задуло ветром  это волшебное кострище. 

            Если взобраться по козьим тропинкам на эту гору, пойти вдоль её тоже крутых боков, то обязательно набредёшь на копь с красным, почти оранжевым песком. Такого песка я никогда и нигде больше не встречала. Моя тётенька Антонина, хозяйка дедовского дома, когда была моложе, то носила этот песок с горы и посыпала им земляной пол в кухне, помазанный предварительно свежими коровьими лепёхами, разведёнными наполовину водой. На таком зеленовато-коричневом фоне оранжевый надеждинский песок очень красиво смотрелся, и в доме создавалось праздничное настроение. Особенно старалась тётенька на Троицу. Там же в надеждинских балках рубила клеченье – тощие топольки и осинки – и приносила во двор, щедро утыкивая ними тын и крылечко, ставила в доме под иконами и у входа, притряхивала душистыми травами некрашеный, но чисто вымытый пол в горнице, украшала букетами из степных трав все подоконники в дедовском доме... 

            И если продолжать описание окрестностей прекрасного сельца Ильинка, то могу сказать со всей ответственностью, что более уютного и удобного места для жилья в деревне я и не встречала. Где это вы ещё увидите и горы, и леса, и степь, и луг, и реку так близко по соседству. Жаль, что горнолыжный спорт не внедрился в нашей среднерусской полосе. Я бывала в Алма-Ате в предгорьях, где лихо скатывались начинающие лыжники. В Ильинке горы не хуже тянь-шаньских предгорий. Откуда они там взялись? Нам ещё в школе говорили, что это отроги Средне-Русской возвышенности, что когда-то давно-давно на том месте было первозданное море, потом горы, а теперь вот они почти разрушились, не растут, а убывают. Мы находили на этих горах разные морские окаменелости, но чаще всего это был «чёртов палец» – такая палочка из кремния, похожая на окаменевшую иголку дикобраза, только короткую. Что с ним дальше делать, никто не знал. Я оставляла себе на память, складывала в коробочку из-под леденцов, как летний трофей. Там же лежали ракушки и улитки, найденные возле речки, красивые камешки, осколки гранита.

            Откуда на таких невысоких горах козьи тропы? Всё очень просто: козы – домашние, которых всегда было во множестве только у одной бабы Оксаны. Она их сама и пасла по этим горам. Эта баба Оксана была похожа на цыганку. И если бы у неё нашлась публика, то наверняка она бы себя проявила как-то интересно. А так она одиноко бродила по горам со своим посохом и разговаривала с козами, чтобы не отучиться говорить.

            Проблема общения в Ильинке была не только у неё, она, как мне кажется, была у всех. Дома стояли на некотором расстоянии друг от друга, что не способствовало тесным соседским отношениям.  Но не в этом была причина молчаливости ильинцев. Все они вынуждены были жить своим огородом и двором. Тут пустые беседы разводить не будешь. За хозяйством надо ухаживать. И этой «многоотраслевой» работой не были обделены и мы, городские дети городских детей наших бабушки и деда. Порою, эта работа превращалась в тяжелую повинность, которая портила моё пребывание в таком замечательном и благословенном месте. Это я теперь понимаю, что в городе нас не могли приучить к труду, который требовался в деревне. И понимаю, что дед и бабушка своих детей растили в работе и заботах о семействе, которое было многочисленным, также и нас настраивали. Как же иначе прокормиться? Корове надо каждый день рвать мешками свежую траву, огород надо поливать, иначе засохнут  помидоры, огурцы, капуста, двор надо мести, цветы пропалывать, падалицы собирать, вишни рвать. Бесконечные обязанности отравляли жизнь, я «качала» права:

            – Я приехала отдыхать, а не работать.

            За это мой двоюродный брат, на котором и висела вся подобная работа круглый год, прозвал меня «ленивцем».  Николаю доставалось столько труда, что его хватало и на нас с братиком, когда мы приезжали на неделю-другую во время длинных летних каникул. А между тем, ему было столько же лет, сколько и брату Вите, они были ровесниками. Корова, на мой взгляд, была ненасытной обжорой. Нам надо было рвать ей траву утром, в обед и вечером. На лугу рвать было нельзя, дедушка потом всё скашивал на сено, а за кормом надо было ходить далеко на гору, где тянулись колхозные поля с кукурузой, просом и подсолнечником. Тогда,  наверное, никаких пестицидов не применяли. Мы так чисто пропалывали посевы, что в химии не было надобности. Рвали колючий и клейкий осот, длиннющие плети полевой берёзки. Это сколько же раз приходилось кланяться до земли, чтобы набить такими сорняками большой «кроповянный» мешок. И не раз в день, а два, а то и три. Если в обед проторчишь на речке, то вечером надо уже два мешка набивать. Таскали мешки на себе, а с горы пускали котом, иногда брали с собой нелёгкую тачку на гору, а потом все мешки на неё взгромождали, Николай крепко всё свивал верёвками. Так и тащили, надрываясь. Однажды мне такое рабство надоело, я решила быстро натолкать в мешки кукурузы, ведь это был отличный корм нашей ненасытной корове. Но когда дедушка рассмотрел, какая «трава» попала в коровьи ясли, он строго спросил:

            – Кто кукурузу рвал?

