SEMA.RU > XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > ПОДЪЕМ

Подъем

Журнал "ПОДЪЕМ"

N 1, 2003 год

СОДЕРЖАНИЕ

 

 

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА

 

РУССКОЕ ПОЛЕ:
ПОДЪЕМ
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ
ЖУРНАЛ СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ФЛОРЕНСКИЙ
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ

ПРОЗА

Яков БЯЛИК

ЗАПИСКИ ФРОНТОВОГО ХИРУРГА

Яков Романович Бялик родился в 1916 году в городе Житомире. Несколько

лет в детском возрасте вместе с родителями жил в Берлине. В 1939 году

окончил Воронежский медицинский институт. Доктор медицинских наук,

профессор. Участник Великой Отечественной войны, фронтовой хирург на

Воронежском, Центральном и Первом Белорусском фронтах. Инвалид войны.

Награжден многими боевыми орденами и медалями. Живет в Воронеже.

 

На многих памятниках солдатам и жертвам Великой Отечественной войны выбиты поистине священные слова: “Никто не забыт, ничто не забыто!” Увы, человеческие страдания забываются через поколение. О них помнят сами участники войны и их дети, а для более молодых поколений это уже глубокая история. Забвение страшно и опасно прежде всего потому, что люди, не знавшие ужасов войны, готовы к их повторению. Опять развязываются большие и малые войны, льется кровь, гибнут старики, женщины, дети.

Книга Якова Романовича Бялика как раз и направлена против такого забвения. Это крик и стон старого солдата, страстное обращение к ныне живущим людям - не воюйте, не приносите друг другу страданий, не проливайте крови!

Яков Бялик знает цену человеческих страданий и человеческой жизни. Фронтовым хирургом он прошел всю войну от стен Воронежа до стен Берлина, спас тысячи солдат от верной смерти. Но тысячи и не спас, потому что все же не Бог: смерть на войне сплошь и рядом бывает сильнее жизни.

Записки свои Яков Бялик закончил в середине девяностых годов прошлого века и поначалу не предназначал для публикации. Тем они и ценнее: он ничего не утаил и ничего не приукрасил. Война в его записках предстает во всем своем кровавом ужасе. Забыть все пережитое старому фронтовику невозможно!

Давайте не забывать и мы, помнить ежедневно и ежечасно, чтоб человеческие страдания не повторились ни при жизни наших детей, ни при жизни наших внуков и правнуков! Не повторились нигде и никогда!

Иван ЕВСЕЕНКО.

* * *

Война застала нашу семью, как, наверное, и многие другие, врасплох. После финской кампании я работал в Липецке на Сырских Рудниках, и до моего сознания эта страшная весть сразу не дошла. Опомнился я, только получив повестку райвоенкомата. В ней указывалось, что я должен был немедленно явиться на пересыльный пункт. В больнице меня быстро рассчитали. Пересыльный пункт находился в районе тракторного завода в сосновом лесу, где скопилось огромное количество народа - призывников.

Толчея, неразбериха и вдруг... окрик:

- Яша!

Смотрю, стоит в военной форме мой однокашник - уже начальник медпункта призывного участка. Мы искренне были рады встрече, и он сразу же повел меня в свои владения - медсанбатовскую палатку в лесу.

- Ну, давай отметим встречу, - сказал однокашник, - все остальное потом сделаем. У меня там есть немножко.

Он подошел к стеклянному шкафу, где виднелись какие-то инструменты, биксы, флакончики, бутылки с лекарствами. Взял одну большую, темную, и принялся наливать в стаканы вино цвета портвейна. Рядом он поставил зачем-то графин с водой. Что было на закуску, я не помню.

- Ну, пошли! - дружно чокнулись мы, выпили - и я чуть не помер в прямом смысле этого слова.

После первого глотка у меня сразу перехватило горло - ларингоспазм. Я захрипел, никак не мог вдохнуть воздух и даже почти предсмертно посинел, не на шутку перепугав своего собутыльника. Он поспешно налил мне воды:

- Ты что, никогда не пил, что ли?

Оказалось, однокашник разлил нам настойку валерианы. Он это делал, наверное, не впервой, а я подобного напитка никогда не пробовал. Ни разу не позарился я на него, и после хотя чистый спирт пить приходилось не единожды. В конце мы над этим от души посмеялись, вспомнили институт, знакомых.

Однокашник помог мне быстро оформиться: на следующий день предстояло ехать в Воронежский облвоенкомат за назначением. Сергей Николаевич Веньяминов, главный врач и хирург больниц Сырских Рудников, дал мне грузовую машину. Погрузив свой незатейливый скарб, к вечеру мы двинулись в Воронеж.

Дорога в то время была плохая - насыпной грейдер: местами весь выбитый, в ухабах, объездах. Нашу полуторку подбрасывало так, что вздремнуть не пришлось. К поселку Борино подъехали уже поздно вечером, в темноте. Помню, ночь стояла тихая и звездная. Несколько раз приходилось останавливаться, чтобы не сбиться с дороги. В кромешной темноте слышался глухой гул пролетающих на большой высоте самолетов. Чьи они были и куда летели, нам было неизвестно. Но все вместе взятое - темнота, тишина, этот далекий гул самолетов и начавшаяся война - вселяли в меня какое-то новое, дотоле неведомое чувство настороженности и неизвестности. Только на рассвете добрались до Хлевного. Там, в больнице, работал мой товарищ по институту. Заезжать не стали. Отсюда грейдер был сплошь насыпным, но качество дороги было не лучшим. Уже начало светать. К середине дня мы подъехали к Воронежу.

Жили мы тогда в своем доме на улице Сакко и Ванцетти. Папу уже отправили на фронт со сформированным здесь полком - полковым врачом. Провожала его моя жена Зоя с того места, которое называется сейчас Чижовским плацдармом. Вскоре полк этот под Ельней попал в окружение в составе армии генерала Болдина, которая затем с боями и тяжелыми потерями вышла из него. Меня как хирурга направили из Воронежа в ЭГ (эвакогоспиталь) № 26-46, который формировался в Подгорном близ Россоши, рассчитанный, как и все подобные фронтовые госпитали, на 200 коек. Его начальником назначили главного врача районной больницы, на базе которой и формировался госпиталь. Главным врачом стал мой сокурсник Саша (фамилию не помню) - грузин, высокий и красивый. Жена его тоже заканчивала наш институт. Детей они еще не имели.

Приехал я к месту назначения в своей нехитрой одежде – синие шевиотовые брюки, черные туфли, рубашка с галстуком, пиджак. Было тепло, так что пальто оставил дома. В вещевом складе, где меня должны были экипировать, оказались сапоги всего двух размеров - 39-го и 44-о; 39-го влезали только без портянок, а 44-го слетали с ног вместе с портянками. Было тепло, и я взял 39-й размер (хотя носил обувь 41-го). С шинелью - та же картина. Взял солдатскую шинель, которая с трудом на мне сходилась. Получил буденовку и теплые портянки на зиму, хотя обматывать их не умел. Свои вещи оставил в кладовой. Отдельно мне выдали “сбрую” и наган.

Мы ждали пополнения и комплектовали персонал. Госпиталь сначала формировался на базе больницы, которая стояла на краю села, за железной дорогой. Там можно было разместить всего 60-70 раненых, не больше. Куда девать остальных, мы не представляли себе. Нас этому не учили. Весь персонал располагался при больнице - во флигеле хозяйственном, в других подсобных помещениях, как бы на казарменном положении. Можно было устроиться в селе, но оно находилось далеко от больницы. Больных всех выписали, госпиталь пополнялся оборудованием, инвентарем. Рос штат сотрудников. Развернули койки и стали ждать поступления раненых. Они должны были прибывать с харьковского направления, где шли упорные бои. Но раненых все не было. Наши войска с большими потерями отступали. В один из дней секретарь районного комитета ВКП(б) и начальник НКВД района обратились к начальнику госпиталя с просьбой послать врача в село, расположенное километрах в сорока, куда заблаговременно они эвакуировали свои семьи со всем скарбом.

Спустя примерно неделю после отправки у них что-то стряслось. Телефона там не было, и они через нарочного передали нам о бедственном своем положении. Мы посоветовались с начальником, и я согласился туда поехать. Начальник НКВД дал двух хороших верховых лошадей и сотрудника, который должен был меня сопровождать. На утро следующего дня около больницы стояли две лошади под седлом, - меня ждали. К слову, я раньше никогда в жизни верхом не ездил. Но, подумаешь, - сел да и поехал – хитрость невелика. Я лихо “вскочил” на коня, сопровождавший меня солдат поправил стремена, и мы двинулись в путь. По неопытности и бахвальству я предполагал, что это будет чем-то вроде прогулки, как на машине или, в крайнем случае, на подводе, но, одолев первые 100-200 метров, я быстро разуверился в этом. Самое большее, что я мог позволить своей лошади, так это идти шагом. Единственным моим желанием было спешиться... и повести лошадь в поводу. Останавливаться приходилось часто, и я все спрашивал - сколько еще осталось до места? Представляю, как проклинал меня сопровождающий солдат, несмотря на то, что я уже тогда был в звании военврача 3-го ранга (с одной шпалой).

Наконец мы приехали. Нас не ждали. Я слез с лошади с великим трудом и физическими страданиями и попробовал разобраться, что же случилось с начальственными женами. Оказалось, что они начали выяснять друг с другом отношения (вплоть до драки), кто из них “главней”. Секретарь райкома ВКП(б) есть секретарь, но обеспечил перевозку семей, дал трактора и машины - начальник НКВД. Семейства секретарей уже успели впасть в истерику, побывать в “обмороках” и наглотаться всяких таблеток, но к моему прибытию отошли и помирились. Мы с солдатом были голодны, а я вообще еле-еле стоял на ногах, и с содроганием думал только об обратном пути. Кое-как мы успокоили переругавшихся “районных цариц” и стали собираться назад в госпиталь. Я никогда не забуду, с каким чувством я ожидал нового восседания на лошадь. Обратный путь оказался намного длиннее и тяжелее. По приезде, как сейчас помню, меня с позором, надрываясь от смеха, сняли с лошади, буквально стащили, взяв под руки. Ноги я не мог сомкнуть, они была раскорячены, и я не в состоянии был ими шевелить из-за жутких болей, Меня поили и кормили лежа, из ложки, как тяжело больного. Тогда я был еще стеснительным, и мне было невыносимо стыдно просить у сестер утку и судно. Как я себя возненавидел, только Бог знает. Это была первая, и теперь уже знаю, последняя попытка моего “родео”. Пролежал пластом не менее недели. О моем позоре в округе ходили легенды. Они обрастали комом подробностей и небылиц, благо, времени для этого было достаточно: раненые все не поступали.