            Николай сразу указал на меня:

            – Наш ленивец.

            Дед ухватил меня за ухо больно-больно, стараясь его открутить, и вопрошал:

            – К чёму? Скажи, к чёму ты чужое накрала?

            Потом мне уже не хотелось быть стахановкой, да и всех я просто ненавидела: и Кольку-ябеду, и деда бездушного, и корову прожорливую, и мешки за их огромные размеры и колючую ткань. С наших травяных десантов удавалось деду копёшку насушить кормов. Он и сам, бедолага, все кусты прочищал, все ложбинки  выкашивал, сад за лето раза по три, наверное, скрёб косой – всё корове сено готовил на зиму. Насколько я знаю, покосов ему не выделяли: то ли стар был, и все забыли, когда он в колхозе работал, то ли напряжёнка была с покосами.

            Садился дед в лодку, брал косу и грабли и плыл на другой берег, там, в «лимане», трава росла высокая, в человеческий рост. Дед накашивал столько, что ни в один мешок бы не уместилось, у него была такая специальная сеть, сплетённая из толстой верёвки и натянутая на два полукруга из гибкой лозы, похожих на створки ракушки. В это приспособление он целую копёшку травы закладывал и тащил полем к лодке. «Лиман» – это было такое озерко, то ли остававшееся после половодья, то ли подпитываемое слабыми ключами, иначе не росли бы там огромные вербы, не стояла там бы всё лето вода. Дедушка мой, Иван Кононович, царствие ему небесное, и сам надрывался на работе, и нас не щадил особо. Как же свободно вздохнули мы, когда эту корову продали. Конечно, старикам горе, а нам радость: не надо по горам ходить да берёзку – вьюнок полевой – с колючим осотом собирать.  

            Но работы меньше не становилось. Когда созревали вишни, надо было их рвать. Сад вишнёвый большой, вишни старые, огромные. Мы карабкались по стволам и обрывали ягоды, складывая их в передник, приделанный как сумка у кенгуру впереди. И не боялись ни высоты, ни царапин, которых было великое множество и на ногах, и на руках, и даже в таких местах, где их не должно было быть – на спине и животе. Как-то я не захотела карабкаться на дерево и решила наклонить к себе большую и, как мне показалось, крепкую ветку, чтобы стоя босиком на траве обобрать её быстренько. Но ошиблась я и в расчётах, и в силе, с какой тянула к себе ветвь. Она хрустнула и повисла, послушная и беспомощная: рви теперь, сколько хочешь, не напрягаясь. Мне бы хитрее быть, отломить до конца ветку, да и выбросить подальше. А я вишни все обобрала и пошла себе довольная из сада, свой бидончик я наполнила без особого труда. Зато потом, когда дед шёл после меня садом, увидел эту беду. Опять дознание, опять Микола на меня указал, опять больно-больно схватил дедуга за ухо, выворачивая его из гнезда, стал вопрошать:

– К чёму? К чёму таку гилку обломила?

Да разве ж такую науку когда забудешь? Нельзя у деревьев гилки ломать, нельзя воровать в колхозе кукурузу, нельзя ещё много чего было делать постыдного. Крепка наука моего дедушки, на всю жизнь запомнилась!

 Вишни, как из автомата, всё больше летели в наши рты, часть падала на землю. Пока нарвёшь ведёрко, полдня пройдёт.   А потом же и с земли всё надо было собрать. И так устанешь от этой нудной работы, что уже не хочется ни есть, ни играть. И только речка манила всегда одинаково.

Как это можно было жить без этой тихой, спокойной и такой ласковой речки? Я, наверное, просыпалась раньше остальных внуков. По утрам, когда ещё над водой поднимались еле заметные клубы ночного тумана, речка была ослепительно блестяща от солнечных зайчиков. На прибрежном песке ещё сохранялись отпечатки лисьих следов, а камыши таили в себе все ночные секреты и стояли молчаливые, заговорщицки ожидающие ребятню, которая обязательно соберётся со всего края, чтобы побарахтаться в воде. Но я приходила раньше всех – когда было очень тихо и спокойно. Можно было понаблюдать за стрекозами с огромными стеклянными крыльями, и оттого казавшимися какими-то волшебно сказочными существами. Можно было послушать иволгу в высоких вербах на берегу речки. Можно было и за рыбками у берега смотреть, а ещё лучше – из лодки, которая всегда была тут привязана за колышек.

Но однажды я увидела такое чудо, что забыть его вряд ли когда можно. На камышину, длинную и гибкую, присела птица. То ли она меня не заметила, то ли совсем не испугалась, но опустилась она в двух шагах от меня. Её перья на солнце переливались дивным голубым огнём. Она походила на чудесную райскую птицу, какие бывают только где-нибудь в дальних тропических краях.  Такими перьями были украшены индейцы на почтовых марках, которые мы с моими одноклассницами собирали. А тут эта чудесная птица сидела передо мной и только вертела головой. Была она величиной со скворца. Хвост был обычный, не длинный. Она молчала, только оглядывала окрестности, выискивая корм. А я оцепенела, застыла в своём зелёном ситцевом платьице, словно слилась с камышами, боялась даже вздохнуть. Хотя мне хотелось кричать от восторга: такой птицы никто из моих ровесников не видел. По крайней мере, я ни от кого не слышала рассказа о ней.  И сама я никогда до того ничего подобного не видевшая: даже в книжках на картинках зимородки были иными. Но это был он, голубой зимородок! Ах, как же мне хотелось, чтобы он хоть одно пёрышко  обронил, подарил мне на память!

Теперь, умудрённая многими знаниями и одарённая вереницей счастливых дней, что само по себе есть жизненный опыт, я могу с полной уверенностью сказать, что Бог показал мне мою синюю птицу в виде этого редкостного зимородка, явившегося мне тихим солнечным утром на берегу речки Подгорной.

Птица улетела также стремительно, как и появилась: из ниоткуда в никуда. После мне приходилось видеть разных птиц, к сожалению, всё в неволе для них. Но такого свободного, смелого и независимого зимородка, какого мне довелось увидеть в детстве, я нигде больше не встречала...

После купания в чистых прохладных водах нашей речки вдруг начинаешь чувствовать волчий голод. Как это бабушка с дедушкой всё хорошо знали, как они предусматривали такие наши желания?

Бежишь домой, а возле летней печки, которую дед смастерил в огороде под старой развесистой грушей, бабушка хлопочет: постный борщ, жареных карасей, шкварчащую картошку с салом предлагает. О-о-о! Благословенные были времена! И нечего нам на своих предков обижаться. Сами в труде и мере жили и нас так же растили. И не помню я, чтобы они маялись от ожирения, катаракта кого бы ослепила или ещё какие страшные напасти с ними приключились. Да, правда, вот у деда варикоз был на ногах сильнейший и грыжа в паху. Так это же он, сердешный, от работы надорвался.

И ещё один нудный и непосильный труд был у нас в деревне – полив огорода. Странно то, что у наших деда с бабкой было ещё, кроме нас троих, два внука и три внучки (я не беру во внимание Тышковых детей – семьи старшей дочери Натальи и её мужа Тихона, они жили рядом своим огромным табором). Но Галя с Ниной и Валентина с Вовкой и Сергеем так редко бывали у стариков, что на них разве что не молились, когда они появлялись. Их потчевали самой вкусной едой, им дозволялось ничего не делать! Между тем, трое из них были уже почти взрослые, могли бы и потрудиться на благо семейства. Но весь тяжкий труд доставался Николаю и нам с братом. Николай, понятно, он жил со своей матерью Антониной там постоянно, это его двор и его хозяйство, а за что нам такая доля выпала. Мы появлялись в Ильинке обычно только летом, жили  одну-две недели и больше не выдерживали. Отец знал про трудовую повинность и надолго нас не оставлял. Но за всё лето набиралось более месяца такой «скотской» жизни. Мне, как девочке, это особенно было трудно.  

Все посадки измерялись одной странной по звучанию, но очень точной мерой – кубахами. Это лунки: сколько лунок, столько и кустов помидоров, огурцов, капусты, перца, кабачков… Да всякой всячины на огромном огороде росло огромное количество. Кубах сто помидоров у речки, кубах сто пятьдесят у копанки, да пятьдесят у колодца. Чуть меньше капусты и огурцов. Может, на всю городскую братию и маловато было, но нам поливать хватало вдоволь. И в каждую кубаху по полведра воды надо влить. Кто может посчитать, сколько мы перетаскали на своих ещё некрепких руках десятилитровых вёдер с речной и ключевой водой. Воды из речки перетаскали мы втроём столько, что, наверное, глубокий омут перед дедовским огородом мелел за лето, а на моих руках мозоли не сходили даже и зимой. А когда мать Николая задерживалась на ферме, то мы поливали и возле копанки, и возле колодца, а этого тоже было немало. Старались успеть ещё и в речке искупнуться: после полива мы так вымокали и пачкались, что необходимо было отмыться от песка и чернозёма. А после же хотелось и «на кино» успеть. Это кино было нашим мечтанием и развлечением вожделенным. За пять копеек можно было смотреть всё, что «кинщик» привозил. Клуб был, кажется, из старой конюшни организован. Мы сидели на простых лавках, тут же позади, жужжал аппарат, вместо экрана – белёная мелом стена. Как часть закончится – перерыв, другая – ещё перерыв. Так до полуночи и смотрели мы обычный полуторачасовой фильм.  Домой возвращались, когда ни зги не видно, а идти мимо кладбища.

Но странное дело, никто этого кладбища не боялся, и никто этим кладбищем никого не пугал. Это место было, как будто задний двор при каждом дворе, этакий потаённый угол, куда до поры до времени хозяин не наведывается, потому что нет ему надобности, но где, между тем, своя жизнь идёт: чирикают воробьи, осыпаются листья с клёна и растущего за соседским плетнём карагача, пауки ткут свои тенёта, стараясь поймать в них какую-нибудь зазевавшуюся осу.