Поползли слухи, что наши войска оставили Харьков, и нас могут передислоцировать. Вскоре мы действительно получили официальное уведомление: госпиталь нужно сворачивать и готовиться к эвакуации. Собрались врачи, хозяйственники. Обсудили положение: Воронеж эвакуирован,

Харьков сдали, и немцы продвигаются в нашу сторону. Куда поедем - неизвестно, но то, что не к изобилию, - точно! Начпрод был из местных и посоветовал съездить в окрестные села и закупить там продуктов, хотя бы на первое время: сало, мед, лук, чеснок - то, что можно еще найти у крестьян. Мобилизовали персонал, взяли машину и поехали в Сагуны. На полученные тогда деньги еще можно было что-то купить. В свой вещмешок - “сидор”, по примеру других, я набил сало, мед, чеснок, лук под самую завязку.

Куда эвакуировались семьи из Воронежа, никто не знал, и они не знали о нас ничего. Связь была нарушена, и мы почувствовали, как вокруг нас все усиливается и усиливается напряжение. Оно поддерживалось участившимися полетами самолетов над нами. По железной дороге беспрерывно - и днем и ночью - шли эшелоны с беженцами со стороны Ростова. В один из этих тревожных дней нам по селектору через коменданта станции пришла телефонограмма, приказывающая срочно выделить группу медиков для оказания помощи раненым, подвергшимся бомбардировке на станции Пухово - это не доезжая Лисок. Там же сообщалось, что к нам навстречу вышла дрезина. Хирургом в госпитале я был один. Вместе с начальником госпиталя мы решили,

что я возьму с собой трех сестер - и поеду. Наскоро собрали перевязочный материал, шины, кое-что из инструментов, шприцы, медикаменты. Сестры были молодые - они только закончили Россошанское медучилище. Кое-как разместили в сумки все, что можно было взять, остальное связали в баулы и на лошади добрались до станции. Погода была дождливая. Несколько дней подряд шел проливной дождь. На станции ждать долго не пришлось: появилась дрезина, и мы тут же поехали в неизвестность (для меня во всяком случае она была таковой). От машиниста я узнал, что в одну из бомбардировок на соседней станции пострадал эшелон с беженцами, и есть много раненых. Я себе не представлял, что меня ждет, и что я должен буду со своими сестрами делать на месте. В голове прокручивал различные варианты и ситуации, которые мне придется решать. С кем взаимодействовать? От кого можно ожидать помощи?

Не доехав немного до станции, мы вышли. То, что предстало перед моими глазами, не поддается никакому описанию. Разбомбленный эшелон, как после выяснилось, состоял из немцев, живших в Ростовской области. Он следовал в глубокий тыл. Бомбы легли точно вдоль состава. Немцы, конечно, не предполагали, кого бомбят. В воздухе стояли стоны и крики. Несмотря на дождь, ветром разносился пух и перья от разорванных перин и подушек. На перроне, сплошь покрытом пухом, как на снегу, лежали раненые и убитые. Многие раненые, превозмогая боль, ползли подальше от эшелона. На телефонных и телеграфных проводах, поваленных столбах висели обрывки белья, одежды, человеческих тел. Все кругом ползало и двигалось. Пассажиры, успевшие выскочить из состава раньше, теперь бежали в деревню, которая находилась неподалеку от станции. Те же, что остались в вагонах (а их было, наверное, несколько сот), спасались, кто как мог. Часть из них переползла через штакетник и разместилась в небольшом скверике возле станции вблизи выкопанных траншей.

По перрону вдоль состава, среди раненых и трупов, ходили железнодорожники. Они заглядывали в разбитые вагоны, откуда доносились крики и стоны. Я был просто парализован. Все было гораздо хуже, чем я думал по дороге. Медсестры в ожидании хоть какие-то распоряжений отрешенно смотрели на меня и ждали. Моя растерянность передалась и им. Но я все не находил из создавшегося положения никакого выхода. Когда же немного собрался с мыслями, то решил пойти к коменданту. Я подумал, что сам с этими тремя девочками, 10 шинами, 40 бинтами и другими мелочами не смогу ничего существенного сделать. Единственное, что мне казалось возможным в этих условиях, - так это всех еще оставшихся в живых людей погрузить в вагоны и отправить в Лиски, где расположен ряд госпиталей. Надо было мобилизовать население ближайшего села для погрузки раненых в вагоны. Комендант, молодой лейтенант с двумя “кубарями”, разговаривал с Лисками. Только что восстановили связь. Увидев меня, он встал и откозырял. И тут же сообщил, что уже вызвал председателя сельсовета и партийное начальство. Они пришли всего через несколько минут и быстро организовали из колхозов людей. Потом мы позвонили в Лискинскую комендатуру, и оттуда обещали выслать солдат и маневровый паровоз с несколькими товарными вагонами.

На путях уже были рабочие ремонтного поезда, который восстанавливал мост через Дон в районе Лисок. Немцы часто его бомбили, чтобы отрезать пути отступления наших войск с юга. Я с медсестрами ходил по вагонам и оказывал посильную помощь раненым. Дождь не прекращался, и мы все промокли до нитки. В вагонах стоял стон и детский крик. Трудно передать словами эту страшную картину: покалеченные дети с размноженными ногами и руками, эвентерированными внутренностями вперемешку с окровавленными тряпками и разбитой посудой. В этом водовороте человеческого горя и несчастия и почувствовал себя совершенно ничтожным и беспомощным.

Мы переходили из вагона в вагон, перевязывали и успокаивали несчастных родителей, которые часто тоже были ранеными. Вдруг послышался нарастающий гул самолета и хлесткая дробь пулеметной очереди. Мы были в это время на перроне и вначале даже не поняли, что случилось. Никто из нас не ожидал и не был готов к воздушному налету. Ведь по-прежнему моросил дождь и плыли над головой серые тучи. Все произошло в считанные секунды. Я опомнился лишь тогда, когда рядом с собой услышал чей-то громкий крик: “Ложись, воздух!”. Повинуясь этому крику, я почти бессознательно плюхнулся на землю. Мгновение спустя, огляделся и увидел, что лежу в луже, а рядом со мной одна из сестер. Ее звали Марусей. Фамилию не знаю. Прошло несколько тяжелых минут, и я уже собрался было вставать, как вновь услышал шум приближающегося на бреющем полете самолета, отчетливо увидел на крыльях и фюзеляже немецкие кресты; в ушах слышался отрывистый страшный треск пулеметной очереди. Я прижался к земле, руками схватился за голову, прикрывая уши. Прошли первые мучительные минуты страха, и я чуть расслабился, стал ждать новую атаку. Был ли то один самолет, который выходил на атаку дважды, или их было несколько, я не понял. Бомбы в этот раз самолет не сбрасывал, но я все равно дрожал от холода, а скорее, от страха. Лишь теперь я осознал, что лежу в луже рядом с сестрой. Мне хотелось как-то подбодрить сестру, я обратился к ней. Она не ответила. Я еще раз окликнул ее, потом приподнялся и увидел, что она мертва и лежит вниз лицом. Пуля попала ей в затылок.

Я дрожал, зубы у меня стучали. Самолеты больше не показывались. Я нашел остальных своих девочек: они убежали во время налета в сквер и спрятались под деревьями. Узнав от меня о смерти Маруси, заревели. Мы подошли к ней, взяли за воротник шинели и оттащили к штакетнику. При ней остались две сестры, а я отправился на станцию. К тому времени появился райвоенком. Они с председателем сельсовета собрали людей. С маневровым паровозом прибыло несколько товарных порожняков. Привезли сено, которым застлали вагоны. И мы начали с деревенскими мужиками грузить раненых. Помогали солдаты, которые привезли с собой носилки. Перевязали или шинировали, может быть, лишь каждого десятого. Укладывали “навалом”, как можно больше. Но все равно всех раненых уместить не удалось. Тех, которые не вместились, отправили проходящим эшелоном в Лиски. Прибывшие солдаты стаскивали убитых, очищали пути вместе с ремонтно-восстановительным поездом. Была уже глубокая ночь, непроглядная темень без единого огонька.

По-прежнему моросил дождь, и на мне не было ни одной сухой нитки. Комендант станции остановил порожний товарняк, помог с солдатами погрузить Марусю. Мы с сестрами кое-как устроились в тамбуре. Ехали, как мне показалось, очень долго. Настроение было подавленное. Я страшно переживал свою беспомощность, неорганизованность всей нашей системы и такую нелепую и трагическую смерть Маруси, совсем еще молодой, не знавшей жизни девчонки. Но вот состав остановился на нашей станции. Там уже было известно о нашем прибытии. Несмотря на раннее утро, на станцию пришло много народа. На машине мы добрались до больницы. Все были смертельно уставшими, мокрыми и голодными, но ни я, ни сестры после всего пережитого есть не могли. Я разделся, кое-как умылся. Мне принесли новое белье. Все свои вещи я повесил сушить и лег. Заснуть никак не мог, прокрутился несколько часов и встал, весь разбитый.

Вот так закончилось мое первое боевое крещение.

Не успел я еще опомниться от всего происшедшего, как мы получили приказ грузиться в вагоны в составе трех госпиталей: из Митрофановки, Россоши и нашего госпиталя. Все они последовательно располагались по железной дороге. Нас предупредили, что погрузка должна быть проведена быстро, в строго отведенное время. В составе было около 20 товарный и два дачных пассажирских вагона. Мы погрузились, уложившись в срок.

Из Митрофановки с госпиталем ехал хирург Поволоцкий - пожилой (по тогдашним меркам), лет пятидесяти, - главный врач Россошанской больницы. Он заведовал хирургическим отделением. Больница в то время славилась. Как я узнал уже много лет спустя после войны, в этой больнице начинал свою врачебную деятельность известный ленинградский хирург профессор Напалков Павел Николаевич - в последующем мой оппонент по докторской диссертации, неуемный и прекрасный специалист, глубокообразованный ученый и уважаемый в хирургическом мире человек (в то же время страшный матерщинник). Мое воронежское “проживание” заметно сблизило его со мной. На всех съездах, конференциях, на которых приходилось присутствовать, мы неизменно встречались с ним. Он живо интересовался Воронежем, всегда отвечал на поздравительные открытки (даже тогда, когда полностью ослеп).

Поволоцкого я узнал ближе уже после войны, когда он возвратился в Россошанскую больницу и приехал в Воронеж на консультацию по поводу “кардиоспазма” - диагноза, который сам себе поставил. Опытный хирург, хороший врач и диагност “отгонял” от себя грустные мысли, хотя диагноз не вызывал сомнения. Ему сделали рентген, азофагоскопию (варварскую, по тем временам самую современную манипуляцию с биопсией), и грозный диагноз подтвердился. Я посоветовал ему съездить в Москву. Там диагноз подтвердили, но из-за размеров опухоли оперировать не решились. Поволоцкий вернулся к работе, много оперировал. Я не терял с ним связь, и в конце концов наложил ему гастростому. Много раз я прилетал в Россошь на консультации. Поволоцкий медленно таял, но продолжал так же работать и по-прежнему уверял меня и себя в своем кардиоспазме. Жил он при больнице, и когда умер, его похоронили на ее территории.

Но вернемся в наш эшелон. В россошанский госпиталь направили хирургом доцента нашего института Марка Михайловича Левина. Он был еще более “старый”, чем Поволоцкий. Высокий, лысый, не в меру разговорчивый, но ужасно косноязычный. Он носил на мизинце тоненькое колечко с маленьким, величиной не более чечевицы, опалом. В то время это был настоящий нонсенс. Студенты ходили на его лекции не столько за тем, чтоб набираться знаний, сколько за тем, чтоб посмотреть на колечко.

Все хирурги сели и один вагон, рядом, и стали размышлять о нашем будущем, нашей судьбе, строили всевозможные планы. Я больше слушал, лишь изредка вставляя слово-другое.

Так, за разговорами, мы проехали еще свежее в памяти Пухово, и вскоре оказались в Лисках. Нас загнали на запасной путь, подальше от станции. Стояли мы несколько часов, выходить из поезда не разрешали. Начальник эшелона сходил к коменданту станции и сообщил нам, что по распоряжению командования мы следуем пока до станции Поворино. А там укажут дальнейший маршрут. Но самым неожиданным для нас стало распоряжение о том, что начальники хирургических отделений госпиталей должны высадиться на станции Новохоперск и прибыть в распоряжение санитарного управления Воронежского фронта.

Поезд вскоре тронулся. Наши личные вещи находились в товарном вагоне с имуществом госпиталя. Но мне теперь было но до них. Тяжеленный свой “сидор” с запасом продуктов, купленных в Подгорном, я раздал, оставив себе лишь самую малость.

Нам подготовили отходные документы, и мы подъехали к Новохоперску. Я распрощался со своими, и мы с Поволоцким вышли на перрон. Левин что-то замешкался, и его пришлось поджидать, чтобы всем вместе отправиться в штаб фронта. И тут произошло неожиданное событие: из соседнего с нами вагона, где располагался начальник эшелона (он же начальник Россошанского госпиталя), с криками и руганью выскочил на перрон высокий Левин и стал размахивать наганом, перед лицом начальника, человека небольшого росточка. Левин тянул за рукав (как потом выяснилось) операционную сестру, которую за другой рукав держал начальник, не стесняясь в выражениях, он доказывал, что приказ касается только хирургов, а не операционных сестер. Левин тоже косноязычно кричал на весь перрон, что он не может работа без нее. Вокруг собралось немало народа, появился комендант с патрулем - и конфликт быстро разрешился. Поезд тронулся, и буквально на ходу в вагон вскочила растерянная сестра, не знавшая как ей поступить.

Мы с Поволоцким стояли в стороне и только хлопали глазами. К нам подошел запыхавшийся и разъяренный Левин и не очень цензурно стал доказывать свою правоту. Мы, по возможности, поддакивали ему и сочувственно кивали головами. Постепенно он успокоился, и мы направились в комендатуру города, чтобы узнать расположение штаба фронта и санупра.

В комендатуре после проверки документов нам сообщили, что никакого штаба в Новохоперске нет и не было. Вроде бы штаб находится в Борисоглебске, точно не знают.

В Борисоглебск добрались на попутных машинах, нашли штаб фронта и санупр. И тут вдруг в коридоре встречаю Сергея Николаевича Попова - доцента

госпитальной хирургии, главного врача новой областной больницы, построенной перед смой войной. Сергей Николаевич меня хорошо знал. Я был примерным студентом, ходил на все его лекции и на дежурства в больнице.

- Ты что тут крутишься? - спросил он.

Я ему все изложил.

- Пойдешь ко мне?

- Пойду! - без колебаний ответил я, еще не веря, что это возможно.

- Постой тут, - приказал Сергей Николаевич и куда-то направился по коридору.

Вскоре он возвратился и повел меня за собой к начальнику фронтового эвакопункта, ФЭПа-93. Я оставил у двери в свой “сидор”, Сергей Николаевич поправил гимнастерку (я - шинель с ремнем – солдатским поясом), и мы вошли в тесный кабинет. Там за большим столом сидело огромное чудовище - гора с черной, почти акромегалической головой восточного образца, дергающимся глазом и широкими, как крылья, бровями. Вместе с глазом у него дергалась в тике еще и щека, это придавало лицу совсем устрашающий вид. Я стоял, как вкопанный, приложив руку к своей буденовке. Что говорил чудовищу Сергей Николаевич, я не слышал, хотя находился рядом. Возникла пауза, и бригврач 3-го ранга с ромбом в петлице (что теперь соответствует генерал-майору) рявкнул на меня:

- Ну, что в рот воды набрал?

Сергей Николаевич хотел как-то оправдать мою нерасторопность, начал что-то говорить генералу (после я узнал, что его фамилия Ибрагимов).

- Пусть сам, - остановил тот его.

Я немного оправился (почти в прямом смысле) и постарался коротко доложить о себе. Не поднимая головы от бумаг, бригврач скомандовал, обращаясь к Сергею Николаевичу:

- Пусть объедет и обследует участок дороги от Поворино до Балашова для размещения госпитальной базы, предоставит мне рапорт, а потом скажи в кадрах, чтобы его направили к тебе!

Мы откозыряли и вышли. Я был весь в поту, а Сергей Николаевич смеялся от души.

- Ты зря, он не такой страшный, каким выглядит.

В отделе, куда мы пришли, мне выписали литер, проездные документы, выдали продаттестат и сказали, куда надо сходить за сухим пайком. Я должен был обследовать все пристанционные поселки на предмет размещения эвакуирующихся госпиталей фронтовой базы. Надо было это сделать быстро и оперативно, так как госпитали стояли на разъездах и ждали развертывания. Я распрощался с Сергеем Николаевичем и пошел к начальнику отдела. Мы вдвоем просмотрели карту, примерно наметили населенные пункты и станции. Их оказалось около десяти. Признаться, мне было непонятно, почему по мобилизационному плану Наркомата Министерства Обороны не было этих сведений (впрочем, мы же собирались воевать на чужой территории). Мне выдали мандат, по которому я имел право пользоваться транспортными средствами. Это придало мне какую-никакую уверенность в себе, даже смелость, и я, не теряя времени, на рабочем поезде добрался до узловой станции Поворино. Пошел к коменданту станции, и тот дал указание патрулю посадить меня на первый подошедший товарняк. С места на место я так и передвигался: на товарных и пассажирских составах, на маневровых паровозах, на летучках и на дрезинах, вскакивал и прыгал на ходу. Я останавливался на всех станциях и полустанках от Поворино до Балашова, осматривал все существующие здания, учреждения, помещения, которые моли быть хотя бы временно использованы для размещения раненых. Каждый раз при переезде с одной станции на другую моя серая солдатская шинель покрывалась пятнами от сажи, копоти и мазута. Но вот что я заметил: достаточно потереться полдня в ней среди толпы, как она становилась однородной по цвету и не требовала никакой чистки. Она делалась лишь немного темнее.

Один эпизод из этих поездок мне помнится до сих пор. Есть такая станция Родничок - между Повориным и Балашовом. В нескольких километрах от нее находится райцентр. Уже поздно ночью я спрыгнул с поезда и пошел пешком в райцентр, постучался в военкомат. Мне нехотя открыл дежурный. Я послал его за военкомом, тот оказался одинакового со мной звания. Я изложил ему свои полномочия, и мы по мере общения выяснили обстановку. Отказавшись от приглашения пойти к военкому домой, я решил доспать потом ночь на его рабочем столе. Дежурный вскипятил воду, я достал из мешка квадратный черный сухарь, отрезал сала, отколол кусок рафинада и сытно поужинал. Немного разобрал письменный стол, расстелил шинель, уложил мешок под голову и улегся спать.

С рассветом поднялся, не стал завтракать и отправился на станцию. Я спешил выполнить задание и побыстрее обосноваться в госпитале. Коменданта не было. Шел товарняк, дежурный по станции его приостановил, и я вскочил на паровоз. Машинист вначале не хотел меня пускать. Я показал ему мандат. Он изучил его, и через минуту мы уже подружились. Помощника машиниста взяли в армию, и он ехал с уже немолодым кочегаром. В топку бросали дрова: угля не хватало. Меня усадили посредине, машинист сидел справа, кочегар - сзади. Он бросал здоровые поленья в топку почти непрерывно – так быстро они прогорали. Проехав около часа, мы остановились около какого-то разъезда. Стояли долго. Мимо нескончаемой вереницей проходили поезда, в основном с военным грузом, воинские эшелоны с бронетехникой. Тяжело было смотреть на составы с заводскими станками и оборудованием, которые спешно увозились в глубокий тыл. Промелькнули и поезда с эвакуированными людьми.

Перевалило за полдень и хотелось есть. Но трапезничать одному было как-то неудобно, и я все медлил. Вдруг, читая мои мысли, машинист предложил:

- Ну, ребята, давайте обедать.

Кочегар достал что-то вроде ящика, а, может, это у них был такой стол. Я взял “сидор” и стал быстро его развязывать. Когда я рукой потянулся за продуктами, из него ко мне в рукав прыгнула мышь. От неожиданности я вскочил, а она, царапаясь, молниеносно поползла по телу вначале вверх, а затем - вниз до ремня и начала, царапаясь, бегать вокруг. Я извинился как уж. Машинист и кочегар на меня смотрели и ничего не понимали. Когда я попытался мышь прижать, чтобы поймать, она начала царапаться и кусаться. Я сказал моим попутчикам, в чем дело. Теперь втроем мы стали советоваться, как быть с мышью, - и решили определить ее в топку. Я расстегнул шинель, выпятил к открытой топке живот (тогда у меня и в помине живота не было), расстегнул брючный ремень, наклонился вперед и расслабил рубаху. Мышь тут же выпрыгнула в топку. Вот и такие случаи встречаются на войне. Они не дают человеку совсем превратиться в бесчувственный механизм.

Закончив свою инспекцию, я быстро добрался до Борисоглебска. В управлении написал рапорт и показал начальнику отдела. Тот посмотрел и отнес его перепечатать. Я дождался, и мы с начальником пошли к Ибрагимову, чего я страшно боялся. Начальник оставил меня за дверью, а сам скрылся в кабинете. Но через минуту выше и приказал следовать за ним. В канцелярии мне выписали форменное предписание о назначении начальником приемо-сортировочного отделения Сортировочного эвакогоспиталя № 1095.