Такое степенное понимание неизбежности окончания жизненных всех дорог заслуживает особого уважения. Я, сколько помню, приезжая погостить в Ильинку к дедушке Ване и бабушке Тане, имела место для ночёвки в самой маленькой комнатке, называемой кимнатой. Это было самое крайнее к улице окошко, а улица была и не улицей вовсе, а границей между хатами и кладбищем. И ни разу не то, чтобы страх какой появился, а и мысли не обозначилось даже в голове, что за домом лежат мертвецы. О них так никто и думать не мог. Это были свои родные люди, которые больше не живут с нами, а лежат себе под горой и отдыхают от трудов праведных.  И никаких «чудес» там не происходило, филин не кричал, оборотень не появлялся, ведьмы не колдовали. Да и некому было это выдумывать. Ничего ильинцы о потустороннем мире не знали: книг читали мало, да и то все правильные, газету выписывали только районную и «Сельскую жизнь», в которых о «мертвяках» почти не пишут, радио провели поздно, электричества тоже долго не было, а о телевизорах в наше время там никто и не помышлял.

Так на кладбище, то ли оттого, что редко кого «ховали», то ли оттого, что все были родня друг другу, образовался этот большой общий «двор» вечного покоя. И, наверное, благодаря этому простому тихому сельскому погосту, в Ильинке имелось то главное равновесие между жизнью и смертью: и жизнью дорожили, и умирать не боялись; и на белом свете старались, торопились переделать всю отмерянную каждому часть работы, и на тот свет не сильно спешили.   

Вот тут и настало время вспомнить своё родовое дерево. В глубь веков теперь, к сожалению, не влезешь – к самым глубинным его корням, но по стволу его и по кроне можно вскарабкаться. Дерево – оно ведь тоже в земле такую же крону из корней имеет, как и на свету из живых зелёных ветвей. А корни-то должны быть тоже живыми, чтобы род – дерево – не усохло. И только память делает прошедшее живым, возвращает всё на круги своя. Вот и пойдём вспоминать, кто же в нашем дворе первым был, кого ещё все помнят.

Звали его Абрамом Косенко. Я не скажу о своих библейских корнях, но аналогии возникают в виде цитаты из Евангелия от Матфея: «Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова…». Ни Исаака, ни Якова не было, но зато был Конон. Это уже мой прадед Конон Абрамович Косенко. Долго мои родственники не могли вспомнить, были ли у Конона братья и сёстры, наконец, вспомнили Варвару Абрамовну и Прасковью Абрамовну. Никто уже не может сказать, когда же Конон, а может, ещё и Абрам, поставил в Ильинке этот дом и огородил этот двор, занял пустошь под сад и огород. Но если прикинуть, то Абрам вполне мог родиться ещё тогда, когда Пушкин жил. Ведь не барин был мой прапрадед, простой селянин. Грамоте тогда мало кто был обучен, и письменных принадлежностей в доме могло и не быть. Одно слово – не графья. А если бы кто и вёл какую запись о роде, то хранить её негде было и смысла не видели, и скорее не знали, что это надо делать.

Я ведь сама, образовывавшаяся в Московском университете, если бы не любопытство моего сына, тоже бы не начала свои изыскания проводить. А тут, когда оглянулась, а по материнской линии уже и спросить не у кого: бабушка умерла, мама умерла…  Я спешно тётушке письмо написала с просьбой вспомнить, что сможет, да и опоздала, ответ не пришёл.   Позвонила племянникам, а они горькую новость сказали: отходит моя тётушка, никого уже не узнаёт. Один её сын погиб в машине на дороге вместе с женой, а другой где-то на Камчатке пропал. Остались мои племянники, а они и подавно ничего не знают.

Обратилась я в отцовскую сторону. Да пока ещё восьмидесятилетние живы, то у них хотя бы что-то узнать надо. Но где там: ничего уже старичьё не помнит. Самая младшенькая дочка моих деда с бабушкой Нина Ивановна Харьковская, слава Богу, самая памятливая и самая заботливая. У неё даже даты жизней многих записаны. Так что благодаря ей, да и всем, кто вспомнил, расскажу о своих предках.

            Итак, Абрам и его жена родили в 1865 году Конона, который прожил ровно семьдесят лет и умер в 1925 году. Родили Абрам с женой его, моей безымянной прапрабабушкой ещё и Варвару, и Прасковью. Но моя ветвь идёт от Конона и жены его, имени которой долго не могли вспомнить её внуки, мой отец и его брат. Потом всё же память озарилась именем Наталья, а позднее отец вспомнил и отчество: Степановна. А тётка Антонина и фамилию её девичью назвала – Царегородская. Умерла прабабушка в 1938 году.

            У Конона было два сына и две дочери: Иван, Алексей, Наталья, Марина. Мой дед Иван Кононович Косенко родился 14 января 1894 года, умер 24 мая 1974 года. Его жена, моя бабушка привнесла в нашу ветвь возможность рождения близнецов. Звали бабушку Татьяна Савельевна в девичестве Соловьёва, что особенно интересно, то родилась она 1 января 1894 года, а умерла день в день через 86 лет – 1 января 1980 года – от гриппа.