C этой бумагой я пошел на подпись к Ибрагимову. Страх меня не покидал, но в кабинете неожиданно для себя я успокоился. По форме отрапортовал бригврачу и протянул для подписи направление. Тот основательно изучил его, потом саркастически дергающимся глазом глянул на меня и буркнул, протягивая подписанный документ:

- Ну, смотри у меня!

Я поблагодарил, отрапортовал, и, повернувшись на 180 градусов, вышел.

Несколько месяцев спустя на одной из фронтовых конференций мне довелось слушать доклад Ибрагимова “Слово как лечебный фактор”. Я, как и остальные, был удивлен глубиной изложения, знанием материала, культурой речи. Он не только владел предметом, но и аудиторией, как бы подтверждая на практике, что слово действительно может быть лечебным фактором.

За годы войны у меня было немало встреч (ярких и не всегда безоблачных), с этим колоритным, необыкновенным человеком. Всю войну наш госпиталь находился буквально рядом с ФЭП-93 (фронтовым эвакопунктом), которому подчинялась фронтовая госпитальная база, местные эвакопункты (МЭПы) с госпитальными базами фронтового тыла и рядом других формирований. По своим знаниям военно-полевой доктрины, принятию решений и прогнозированию военных операций, Ибрагимов стоял намного выше своих начальников санитарной службы фронта, которые довольно часто менялись. Мы знали, что его неоднократно уговаривали занять эту высокую должность, но он так и не согласился, потому что непосредственная фронтовая работа его больше удовлетворяла, хотя и была гораздо сложней.

Ибрагимов всегда держался достойно и независимо, обладал феноменальной памятью, знал сотрудников не только своего управления, но и всех подчиненных ему учреждений и частей, знал слабости и наклонности, промахи и деловые качества. При встрече с подчиненными он мог припомнить прошлые грехи, но и не упускал случая похвалить, представить к награде. Когда в госпитале или в военно-санитарном поезде появлялась эта “гора”, у всех душа уходила в пятки. Ибрагимов безошибочно угадывал все слабые места и просчеты в службе. И тогда держись! Кто он был по национальности, мы не знали, но зато хорошо знали, что он фантастически боялся бомбежки. Его штаб всегда дислоцировался на окраинах небольших населенных пунктов. Сам Ибрагимов занимал небольшой неприглядный домик или хату. Догадливые подчиненные сразу по приезде на новое место рыли возле его дома укрытие. После войны я узнал, что Ибрагимов получил звание генерал-полковника (высшее для медика) и был назначен начальником Ленинградской военно-медицинской академии.

С грозным предписанием Ибрагимова я отправился в этот самый СЭГ 1095. Что такое СЭГ, не знал, поскольку это новое фронтовое формирование родилось только через несколько месяцев после начала войны. В его создании большую роль сыграли как раз Ибрагимов и С. Н. Попов. Такой госпиталь, рассчитанный на 500 коек, на фронте был один. Штаты его с прикомандированными солдатами и транспортом для перевозки раненых, были значительно выше, чем в других госпиталях фронтового района. Обычно этот госпиталь выбрасывался на ключевые позиции фронта, удобные для эвакуации раненых. Его формирования охватывали все пути и дороги и держали под контролем сортировку и лечебное обеспечение. Развертывание госпиталя осуществлялось в считанные часы, причем на 500 коек он мог принимать до 3 тысяч и более раненых. Иногда складывались ситуации, когда они врач обслуживал до 200 раненых. И это не считалось пределом. Врачи к подобным нагрузкам были хорошо подготовлены и морально и физически.

Принял меня Сергей Николаевич хорошо. Госпиталь начал формироваться в Воронеже, в здании института Нархозучета (позади 2-й больницы). Вначале собирались развернуть его в Борисоглебске, но затем в связи с новыми функциями разместили в Поворино - крупном железнодорожном узле, имеющем выход на четыре направления - на Лиски, Саратов, Грязи, Сталинград. Станция располагала 31 подъездным путем и значительным вагонным парком. Все это позволяло принимать и обрабатывать санитарные летучки и ВВСП (временные военно-санитарные поезда), шедшие с фронта и из армейского района. Легкораненых оставляли во фронтовом районе, чтобы после

краткосрочного лечения отправлять их снова на фронт, а тяжелораненых подвергнуть хирургической обработке и подготовить для эвакуации на ВСП в глубокий тыл. Кроме того, составы просматривались, чтобы выявить тяжелых нетранспортабельных раненых и раненых, требующих срочного хирургического вмешательства. Этим занималось в госпитале специальное отделение, называемое осадочником.

Начальником госпиталя, к которому я прибыл с предписанием, был Финкельштейн Рафаил Борисович, главный врач Воронежской областной противомалярийной станции, всесторонне образованный и веселый человек, далекий от военных порядков. Он был мужем Веры Наумовны Гольдиной, прекрасного специалиста-педиатра, профессора, заведовавшей после войны педиатрической кафедрой. В то время Рафаилу Борисовичу было лет пятьдесят пять - шестьдесят. Седой как лунь, он прекрасно играл на пианино, вечерами собирал вокруг себя молодежь и под собственный аккомпанемент напевал арии из оперетт. В должности начмеда состоял терапевт (фамилию забыл) примерно такого же возраста, рыхлый и полный, подслеповатый (с толстыми стеклами очков), очень косноязычный. Вообще все руководство госпиталя было косноязычным - Финкельштейн и Попов картавили, начмед заикался. Госпиталь полностью укомплектовать еще не успели. Врачей было довольно много, но все далекие от хурургии, тем более военно-полевой. Это были терапевты, окулисты, педиатры, в основном женщины и далеко не молодые. Рафаил Борисович меня знал по рассказам папы, который работал по совместительству на областной малярийной станции. Семья у нас была большая, и папе приходилось брать совместительство.

Госпиталь только еще разворачивался и раненых еще не принимал. Тем временем через Поворино шли с фронта санитарные поезда. Всем в госпитале вершил и ворочал Сергей Николаевич, человек энергичный, предприимчивый и требовательный. В госпиталь он пришел в Воронеже вместе с Валентиной Яровой - старшей сестрой областной больницы. На первой молодости, жгучая брюнетка, подтянутая и строгая, она была правой рукой Сергея Николаевича и в немалой степени руководила им. Они оба безбожно курили и жили в одном из флигелей бывшего двухэтажного детского сада, приспособленного под осадочник и операционный блок. Весь средний персонал Яровая держала в ежовых рукавицах. Она меня помнила еще студентом и приняла сравнительно хорошо. Я ей очень многим обязан. Если мне надо было что-нибудь пробить, то я в первую очередь обращался именно к ней, зная, что она уговорит Сергея Николаевича.

В Поворино мы заняли под госпиталь кинотеатр. В его зрительном зале, фойе и других подсобных комнатах помещалось до 400 раненых. Под госпиталь были также переоборудованы трехэтажное здание школы примерно такой же вместимости и детский садик-ясли. Здесь размещалось до 100 тяжелых, нетранспортабельных и послеоперационных больных. Все эти здания располагались довольно кучно, недалеко друг от друга, и это было удобно. Хозяйственники меня определили для проживания на частную квартиру в один из близлежащих железнодорожных жилых домов, в семью к машинисту паровоза. Но бывал я там редко, и семейство машиниста особо не стеснял. Ночевал я в госпитале, там же питался в столовой или при кухне. Иногда еду привозили на сортировку, на станцию, где мы работали. Постепенно я стал вникать в свою должность, дотоле мне совсем неизвестную. Вообще, я был не доволен своим назначением, потому что мои мысли были заняты практической хирургией. Меня успокаивало лишь то, что Сергей Николаевич обещал взять к себе, но пока он не торопился выполнять свое обещание, и просил меня вникнуть в порученное дело, наладить работу, потому что от этого зависит вся работа госпиталя. Он часто приезжал ко мне, давал советы. Но не успел я еще как следует осознать весь объем работы, как получил приказ, в котором определялся срок развертывания отделения для сортировки и приема раненых на подъездных путях. В зданиях госпиталя тоже готовились к приему раненых. Я и комендант заняли помещение в несколько комнат. Валентина Яровая подобрала мне 8 сестер, врачей я взял двоих - примерно моего возраста парня и молодую женщину. Оба были терапевтами и работали в районах. Мне прикомандировали два зисовских носилочных автобуса и 12 санитаров. Сестры побелили комнаты, притащили откуда-то мебель, отдраили полы, - в общем, привели все в надлежащий вид. Большинство моих сестер не имели специального образования - это были студенты СХИ, пединститута, прошедшие медицинские курсы во время занятий по мобилизационной программе. Курсы они проходили при областной больнице. Большинство этих сестер стали первоклассными специалистами своего дела. Они не только вели всю документацию, связанную с взаимодействием с медицинскими формированиями, поездами, комендатурой, другими госпиталями, но и полностью справлялись с сортировкой раненых. А их на каждую сестру приходились в день многие сотни. Ни один врач (их за годы войны прошли десятки через сортировочное отделение) не смог бы так профессионально обеспечить работу этого подразделения. Между сестрами установилось очень хорошее взаимодействие, дружная доверительная атмосфера. Работали они, когда было необходимо, сутками напролет, без малейшего ропота. Во всем помогали друг другу. Я очень привязался к сестричкам, и после мне было трудно с ними расставаться. Я до сих пор до глубины души скорблю и переживаю смерть шести сестер сортировки, погибших в разные годы на наших глазах. А ведь каждой из них было не более восемнадцати-двадцати лет.

Госпиталь постоянно пополнялся врачами. Это были уже немолодые высококвалифицированные специалисты из Киева, Ростова, Казани, Харькова. Среди них - патологоанатомы, физиологи, фармакологи, ассистенты и доценты мединститута. Им нелегко было переключаться на непривычную фронтовую работу. Но что поделаешь, война есть война.

В один из дней мы по селектору получили сообщение, что на подходе состав с ранеными. Обычно сообщалось подробно: сколько их, какой поезд, какие раненые, есть ли отяжелевшие, трупы и т. д. ФЭП (фронтовой эвакуационный пункт), который был с нами связан, давал команду, что мы должны с этим составом сделать, сколько и куда направить раненых. Они шли с двух направлений - с Харькова и со стороны Сталинграда (редко с московского направления по грязнинской ветке). Отправляли же раненых, главным образом, по Балашовской ветке. Учитывая большое количество подъездных путей, иногда приходили сразу несколько поездов. Расстанавливались они не всегда с учетом наших требований, и санитарам было трудно производить разгрузку. Расстановка санитарных поездов во многом зависела от коменданта, а значит, и от моих взаимоотношений с ним. За сутки таких поездов проходило (с сортировкой, разгрузкой, погрузкой, снятием отяжелевших) 10-12, а то и больше. Нетрудно представить объем работ, с которым нам приходилось справляться.

Что значит сортировать поезд? К примеру, 35-40 отяжелевших заявлены начальником поезда для снятия, вы снимаете 3-4, а остальные следуют дальше. Но если кто из заявленных и не снятых вами умрет в дороге, то это может закончиться для вас очень и очень печально. Я мог по вместимости осадочника снять только раненых с кровотечением, анаэробной инфекцией, столбняком (это совпадало как раз со сроками развития этих осложнений). Уже в первые дни мы забили все отделения до предела, работали сутки напролет без сна и отдыха. Отдыхать удавалось на ходу, не раздеваясь, между разгрузкой и погрузкой, сидя за столом. Необходимо было еще иметь хорошие взаимоотношения с начальником ВВСП и ВСП, (военно-санитарных поездов), из которых выгружали и на которые погружались раненые. Я вскоре познакомился со многими из них. У них я узнавал подробности событий на фронтах и в тылу. Они часто увозили раненых в Сибирь, Среднюю Азию. Иногда они нас угощали лакомствами, которых мы не видели, иногда - вином, фруктами.

Я уже немного освоился и вошел в темп и ритм своей нелегкой работы, появился определенный опыт, навыки. Обычно по прибытии начальник поезда приходил к нам в помещение и излагал свои задачи, если привозил раненых, или выслушивал наши, если отгружал от нас. Когда уже заканчивалась работа, перед отбытием я обычно заходил в штабной вагон, где подписывались документы. Иногда тут удавалось немного передохнуть.

В один из таких дней после погрузки раненых я зашел в штабной вагон, в купе начальника поезда, и увидел там... сидящего Ибрагимова. Я обмер. Он улыбался, дергая веком и щекой, и держал в руке рюмку с вином. Я, как ошпаренный, отскочил, закрыл за собой дверь и побежал вдоль прохода. Вслед за мной бросился начальник поезда.

- Стой, - закричал он, - тебя Ибрагимов зовет!

Ноги у меня подкосились. Но деваться некуда. Я вернулся назад, взял под козырек и отрапортовал: чего, сколько и т. д. Ибрагимов, держа голову набок, улыбнулся, громовым своим голосом рявкнул:

- Ты что, сукин сын, убежал?!

Я что-то невнятное ему ответил, и он, не дослушав, спросил у начальника поезда:

- Ну как он?!

Мы с начальником поезда много раз встречались и хорошо знали друг друга. Он сказал Ибрагимову что-то лестное обо мне. Я опять откозырял и попросил разрешения отбыть для продолжения работы.

Ибрагимов любил посещать поезда. У него даже, как говорили, были свои любимчики. Мы, очевидно, числились в таких любимчиках, команда ФЭПа часто проверяла нас.

Вскоре ФЭП перебазировали из Борисоглебска в Поворино и разместили там на окраине. В то время этот железнодорожный узел приобрел важное стратегическое значение. Через него шло все материальное снабжение Юго-Западного фронта и многотысячный поток раненых. Любая проблема могла нарушить работу железнодорожного транспорта, сорвать эвакуацию и прохождение эшелонов с ранеными, снабжение фронта боеприпасами и продовольствием. Поезда с ранеными, поступавшие с фронта, были забиты до отказа. В пассажирских вагонах раненые лежали на всех трех полках, а на нижние подсаживались ходячие. В товарных все лежали навалом на соломе. Во время сортировки каждый вагон надо было обойти не более чем за две минуты. Если ВСП раненых грузили без верхней одежды, на носилках, в специальных кригеровских вагонах с открывающимся тамбуром, то с фронта раненые прибывали в одежде, грязные, со вшами. После осмотра такого поезда можно было с себя снимать вшей горстями, они сыпались на тебя со всех сторон и полок. Надо было с этим как-то бороться. Девчата достали утюги, я выписал со склада обменный фонд белья и одежды. Приспособили большую бочку по вошебойку. Солдаты сложили печку на улице для подогрева воды, запаслись мылом, дустом и ежедневно обрабатывались конвейером!

В сортировочное отделение ко мне прибывали все новые и новые люди. Для того чтобы справиться с погрузочно-разгрузочными работами, пришлось создать специальную роту усиления из 150-200 легкораненых. Это было противозаконно, но жизненно необходимо. Поставили во главе врача, который не только вместе с ними работал, но и следил, чтобы своевременно происходил обмен этих раненых. Среди них мы находили специалистов: печников, каменщиков, портных, сапожников, шоферов, поваров, кондитеров, которых постепенно оставляли в роте усиления, так что у нас образовалась команда квалифицированных специалистов хозяйственной службы.

Сергей Николаевич взял меня, как и обещал, к себе, правда, попросил время от времени появляться на сортировке. Но я туда и без его просьбы часто приходил. Мне трудно было расстаться с коллективом, к которому уже успел привыкнуть.

Меня заменила молодая (но постарше меня) окулист, хорошая и довольно энергичная женщина. Она работала в городе фтизиатром.

Несмотря на большое количество врачей в госпитале хирургов было очень мало, да и те в мирное время в основном работали в поликлиниках. Они были либо очень старые, либо очень молодые, без должного практического клинического опыта, тем более военно-полевой хирургии. Перестраиваться таким врачам в пятьдесят - пятьдесят пять лет было сложно, еще сложнее перейти на новый режим работы, связанный с лишениями, неустроенностью. Многие из них в начале войны по своим деловым качествам были не намного выше медицинских сестер, а по мобильности и реакции на окружающую обстановку даже уступали им. Между тем, раненые, снятые с поездов с различного рода раневыми осложнениями, требовали квалифицированного подхода. Военно-полевая доктрина, которая нам вдалбливалась в институте и на курсах усовершенствования врачей, оказалась полностью несостоятельной, как, впрочем, и вся военная стратегия и тактика. Шаг за шагом при помощи проб и ошибок приходилось заново искать решение всех организационных и тактических задач, как в построении санитарной службы на всех ее этапах, так и об оказании хирургической помощи раненым, их сортировке, транспортировке и формировании самих лечебных учреждений. Смертность среди отяжелевших, снятых с поездов, была очень высокой. В основном умирали от перитонита, гемопиоторакса, профузных кровотечений на почве гнойного расплавления крупных сосудов, сепсиса, в результате ранения крупных суставов и длинных трубчатых костей, а также от газовой гангрены.

Сергей Николаевич был опытным хирургом. Он буквально сутками стоял за операционным столом. Жил в этом же здании во флигеле. Они с Яровой имели небольшую комнату. В меру своих способностей я старался вникнуть в совершенно новую для меня работу. Думаю, что и для Сергея Николаевича это было непростым делом. Постепенно я стал включаться в более сложные операции и старался его ночью при поступлении раненых не будить. Помню первую для меня такую операцию. С поезда сняли раненого с профузным кровотечением из верхней трети плеча. В поезде ему наложили восьмеркой жгут и зафиксировали на противоположной стороне за шею. У солдата была раздроблена плечевая Кость, и шину у него в поезде не сняли. Когда мы солдата развязали, то увидели большую рваную рану на передне-внутренней поверхности плеча, заполненную кровяными сгустками и гноем. Ткани вокруг были отечны. Сам больной был бледен. В дежурке имелся учебник по оперативной хирургии Шевкуненко. Книга была Сергея Николаевича, но он ее домой не уносил. Я быстренько просмотрел учебник и приступил к операции. Перевязать сосуд в ране я посчитал невозможным в расплавленных тканях и решил это сделать в подкрыльцовой ямке. Выбрил под мышкой. Сестра-наркотизатор стала струйно капать эфир на маску. Санитары держали. В операции мне ассистировала молодая сестра, старшей операционной сестрой была Ольга Михайловна Шапошникова. Она меня знала студентом еще с третьего курса, когда была старшей операционной сестрой в клинике общей хирургии профессора М. П. Сокольского. Туда я ходил дежурить. Мы с Ольгой Михайловной вместе были всю войну. И после нее она до ухода на пенсию работала старшей операционной сестрой. Уже в бытность мою профессором она рассказывала о нашей совместной фронтовой службе студентам. Операционной сестрой Ольга Михайловна была прекрасной и, как и все старшие медсестры, очень требовательной и очень злой. Она соблюдала безукоризненный порядок в блоке.

Волновался я здорово во время той памятной мне операции. Когда начали готовить операционное поле, жгут отпустили, кровотечение не повторилось. Я не сал лезть в грязную гнойную рану, провел разрез в подкрыльцовой ямке и довольно быстро, по пульсу, наше артерию, дважды ее перевязал, поставил тампон и дренаж, потом пальцем обследовал рану, раскрыл затеки с гноем и сгустками, наложил контрапертуры, в которые вставил дренажи, наложил повязку и временно наложил шину. Все обошлось.

Ампутации в госпитале шли ежедневно и иногда по нескольку в день. Для этого выделили даже специальную перевязочную, в которой ампутировали и оперировали раненых с газовой гангреной. И тут меня постигла первая серьезная неудача. Как-то ночью в операционную привезли солдата с ранением ягодичной области и каловым свищом. Из раны на ягодице вместе с калом поступала интенсивно кровь. В палате врачи пытались затампонировать рану, но безуспешно. Солдата срочно принесли в операционную. В большой, довольно чистой ране стояла масса тампонов, пропитанных алой кровью, которая струилась через эти тампоны на кожу ягодицы. Большому дали наркоз, я обработал рану йодом, проверил пальцем. Палец шел очень глубоко. Я решил расширить рану. Сестра растягивала крючки, а я барахтался в ране, не успевая выбрасывать пропитанные кровью салфетки. Помылся еще один дежурный врач, но я никак не могу найти источник кровотечения. Подключили кровь. Салфетки уже кончились, и мне стали подавать полотенца. Я чувствовал свою беспомощность. Больной умер. Утром Сергей Николаевич здорово меня ругал: во-первых, за то, что не разбудил его, во-вторых, за то, что тактически поступил неправильно. Кровотечение было из средней ягодичной артерии, которую практически перевязать невозможно, так как длина ее не более нескольких миллиметров. Если и удается в подобных случаях зажать инструментом и остановить кровотечение, то этот инструмент необходимо оставлять в ране. Сергей Николаевич сказал мне, что здесь есть одно единственное верное решение - перевязывать на протяжении внутреннюю подвздошную артерию - через живот. Я это запомнил на всю жизнь, и не раз пользовался советом Сергея Николаевича, потом сам учил других, как избежать ошибок при таких операциях.