Её родная мать, моя прабабка Соловьёва, звалась Ольгой и рано оставила Савелия вдовцом. Он потом женился вторично на женщине с детьми. У Татьяны были родные сестра Евдокия и брат Егор. У Евдокии также рождались близнецы, как и у Татьяны. Поэтому я и сделала вывод, что от Соловьёвых идёт такая Божья благодать – близнецы.

            У бабушки много рождалось деток, много и умерло рано. Близнецами были две девочки: Антонина и Степанида, рождённые 22 января 1931 года, но были они такие хилые и нездоровые, что шансов у них почти не было выжить. Тут кто-то посоветовал бабушке то ли напоить их чабрецом, то ли искупать в его отваре. При этом было сказано, что богородская трава сама укажет, кому жить, кому уходить. Выжила моя тётушка Антонина, а маленькая Стеха, царствие ей небесное, умерла. 

            Близнецы стали потом появляться у внуков Татьяны: Василия и Владимира, при этом не важно, по какой линии. Василий – сын дочери Натальи, а Владимир – сын сына Григория. Теперь, если мои предположения правильные, то у праправнучек Татьяны следует ждать близнецов. Думаю, что не обязательно по линиям Василия и Владимира это проявится. Это может быть и у моей внучки Лизы.

            И ещё одну мрачную, но в то же время и светлую историю рассказывает самая младшая дочь моих прародителей – Нина Ивановна. Она поведала мне о том, как мою бабушку Таню с ребёнком в утробе – с Ниной, едва не похоронили заживо, потому что уже бабушка не подавала признаков жизни.  Был жаркий день, бабушка работала на току, умаялась, да и прилегла на зерно отдохнуть. Да так отдохнула, что уже не смогла встать. Фельдшер сказал, чтобы готовили гроб.

            Но дедушка не согласился. Кто-то ему такой рецепт дал, когда надо сабельником лечить. И тут его настойчивость и трогательная забота о жене, ждущей ребёнка, но обездвиженной из-за обострения радикулита, достойны целой поэмы. Дед ходил за семь километров в город на рынок и покупал там волшебную траву декоп. Ему рассказали, как её следовало готовить. Это он и делал. Потом, торговка, тронутая такой его заботой о жене, указала ему место, где растёт декоп, чтобы он сам его заготовил. И дед поехал в местечко Красное, нарвал целый мешок сабельника и смог выходить свою Татьяну. Это такая трогательная страница в истории нашего рода. Ведь, когда я росла, то мои родители всё чаще сварились, чем объяснялись друг другу в любви. 

 

Мой первый учитель в журналистике

Думаю, что без Петра Антоновича Брёхова я бы вряд так была убеждена, что мне нужна журналистика. Не помню, что привело меня в редакцию районной газеты «Ленинский путь», но это были не стихи. После листовки-вкладыша, полученной из «Пионерской правды», я почти не писала стихов, а что и написала, то больше никому и никогда не показывала в свои юношеские годы. Это было для меня очень интимным делом, как теперь молитва Богу. Поэтому в редакцию районной газеты я послала заметку-утопию о том, каким будет мой родной Калач через десять лет. Время показало, что я писала чистейший бред: то, чего никогда не будет в таких захолустьях – порядка и красоты. Но заметку напечатали. Понемногу  печатали и другие  мои «информушки». Они уже были более реалистичными – о вечере отдыха в школе, о КВНе…

Тогда редакция Калачеевской районной газеты находилась в очень старом здании с подслеповатыми оконцами, тут же и типография была. Мы туда в первый раз чуть ли не всем классом ввалились. У нашей одноклассницы Тани Лучшей мама работала машинисткой в редакции, она нам подсказала, где можно собирать макулатуру. Мы бросились туда, сломя голову, потому что лучшему классу обещали путёвку в Артек. (Это была самая действенная, но никогда не реализуемая приманка для ребят всех поколений в нашей школе). Так что вначале я, едва не разбила себе нос, споткнувшись о порог редакции газеты. Несколько позднее я сделала запись в своём дневнике:

«16 января 1972 г. Завтра предстоит поход «Юнианы» в редакцию. В пятницу я там была… Я видела, что здание, где находится редакция, очень никудышнее. Когда я вышла из него, у меня был довольно воинственный настрой: я готова была идти в горсовет и требовать, чтобы для редакции построили новое здание – дворец из стекла и бетона…»

Но это было чуть позже, годика через три, а пока я тихо завидовала Тане, да как почти и все у нас в классе. Один только её ответ на вопрос: «Где твоя мама работает?», чего стоил!

– В редакции, – как можно более небрежно отвечала она. 

Это вам не:

– На элеваторе, – как отвечала Лида Ямпольская. Или:

– На мясокомбинате, – как говорил Андрей Шулекин. И уж совсем не:

– Не знаю, – как отмахивался кто-то ещё.