Несмотря на многочисленные попытки узнать, в том числе и через начальников

ВСП, которые отправлялись в глубокий тыл с ранеными, я по-прежнему не знал, где мои родные и близкие: жена с сыном, мать, отец, что с ними? Куда выслать аттестат? Впрочем, на мизерные деньги, получаемые по аттестату, тогда мало чего можно было купить. И вот однажды подходит ко мне в госпитале небольшого роста, седой как лунь, пожилой человек (его тогда знал весь Воронеж) - врача Синайский. Он был без титулов и званий, но славился как прекрасный диагност и терапевт. Работал Синайский в терапевтической пропедевтической клинике, где сейчас физкультурный диспансер-центр. Он хорошо знал папу и по фамилии - меня. Семья Синайского тоже эвакуировалась из Воронежа, а его мобилизовали позже, и он смог наладить и поддерживать с семьей связь. В одном из писем жена сообщила ему, что встретилась в Джамбуле с моей мамой. Вот так, через Синайского, мне удалось связаться с семьей.

Между тем приближалась зима. Кормили нас плохо, в обрез выдавали жиров, мяса, не говорят уже об овощах. Одна вермишель и крупы. Железнодорожный поселок тоже испытывал голод. Купить ничего нельзя, даже простой луковиц. Тем более, что аттестат я отослал семье. А рядом - через забор, круглосуточно работал меланжевый завод, который отправлял на фронт яичную массу в больших квадратных запаянных банках и птицу. Сколько мы не просили директора отпустить нам для питания хоть что-нибудь, он всегда отказывал, ссылаясь на полученный запрет.

Поток раненых не уменьшался, и мне приходилось часто помогать на сортировке. Кроме того, обстановка, сложившаяся в санитарной службе, в частности наличие большого количества госпиталей и подвижных средств, привела к созданию еще одной структурной единицы - МЭП (местный эвакопункт). Он должен был разгрузить ФЭП от ряда функциональных обязанностей. Штат его был небольшой и состоял из инспекторов и специалистов-консультантов. Через МЭП реализовались приказы и им же проверялись. Это подразделение почти всегда сопровождало нас как базовый госпиталь, у нас же они стояли на довольствии. На службу в МЭП привлекались крупные специалисты-врачи, видные ученые. Я сблизился с одним из них, с профессором Жоровым, известным московским хирургом, в последующем - основоположником отечественной анестезиологии. Он издал после войны первое фундаментальное руководство по анестезиологии. В первые дни войны Жоров попал в окружение, с большими трудностями вышел из него и был направлен к нам. Вторым таким консультантом был также известный московский хирург - профессор Брегадзе, работавший после войны в институте Вишневского. Он автор многих монографий по печеночной и желчной патологии. Были другие известные хирурги из Киева, Харькова. Со всеми ними у нас складывались хорошие дружеские отношения. Они остались и после войны, когда мы встречались на различных хирургических форумах.

К весне положение на фронте в центре России складывалось очень тяжелое. Наши войска оставляли одну позицию за другой. Штаб фронта перебазировался далеко в тыл - в Балашов. Немцы заняли Харьков и двинулись к Воронежу. Бои там были ожесточенные, и мы стали получать раненых и по Грязинской ветке. По вечерам с характерной немецкой пунктуальностью высоко в небе шли эшелонированные группы бомбардировщиков. Они направлялись в Саратов бомбить крекинг-заводы, перерабатывающие нефть. Это повторялось каждый вечер ровно в 9 часов (можно было проверять часы). Отбомбившись, самолеты спокойно возвращались. Никто им не преграждал путь. В один из таких вечеров послышался опять знакомый гул, которому никто не придал значения, и

вдруг стало светло, как днем. Над головой повисли на парашютах ослепительные фонари, осветившие на огромном пространстве весь станционный поселок. Он оказался как на ладони вместе с подвижным составом и подъездными путями. Рев самолетов все усиливался. По-видимому, не встречая никакого сопротивления, они шли на очень низкой высоте. Среди этого гула тихо стрекотал стоявший на крыше депо единственный пулемет. Поражаешься нашей беспечности. Как можно было оставить без прикрытия важный стратегический узел, в котором скапливалось столько техники, войск, подвижного состава, подъездных путей?! Через считанные минуты немцы стали методично сбрасывать фугасные бомбы на станцию и поселок. В этот момент мы с Сергеем Николаевичем заканчивали оперировать больного машиниста, которого нам привезли с прободной язвой желудка. Сергей Николаевич ушел к себе, а я остался с Ольгой Михайловной зашивать кожу. Все остальное мне рассказали товарищи. Я же помню только, что очнулся в фойе кинотеатра, куда меня, видимо, перенесли из операционной. Сколько я был без сознания, не знаю, в ушах стоял сильный шум, меня тошнило, нестерпимо болела голова и правое колено. Лежать на носилках было неудобно, к тому же носилки были старые и не развернуты, поэтому спина и все, что пониже, остались на полу. Я был в нижнем белье и халате (как стоял в операционной). Кругом множество раненых, стон, крики, неимоверный шум. Страшно хотелось пить, но здорового никого поблизости я не обнаружил. Стрельбы и взрывов не слышно. Фойе, как мне теперь кажется, было очень большим. Сквозь пелену мне стало видно, что между носилок начали бегать люди в белых халатах, а кто и просто в шинели. Я еще полностью в себя не пришел и никак не мог крикнуть - попросить попить. Наконец кто-то подбежал ко мне, но я опять провалился в беспамятство, и не знаю, как оказался в какой-то маленькой комнате на кровати. Было мягко: чувствую, голова завязана и колено тоже. Мне дали пить, делали какие-то уколы, очень хотелось спать. Кругом было тихо-тихо... Когда я проснулся, начало уже светать, через кино сияло солнце. Рядом в халатах стояли две сестры из сортировки и радостно смотрели на меня. Я понял, что жив, и мне стало как-то легко и приятно. Меня начали кормить, но есть не хотелось. Кружилась голова. Сестры рассказали подробности вчерашней бомбежки. В основном немцы сбрасывали бомбы на железнодорожные пути и стоящие там составы, на депо и станционные постройки. Из трех 250-килограммовых бомб, сброшенных на госпиталь, одна попала в двухэтажный операционный корпус, где находились мы. Как я оказался на первом этаже, не представляю. Наверное, было разрушено перекрытие, и я вместе с ранеными упал вниз. Очевидцы рассказывали, что раненые в кокситных гипсовых повязках, с переломанными бедрами выбирались из обломков здания и на руках ползли во двор. Откуда только брались силы?! Многих раненых находили в 50-100 метрах от здания. Меня обнаружили на первом этаже, засыпанного штукатуркой, среди обломков досок, матрацев и белья, покореженных кроватей. Сергей Николаевич лежат на спине и был прижат бревном поперек ног. Он был в сознании, и его быстро обнаружили. Подошедшие солдаты стали его освобождать из-под обломков, подняли бревно, Сергей Николаевич тут же потерял сознание. Подошедшие сестра и врачи уже ничего не смогли сделать. Это был синдром сдавления, и умер Сергей Николаевич от токсемического шока. Позже мы неоднократно встречались с подобными случаями. С помощью жгута научились предупреждать развитие шока и спасли многих раненых.

Весь последующий день солдаты были во дворе, вблизи траншеи для укрытия от бомбежек. В результате бомбежки в госпитале погибло среди личного состава пять человек: Сергей Николаевич, две палатные сестры, один солдат из пропускника и женщина, которая сидела у раненого. Среди лежачих раненых погибло двое. Многие получили дополнительные повреждения от рушившихся стен и перегородок, у некоторых были повреждены глаза осколками разлетевшихся стекол. На станции железнодорожные пути были покорежены, вокзальные постройки разрушены. Нас переполняло возмущение, мы на чем свет стоит ругали военачальников, которые оставили госпиталь без прикрытия. Всем понятно, что война не обходится без жертв, но ведь и об элементарной защите госпиталя думать надо. Через какое-то время подошли санитарные поезда, мы погрузили на них раненых и отправили подальше в тыл. Тех, у кого было ранение глаз стеклами, направляли в Петровский дом отдыха, где размещался госпиталь с узкопрофильным глазным отделением.

Военно-ремонтные железнодорожные поезда расчистили пути и восстановили движение. Поток раненых продолжался с прежней интенсивностью. Ибрагимов распорядился развернуть во дворе палатки с операционной и перевязочным блоком, жилые палатки для раненых. С поездов снимали только отяжелевших, а для обслуживания более легких раненых прислали группу ОРМУ – отдельная рота медицинского усиления. Она состояла из двух оперирующих хирургов, нескольких сестер и санитаров и была полностью укомплектована всем необходимым для работы в войсковых условиях.

На следующий день после ранения мне подали утром бульон с большим куском курицы. Я своим глазам не поверил: неужто удалось договориться с начальником меланжевого комбината?! Но все оказалось гораздо проще, хотя и гораздо печальней - в комбинат тоже попала бомба, постройке были нанесены серьезные повреждения. Куры летали по всему поселку, в том числе и по территории госпиталя. Остальное было уже делом техники. Директор тоже смягчился. На следующий день он пришел к начальнику госпиталя и сам просил взять продукцию комбината, чтобы хоть в какой-то степени покрыть ущерб, причиненный комбинату во время бомбежки. Наши, воспользовавшись этим, нашли с директором общий язык. Много чего оприходовали и помогли составить акт списания. Начпродом у нас были бывший завхоз 4-го роддома (под Петровским сквером) - маленький, как колобок, страшный прохиндей и хитрюга и очень прижимистый человек. У него всегда все было. Жену его, акушерку по специальности, тоже призвали в армию в наш госпиталь, и работала она операционной сестрой. Немного забегая вперед, скажу, что после голодухи, от которой у нас кровоточили десны - настоящая цинга, мы вдруг увидели свет. Я глубоко убежден, что лишь благодаря сытному питанию, мне довольно быстро удалось встать на ноги и приступить к работе. Мы три раза в день ели яичницу из меланжа и кур и думали, что этому счастью не будет конца (как мало в таких условиях надо человеку для счастья). Однако уже через пару недель никто не мог смотреть на яйца и на этих проклятых кур, так они нам осточертели.

Жизнь в госпитале была полна тревог и переживаний. Каждый вечер ровно в 9 часов прилетали немецкие самолеты, развешивали безнаказанно свои фонари и бомбили станцию - и опять никакого противодействия со стороны наших войск. Раненых мы всех отправили, за исключением нетранспортабельных, и ждали своей участи. Начальство, чтобы не подвергать опасности весь персонал (и в первую очередь - себя), приняло решение вывозить работников за пределы станции на автобусах. Оставляли в госпитале лишь сортировочную группу, нескольких врачей для оказания помощи нетранспортабельным больным, которых вместе с пострадавшим во время налета было не более 50 человек. Оставались еще солдаты для охраны складов.

Сергея Николаевича похоронили с почестями на Поворинском кладбище. Я, правда, не присутствовал на похоронах - чувствовала себя еще довольно плохо. Мне Сергея Николаевича было искренне жаль. Он сыграл большую роль в моем становлении как хирурга.

В госпитале оставили меня и врача-терапевта из Кунцево, что под Москвой, - Львову, одинокую женщину. Она ушла в армию, оставив на попечение соседей двенадцатилетнюю дочь. Зинаиде Борисовне Львовой по виду было за пятьдесят. Характер у нее был тяжелый, она не хотела слепо подчиняться военной дисциплине с дурацким, как она говорила, чинопочитанием. Но специалистом Львова была очень хорошим, отзывчиво относилась к больным и раненым и требовала такого же отношения к ним от своих подчиненных. Львова по-матерински следила за мной, за моим питанием, за состоянием моего здоровья. Обращалась она ко мне примерно так: “Слушай, Бялик”, - и тому подобное. Я ей многим обязан.

Мне очень запомнилось прощание во время отъезда начальства и основных сил госпиталя в тыл, подальше от бомбежек. Уезжали в район станции Пески - это километрах в двадцати от Поворино, на берегу Хопра, в лесистой зоне. Прощаясь, подбадривали друг друга. Но тем, кто оставался, было все равно не по себе. Ежедневно мы спускались в вырытые во дворе траншеи, смотрели на часы и ждали, словно смертники, своей участи. Территория железнодорожного узла и прилегающих к нему административных зданий не превышала 500-700 метров. Вероятность попадания бомб во время налета немецкой авиации была очень большой, ведь немецким летчикам по-прежнему никто не препятствовал. Бомбы ложились очень плотно. Мне не хотелось бы вспоминать те чувства, которые нас охватывали, когда мы спускались в вырытые траншеи, и с минуты на минуту ждали со страхом и ужасом своей участи. Но мы старались не показывать этого страха друг перед другом. Самолеты появлялись точно в срок, развешивали “фонари”, и вслед за этим со зловещим, все нарастающим ревом и свистом на нас неслись бомбы. В душе все замирало... И вдруг взрыв, где-то совсем недалеко, почти рядом, иногда в траншею долетают комки земли. И, хотя я знал из рассказов артиллеристов, что снаряд или бомба, полет которых ты слышишь, всегда пролетает и взрывается в стороне от тебя, все равно побороть в себе страх было невозможно, ведь за этим снарядом следует другой, звука которого ты не слышишь. Мы сидели в траншее, сбившись в кучу, и каждый как-нибудь старался успокоить другого, отвлечь его, а может быть, больше успокоиться и отвлечься самому. Несколько раз я просил Львову сообщить родным, если со мной что случится.

После окончания налета мы не спеша выходили из укрытия - утомленные и разбитые, отряхивали шинели и плелись к полуразбитым, без окон, корпусам, если они в этот налет еще уцелели и, не раздеваясь, кое-как засыпали тревожным сном.

Госпиталь постепенно сворачивался и раненых не принимал. Поезда, в том числе и санитарные, прогоняли дальше, не задерживая на путях. Начальник нашего госпиталя вел жизнь почти барскую. Работал постольку-поскольку, как говорится - не бей лежачего, хотя вопросов нужно было решать много и неотложно. Начмед был его другом и далеко от начальника не ушел. Они часто собирались вместе, приглашали пожилых “интеллигентов”-врачей и играли с ними ночи и дни напролет в преферанс. Они еще мыслили гражданскими категориями, не втянулись в ритм военной жизни, часто вступали в пустой спор с начальством. Все это не шло на пользу им и пагубно отражалось, как сейчас говорят, на “имидже” всего госпиталя. Светлой личностью госпиталя был комиссар. За всю войну я перевидел не один десяток комиссаров, часто бездельников и пустых говорунов. Но столь образованного и добропорядочного,

как наш, больше не встречал. До призыва на фронт он был директором одной из лучших школ города Воронежа. Ему было лет пятьдесят. Всегда подтянутый и немногословный, он искренне старался вникнуть в любое дело, помочь советом или добрым словом. К нему охотно обращались и солдаты, и офицеры.

 

Однажды после бомбежки к нам прибыл со своей свитой Ибрагимов. Он был в курсе всех происходящих событий в госпитале лучше, чем мы. Сразу поехал на сортировку и потребовал сведения. Спросил меня. Я незамедлительно явился. Голова у меня еще была перебинтована. Я доложил все по форме.

- Где начальник и начмед? - грозно спросил Ибрагимов. Я ответил уклончиво, потому что те еще не вернулись из Песок, куда уехали вчера вечером. Я думаю, что Ибрагимов об этом узнал. Он закричал тому-то из своей свиты:

- Срочно сюда обоих!

Я набрался смелости и попросил разрешения отправить летучку с ранеными. Ибрагимов сухо разрешил.

При сортировке я оставил одну толковую сестру и сказал ей, чтобы при необходимости позвала меня. Но все обошлось. Когда я вернулся, бригврач уже уехал.

На следующий день мы получили приказ за подписью Ибрагимова и начальника политотдела ФЭПа (тогда еще существовала такая практика в армии, согласно которой комиссары в частях и подразделениях имели равные полномочия с командирами и все приказы шли за двумя подписями). В нем говорилось о снятии всего руководства госпиталя: начальника, начмеда и... комиссара с последующим их понижением в должностях. Комиссар, конечно, пострадал ни за что. Меня неожиданно назначили начмедом и временно начальником госпиталя, а старшего политрука Шапса, тоже воронежца, хорошего свойского парня - исполняющим обязанности комиссара. Меня вызвал к себе сам Ибрагимов. Я прибыл точно к назначенному сроку. Его на месте не оказалось, и меня принял старший инспектор, передал приказ о передислокации и спросил, есть ли какие у меня вопросы. Я сообщил, что смогу об этом доложить сразу же после совещания с руководителями служб и подразделений госпиталя.

Но за несколько дней до этого назначения в моей жизни произошло одно событие, которое оставило неизгладимый след в памяти. Во время бомбардировок мы по-прежнему оставались в траншеях и как прежде замирали при появлении самолетов. Кто думает, что к бомбардировкам можно привыкнуть, тот глубоко заблуждается. Наоборот, со временем возникает еще большая настороженность и нервозность. Помнится, я посмотрел на часы, - приближалось время налета, и вскоре действительно послышался знакомый пульсирующий и все нарастающий гул. Мы все до предела насторожились и напряглись. В темном небе, как всегда, повисли яркие фонари на парашютах. И вдруг я вздрогнул от неожиданности: со всех сторон одновременно вспыхнули многочисленные прожектора, которые, как ножом, прорезали небо. От волнения, охватившего меня, я не смог сосчитать, сколько их было: 20, 30, 40, а может быть, гораздо больше. Я только понял, что прожектора располагались по окружности в радиусе примерно 10-15 км. Лучи их скрещивались, и было видно хорошо, как прожектора “охватывали”, словно в клещи, вражеские самолеты и вели их по темному небу. Огонь тут же перемещался на эти самолеты, и взрывы снарядов окружали их со всех сторон. Несколько снарядов достигли цели, самолеты задымились и начали падать, а прожектора их вели до горизонта. Остальные самолеты беспорядочно сбросили бомбы далеко от нас и, наверное, улетели, потому что заградительный огонь зенитной артиллерии как-то внезапно и сразу прекратился. Прожектора еще бороздили небо, и вдруг кто-то из наших вскрикнул: “Смотрите, смотрите, вон мигает красная лампочка"“, - он показал пальцем, и мы увидали мигающий красный свет в небе, свет нашего ночного истребителя. В тот вечер советские истребители сбили три или четыре немецких самолета. Один и них упал на окраину Борисоглебска. Летчиков, выпрыгнувших на парашютах, утром поймали.

На этом воздушные налеты прекратились.

Позже мне не раз приходилось видеть ночные налеты и ночные воздушные бои, но таких, где сам служил мишенью для бомбометания, больше не переживал. Победа наших зенитчиков и летчиков нас сильно воодушевила. Мы испытали небывалую гордость и радость. Наши страдания, горе и потери хоть в какой-то мере были отомщены. Ночные налеты прекратились, но днем на большой высоте со специфическим углом пролетала “рама”, двухфюзеляжный самолет-разведчик “фокке-вульф”. Она нам досаждала, и мы надеялись, что ее тоже когда-нибудь да собьют.

Вернувшись из ФЭПа, я созвал всех начальников служб и отделений, политруков. Мы определили количество вагонов под погрузку: под людей, лошадей, машины, имущество. Сведения в тот же день я переправил в ФЭП. Через пару дней мы получили приказ о погрузке. У нас еще накануне все было в основном собрано и подготовлено. Были расставлены люди, распределены роли, даны соответствующие задания старшим сестрам, строительным подразделениям. Наконец подогнали вагоны под погрузку (машины должны были идти своим ходом). Мы не знали, куда мы поедем. Нам сообщили только следующую станцию назначения - Балашов. Туда же отправились наши автобусы и грузовые машины.