Это вам не такие простые и неинтересные ответы. Это ответ царский – в редакции! И не такие простые профессии. Это – сотрудник редакции газеты!

У Таньки дома стояла пишущая машинка, чуть ли не «Ундервуд». Иногда мне позволялось к ней прикасаться, – когда я, молитвенно сложа руки, смотрела на подружку. Удавалось, «пока не видит мама», два-три словечка всего и тиснуть. У них в доме было очень много книг, и Таня часто давала мне их читать. На этом наша дружба и держалась. В остальном мне очень мешала Вера, которую я сильно ревновала к Тане, а Таню к Вере. У нас по этому поводу всегда были разногласия. Но, тем не менее, ещё в четвёртом классе мы славно играли в древних славян в лесополосе возле железной дороги, или в заросшем дикой вишней Верином саду. Мы вместе ходили в туристический кружок при Доме пионеров. В походах играли в игры о будущих профессиях. Я тогда всех пыталась убедить, что буду кинорежиссером.

Наша троица распалась после восьмого класса, когда Татьяна поступила в местный строительный техникум. У неё в семье пошли не лады между родителями, а потом и их развод. Ей пришлось оставить школу.

С выбытием Татьяны, мне Вера стала не интересной. И наша компания уже не подлежала восстановлению. Но, когда после десятого класса я встретилась с прежней подружкой, она, надеясь, что я поумнела с тех пор, спросила:

– Ты куда будешь поступать на учёбу?

– В МГУ, на журфак, – не задумываясь, ответила я.

Татьяна так на меня посмотрела, словно пожалела меня: «Ну что с этой дурочки взять? То она кинорежиссёром хочет быть, то журналистом». Что с этим в Калаче делать можно, никто не представлял. Вера поступила в техникум по мясо-молочному делу. Моя мама всегда мне с сожалением говорила:

– Доча, да кому эта журналистика нужна? У тебя же нет на неё здоровья. Иди в мясо-молочный: морда будет – во!

Конечно же, я и слушать не хотела свою «отсталую» маму.  Для неё было пределом красоты и достатка, когда «морда – во!» – во всю ширь разведённых рук.  Я теперь понимаю, что она не хотела никаких проблем для меня. Ей, росшей без родителей в голодные военные годы, жизнь подсказывала свои правила достатка и обеспеченности. Она же и мне хотела этого достатка.

Но перевешивал всех советчиков степенный, по моим понятиям очень умный и авторитетный, редактор районной газеты Пётр Антонович Брёхов. Я его воспринимала, как девочка-подросток. Мне было лестно, что он приглашал меня к себе в кабинет, рассказывал о профессии, руководил моим чтением. Он мне открыл хорошего поэта Дмитрия Кедрина. Его поэму «Зодчие» он  читал очень чувственно и выразительно.

Как побил государь

Золотую Орду под Казанью…

В дневнике я записала:

«3 марта 1972 г. …Что у меня есть на сегодня? Была я сегодня в редакции. Опять получила задание. Торопят.

…Слова Петра Антоновича, редактора: «Журналист – это подёнщик»… Писать жизнь с людей. Это трудно…».

«20 апреля 1972 г. Вчера была у Петра Антоновича. Говорили о поэзии. Ах, где достать стихи Роберта Бёрнса? Он мне дал два номера «Невы». Читаю роман Леонида Жуховицкого «Остановиться оглянуться…». О журналистах. Пока среднее впечатление. Стиль уж очень вольный. «Дюже» эрудированный дядька».

Интересно, что когда я стала студенткой факультета журналистики Московского государственного университета, к нам, первокурсникам, в студенческое общежитие был приглашен первый писатель – Леонид Жуховицкий. Благодаря такой услуге Петра Антоновича, как предложенное чтение из журнала «Нева», я была в курсе, кто такой Жуховицкий, что он написал. Могла задавать ему свои вопросы. К тому же у меня оказалась его книга «Может, редко встречаемся?», и я поспешила попросить автограф.

«Кате Косенко – автор. Л. Жуховицкий. 24/X – 74 г.».

Это и был самый первый на собственной книге писательский автограф в моей библиотеке.  Самый первый и самый короткий. Теперь их около сотни, книг с авторскими дарственными надписями мне, и как редактору, и как читателю, и как другу от прозаиков, поэтов, от художников. 

Из дневника:

«Писать жизнь с людей. Это трудно. Это большая честь. Надо быть достойной этого…».

И это только была малая толика моего «упивания» журналистикой. Я ходила по заданию редакции к какому-то токарю и расспрашивала его про жизнь и работу, а потом писала очерк. Я ехала в Ильинку и там выпытывала подробности у своей тётки Натальи про всю её многочисленную семью, а потом писала большой материал «Мать». Но первое задание редакции – это «Слуга народа» – зарисовка о почти моей ровеснице, но уже депутате:  тогда это было вполне возможно для красивой статистики. Она работала на элеваторе в «Заготзерно». У меня было столько эмоций и впечатлений от этого первого «серьёзного» задания. Вечером я засела за дневник со своими размышлениями и переживаниями:

«15 февраля, 1972 г. …Остаётся осмыслить счастливость моего дня и свою личность в этом деле. В том, что это взрослость, я не сомневаюсь. В редакции мне доверили это дело. Но ещё это и детскость. Как я нерешительно открыла дверь кабинета директора. Запинаясь и заикаясь, объяснила, в чём дело. Но и директор произвёл плохое впечатление. Он показался мне нездоровым, словно сонный, он звонил по телефону: почти не шевелясь, набирал номер и что-то невнятно бормотал в трубку. Потом мы долго вдвоём с какой-то тётечкой ходили по территории мелькомбината, по бесконечным кабинетам конторы. Она всем объясняла, что вот «девчонка» пришла из редакции и хочет написать очерк о Тибекиной Ане. Хотя и представляла меня как «девчонку», но называла на «вы»…

Сегодняшний день – последний день детского отношения к журналистике…».

«22 февраля 1972 г. Мой очерк понравился в редакции. А Ф.К. сказал, что он, хотя и профессиональный журналист, но так написать не сумеет. Пошутил, наверное».

Я писала много и красиво! Журналист, курирующий мои опусы Фёдор Карпов, говорил мне, что ежедневная текучка и суета редакционных будней не дают ему писать так же.

– Я так написать не могу, – как-то сказал он мне. И видя, что я не верю ему, и готова уже обидеться на него за подтрунивание надо мной, добавил:

– Текучка заедает.

Мама читала мои материалы и молчала, строгая, несогласная со мной, но внутренне всегда гордившаяся моими публикациями. Одноклассники и школьные учителя были немы, словно воды в рот набравшие. Наверное, они не читали районку, а если и читали, то не связывали это с моим образом маленькой, худенькой, скромно и небогато одетой девочки. А может, уже тогда у меня были завистники?

Я бы никогда не стала говорить о завистниках, если бы, уже много лет спустя, одна ясновидящая – не шарлатанка, а истинно одарённая – не сказала мне, что моя близкая подруга мне завидует чёрно. И описала её явственно, и назвала причину этой зависти – мой оптимизм. Ведь на тот момент моя жизненная ситуация сложилась так, что завидовать было нечему. Может, и тогда, в далёком-предалёком детстве, моя неистребимая вера в собственную большую жизненную стезю вызывала у других зависть?

Петр Антонович самолично правил мои статьи, потом приглашал и объяснял, что так лучше. Его авторитет был для меня непререкаем. Я покорно принимала все замечания. Благо, их было немного. Так, ненавязчиво, тактично и умно он культивировал во мне поклонение журналистике. Для меня тогда не было таких понятий, как подкупаемость и продажность этой профессии. Да и до сих пор считаю, что профессию делают люди, а люди бывают разные: честные и бессовестные, правдивые и лгущие, мздоимцы и бессребреники. Хвала Господу, что к середине жизни он не дал мне разувериться в изначальной мудрости этой профессии.

В выпускном десятом классе я решилась, наконец, организовать журналистский кружок в школе. Я была редактором школьной стенгазеты ещё с восьмого класса. И всё время думала о таком кружке. Прочла тогда я книгу Т. Комаровой «История одной жизни» о ростовской поэтессе Елене Ширман, которая в своё время была ученицей Ильи Сельвинского в Литературном институте. А потом в Ростове-на-Дону у неё до войны была «

» – кружок творчески одарённых подростков. И так мне понравилась эта идея, что мне тоже захотелось у себя в школе что-то подобное организовать.

Но я была всё же более робкая девочка, чем смелая, и очень нерешительная. Журналистке такие комплексы совсем ни к чему! И я постепенно от них избавлялась. И только к десятому классу я решилась собрать детей для занятий.

О моей затее узнал и редактор районной газеты Петр Антонович Брёхов. Он поддержал эту идею и  сказал, что это будет юнкоровский пост районной газеты в нашей шестой школе. А потом редактор нашёл время и пришёл сам в нашу школу, чтобы познакомиться. И приходил к нам не раз. Очень было мне лестно, что и ему наша «Юниана» понравилась.

Он нам давал целые полосы для публикации детских заметок, стихов. Даже гонорары прислал на школу. А потом наш завуч Прасковья Архиповна Думова всем их раздавала. Мой первый гонорар, к слову сказать, был именно из этой газеты. Кажется, пятьдесят шесть копеек. До этого я не помню никаких гонораров из редакций радиовещания. Их попросту не было. Не помню, чтобы раньше из газеты приходили мне деньги. Но тот раз я запомнила. Я очень стеснялась вообще получать деньги за свои материалы. А мудрая Прасковья Архиповна убеждала меня, что не надо стесняться и отказываться от заработанных денег. 

Много лет спустя я приехала в родной город как корреспондент областной газеты «Коммуна». После переезда из Алма-Аты, где я работала редактором по прозе в книжном издательстве, в Воронеже я была в поиске и пробовала разные варианты. Редактор этой газеты Владимир Яковлевич Евтушенко дал добро на мою поездку. Я приехала в свой родной городок, словно прилетела с Луны. Мне казалось, что путь мой устилался розами и лаврами. Только надо было высказать своё желание, с кем я хочу встретиться, как оно тут же счастливо исполнялось.

Но один раз произошла осечка. Понятно, что в 1988 году встречи с Петром Антоновичем Брёховым не могло случиться. Его сын, Володя, сказал мне, что мой первый журналистский мэтр умер. Я не стала расспрашивать, когда это произошло: человека ведь не вернёшь. Как никогда не вернётся вся прелесть нашего с ним общения,  а также романтика ощущения некой харизматичности этой профессии. Употребляю такие словесные «изыски», но как передать тогдашнее моё трепетное отношение к журналистике. 

Фёдор Карпов, тоже мой первый газетный куратор, потом случайно обозначился в моём поле зрения: он не счёл зазорным откликнуться на мой призыв о сотрудничестве, который я лично разослала письменно по редакциям районных газет. Откликнулся из множества только он да ещё кто-то из одного района. У меня было рекламное агентство, которое занималось размещением рекламы во всех местных СМИ. Я разослала предложения. Это было давно, в середине 90-х годов. Фёдор позвонил из Воробьёвки, где он тогда работал в газете. Мне было приятно, что он меня не забыл, когда я назвала ему свою девичью фамилию, по которой он меня знал во времена моего школьного ученичества у него.

 

Что за страна такая, «Юниана»

Моя кипучая деятельность не оставалась незаметной.

«6 февраля 1972 г. Сегодня о нашей «Юниане» говорила «Пионерская зорька». Естественно. Мы – «Юниана» – не должны быть истреблёнными. Это должно жить».

 «20 апреля. Была на районном слёте рабселькоров. Памятный случай… сидела в президиуме, меня хвалили, избрали делегатом на областной слёт…».

Я так думаю, что это в большей степени благодаря моей «Юниане»  меня стали замечать, хвалить и выдвигать… Но мне было самой интересно с ребятами. С одной стороны я была для них как вожатая, с другой – как учительница. Дети были из пятых, шестых и седьмых классов. Почему-то так получилось, что идея понравилась многим, и ко мне записалось достаточно ребят, для меня даже неожиданно много.

Как-то я гостила у своей тёти в Ростовской области. От нечего делать стала искать, что можно почитать. В руки попалась крошечного формата книжечка Татьяны Комаровой «История одной жизни». Я стала её листать, и обнаружила, что это рассказ о поэтессе Елене Ширман. Я тогда такого имени не слышала, хотя очень была искушена в чтении стихов. Любила, когда никого не было дома, – это обязательное условие, чтобы не было слушателей, я тогда стеснялась очень сильно себя, своих увлечений, своего голоса, – любила читать стихи вслух. Знала наизусть очень много, поэтов запоминала и почти все их книжицы. Тогда много было тоненьких книжек, которые были доступны и по цене, и имелись в продаже.

Но имени Елены Ширман мне не встречалось, а она была в одном семинаре у Ильи Сельвинского с любимой тогда мною Ириной Снеговой, с Павлом Коганом, Сергеем Наровчатовым, Борисом Слуцким… Я стала читать, и очень была потрясена судьбой этой одарённой девушки, расстрелянной фашистами в лазоревой степи. Она мечтала о стране вечной молодости – Юно, республике юности. И вела такой кружок молодых поэтов на Ростовском «Сельмаше».

Судьба поэтессы, её смерть, её мечты и дела запали мне в душу, я стала думать о ней. Когда у меня появились публикации в районной газете и на Всесоюзном радио, я решила возродить «Юниану» в своей школе.

Для меня было яснее ясного, что это продолжение дела Елены Ширман. Но не было повторением, потому что себя я не чувствовала настолько знающей и опытной, чтобы заниматься поэзией с детьми. И я занималась тем, что делала и сама – учила ребят выбирать темы для их заметок в газету. У меня сохранились даже фотографии «юниановцев». Для этой цели мы с активом специально ходили в фотомастерскую.  Тогда ведь всё было значительно сложнее: с фотографиями, с магнитофонами, с телевизорами. Их было очень мало и стоило это всё довольно дорого. Моей семье долго было не по карману даже купить простенький телевизор.

А дети в 11-13 лет, которые занимались в моём кружке, были все одарёнными. Они писали стихи, как мне казалось, легче и лучше меня. Они сочиняли какие-то рассказы. Я даже поражалась их дарованиям.

Спасибо вам, мои славные добрые «юниановцы»! Вы оказались такими отзывчивыми, такими преданными, а главное все были очень талантливые! Все писали хорошие стихи. Для пятиклассников – так даже очень хорошие!

Из «мягкой» тетради:

«29 ноября 1971 г. Уже прошло пятое занятие «Юнианы». Мне очень трудно вести их. Нет опыта. К тому же эти шестнадцать мальчишек и девчонок, очень горластых, имеют свои индивидуальные черты характера. Я не педагог, поэтому так трудно. Нужна помощь!».

И помощь эта в первую очередь пришла именно из редакции районной газеты от Петра Антоновича Брёхова. Он нашёл время и пришёл сам в нашу школу, чтобы познакомитьс