В Балашов приехали ночью. Разгрузились в полной темноте, с большим трудом ориентировались, куда и что класть. Все страшно устали и буквально рухнули на землю там, где стояли. Когда я утром проснулся, то увидел такую картину: люди спали в пристанционном сквере - кто на цветочных клумбах, кто на каких-то сомнительных подстилках, кто на дорожках, как я. Коменданту о нашем дальнейшем продвижении сведений не поступало. Утром из штаба фронта получили распоряжение двигаться на Камышин, под Сталинград. Ведь можно же было не разгружаться, а просто, переведя железнодорожную стрелку, направить наш состав на камышинскую ветку? Сколько головотяпства случалось на войне, не пересчитать! Снова начали грузиться. Я выругался про себя и наяву. Перед самым отправлением к нам прислали нового начальника госпиталя, майора медслужбы Рогулю Артема Лукича. Он был кадровым полковым врачом. Небольшого роста, лет около пятидесяти, квадратной какой-то формы, с расплюснутым курносым лицом, родом он был из Киева. Военную службу Рогуля знал крепко, но в медицине ни в зуб ногой. Я уверен, что никогда в жизни он не смотрел и не слушал ни одного больного. Рогуля был строг и требователен - настоящий солдафон. Ни с кем и ни с чем, кроме начальства, он не считался. Он прошел с нами всю войну. И надо отдать ему должное: своими недюжинными (не медицинскими) способностями он немало способствовал процветанию и становлению госпиталя. В госпитале Рогуля был значительно реже, чем в ФЭПе или ставке фронта. Он всех знал от мала до велика, и его многие знали. Все комиссии, генералитет Наркомата обороны, приезжавшие из Москвы, размещались у нас в госпитале: здесь их кормили и поили, и здесь они иногда оседали надолго и по очень веским причинам. На фронт из глубокого тыла приходил эшелоны подарков: вино, фрукты и многое другое, разгружалось все это у нас. Но мало что попадало на передовую. Рогуля распоряжался подарками умело и исключительно по своему усмотрению. Он скрупулезно вел документацию “памятных дат”: дней рождения, приказов о награждении высших чинов, командующего, его многочисленных заместителей, членов Военного Совета и так далее. Рогуля обеспечивал эти памятные дни всем необходимым и слыл среди начальства “хлебосольным” хозяином. Однажды, уже на территории Польши (у нас тогда было много трофейных продуктов), на фронт прилетел зам начальника тыла Советской Армии в чине генерал-полковника. Его поместили к нам, и Рогуля так накормил генерала обедом и так напоил, что пришлось срочно вмешаться врачам. Лукич испугался не на шутку. Мы вынуждены были гостя раздеть, промыть ему желудок, ввести сердечные, уложить в постель и приставить сестру, Кода он проснулся и увидел вокруг себя незнакомых людей (даже не генералов), но чувствовал себя весьма неудобно... Этот грозный, всесильный и недоступный военачальник стал тихим и “ручным” в подштанниках. У Рогули для приема высоких гостей был сногсшибательный напиток, который сам он не употреблял. Состоял этот напиток из ароматного ягодного сиропа, разведенного в спирте почти пополам. Пьется он легко и приятно, но бьет наповал.

Одновременно с начальником тыла Советской Армии Хрулевым в Балашов к нам прибыл новый комиссар. Он был полной противоположностью своего предшественника. Малограмотный, глупый, если не сказать что просто дурак, с огромным, как часто у подобных людей бывает, самомнением и амбициями, очень властолюбив.

Нам предстояла передислокация в зону активных боевых действий. Посовещавшись с инспектором ФЭПа, который прибыл к нам с заместителем Хрулева и новым комиссаром, мы решили, что Рогуля едет с эшелоном, а я с комиссаром и группой медработников и солдат немедленно отправляемся на машинах напрямую в Камышин и через коменданта станции будем держать связь с госпиталем. Вдруг комиссар (имея равные права с начальником) заявил, что поедет вместе с эшелоном. Между Рогулей и комиссаром на глазах у подчиненных наметилась довольно неприглядная конфронтация. Не зная, как поступить с этой непоследовательностью, а может, и капризом комиссара, Рогуля курил папиросу за папиросой и молчал. Мы тоже были в нерешительности, но твердо поняли, что с этим комиссаром еще хлебнем горя.

Так оно впоследствии и оказалось. Среди политруков, а их в госпитале обреталось человек пять-шесть, была одна какая-то шалопутная и несерьезная девка-хохлушка. До войны она работала сельской учительницей начальных классов. Комиссар буквально в первый же день стал с ней заводить шуры-муры. Хохлушка связь поддерживала и даже афишировала ее. Откуда к нам комиссар прибыл, где и кем служил раньше, мы так и не выяснили, вернее, не успели выяснить. Но зато сразу обнаружили, что к медицине он не имеет никакого отношения.

Через несколько минут комиссар опять переменил свое решение и согласился ехать вместе с нами на машинах. В дороге мы поняли, что он оказался вдобавок ко всему еще и страшным трусом. Откладывал комиссар свой отъезд в связи с бомбежкой, о которой узнал от коменданта станции Камышин.

На мой взгляд, система “двойного командования” играла в действующей армии отрицательную роль. И так думал, наверное, не один я, потому что вскоре постановлением ЦК ВКП(б) институт комиссаров был ликвидирован, и взамен его были введены политотделы при штабах и службах. Но в то время постановления этого еще не было, и комиссар чувствовал себя наравне с начальником госпиталя. Но в отличие от Рогули его приказы в дороге были бестолковы, порой и просто вредны. Тем более, что поездка эта оказалась не такой легкой, как предполагалось. Было жаркое и сухое лето 1942 года, кругом выжженная, пустая и безлюдная степь; еда самая противная: надоевшие нам донельзя куры и омлет, которые уже не лезли в горло, хотя раньше, в Поворино, снились нам.

Примерно на половине пути к Камышину среди выжженной пустыни мы подъехали к какому-то благоухающему оазису. Этим оазисом и миражом оказался небольшой поселок немцев Поволжья. Он был весь в зелени садов и благоухающих цветников с аккуратными деревянными домиками – одни красивее другого. Улочки ровные, перед каждым домом цветник и крашеный штакетник, крытые колодцы. В поселке работал небольшой маслозавод с сыродельной и великолепная кузница с механической мастерской. Всех жителей-немцев вывезли в глубь России, а в поселке поместили беженцев из Ворошиловградской области. Они быстро переиначили все на свой лад и навели

поистине “новый порядок”. Не хочу об этом даже писать. Больно и стыдно.

На подступах к Камышину мы стали замечать появление немецких самолетов. Над нами они летели довольно низко. И вот под вечер один из этих самолетов сделал круг над нашей колонной и начала сбрасывать бомбы. Мы все выскочили из машин и бросились в сторону от дороги. Но прятаться негде – на обочине ни кустика, ни травинки. Комиссар с истерическим криком побежал далеко в степь, где виднелось какое-то строение. Вслед за ним побежала и “политручка”. К счастью, бомбы легли в стороне от дороги, и никто не пострадал. Пора было ехать, но наши комиссары никак не появлялись, сколько мы им ни кричали и ни гудели. Прошло немало времени, пока они подошли к машинам. Комиссар был бледным и начал истерично со страха кричать:

- Скорей! Давайте ехать! Скорей!

В автобусе он сел на ступеньку, чтобы при первой опасности выскочить раньше других.

В Камышин мы приехали ночью. Темная, безлунная, звездная ночь. Город словно вымер, нигде ни огонька. Спросить дорогу не у кого. Высоко в небе слышался гул самолетов. У нас было единственное желание - в любом месте остановиться и заснуть. Но дома попадались все реже. И мы неожиданно оказались на высоком берегу Волги. Кое-как обосновались лагерем и голодные легли где попало, подстелив под себя плащ-палатки и шинели. И вдруг услышали доносившиеся откуда-то издалека крики, стоны, детский плач. Утром

нам объяснили, что это кричали внизу по течению Волги на барках, которые бомбили немцы. В них находились беженцы. Поспать нам в эту ночь, как следует так и не удалось. Вдоль фарватера, низко, почти наравне с правым берегом, немцы развешивали фонари над Волгой и бомбили пароходы и транспортные суда с беженцами и войсками. Комиссар метался от страха, как сумасшедший, а мы были настолько вымотаны, что остались к бомбежкам почти равнодушными. Хотелось спать и только спать!

Рано, на рассвете, нас разбудил нарастающий гул “Юнкерсов”. Мы уже научились различать типы вражеских самолетов не только по очертаниям, но и по характерному звуку. Мы все быстро поднялись. Я лежал в пыли на дороге, недалеко от высокого обрыва правого берега Волги. Комиссара с нами не было. От куда-то убежал со своей “политручкой” и не появлялся. Вдали вниз по реке слышны были разрывы снарядов, стоны и крики. Нам надо было быстро сниматься с места и пробираться на станцию к коменданту. Комиссара мы так и не дождались и поехали. На вокзале эшелона еще не было и сведений о нем тоже. Мы двинулись к коменданту города. Он был извещен о скором прибытии нашего поезда и показал нам телеграмму Ибрагимова. По ней нам надлежало немедленно развернуться и приступить к приему раненых. У коменданта же выяснили, что фронт находится близко и раненые идут с передовой машинами, летучками, баржами и даже пешком, прямо с полковых пунктов. На небольшой аэродром в городе садятся "Дугласы" с ранеными.

В Камышин прибыло несколько эвакогоспиталей, которые начали принимать раненых, но проходило это стихийно. На второй день наконец прибыл наш эшелон. Его быстр разгрузили. Мы с комендантом подобрали в городе несколько помещений: три школы, здание техникума, какое-то учреждение возле тюрьмы и еще два-три строения. Камышин - провинциальный городок, в основном с одно- и двухэтажными домами. Многоэтажных было немного. Это осложняло наше развертывание. Я понимал, что нам предстоит огромная по масштабам работа, которую трудно даже представить. Мы должны были наладить прием, сортировку и размещение раненых, их эвакуацию. Одних только путей передвижения потоков раненых было четыре: железнодорожный транспорт, автомобильный (грунтовый), водный (баржами и пароходами) и воздушный - самолетами. Я уж не говорю о том, что в отдельные периоды боевых действий по проселочным дорогам с переднего края, минуя медицинские формирования, двигался пеший поток раненых. Его нужно было не только встретить, но и накормить, оказать необходимую помощь и направить по назначению. На окраину города прибывали и размещались там воинские формирования, обеспечивающие противовоздушную оборону, саперные части, авиационные подразделения и др. Приехали также инспектора ФЭПа, разместилась МЭП. Проведя многие месяцы на войне, я убедился, что нет стандартных решений медицинских проблем. На каждом новом этапе они разные. Кроме огромного, чисто медицинского объема работы, приходится решать множество организационных вопросов. Часто они связаны с сильной разбросанностью наших подразделений и служб.

И на этот раз госпиталь разбросали по многочисленным зданиям, людей разместили по частным квартирам. Времени на развертывание нам не дали. Был строгий приказ немедленно приступить к приему раненых. Но что значит -

принять раненых? Это надо организовать сортировку, развернуть отделения, обеспечить хирургическую помощь, санобработку, питание, эвакуацию. И не только своих раненых, но и раненых всего Камышинского госпитального куста. Начальник госпиталя собрал руководителей всех служб и подразделений и дал распоряжение о немедленном выполнении приказа, как того требовала обстановка. Накануне вечером мы объездили все объекты сортировки, по которым шел поток раненых: железнодорожную станцию, пристань, аэродром, шоссе у въезда в город со стороны Сталинграда, по которому шел большой приток раненых на машинах и пешим порядком.

Сталинградская битва - одно из самых значительных и трагических пережитых мной на войне испытаний. Она длилась семь нескончаемых месяцев. О Сталинградской битве можно рассказывать бесконечно - и всего не расскажешь. Никто теперь не поверит, что немцы летом 1942 года были видны из бинокля и стреляли по нам прямой наводкой. Хорошо помню, как в одной из школ, занятой для очередного осадочника, а “спал” в углу палаты, где кровать была огорожена простынями наподобие ширмы. Слово спал я взял в кавычки потому, что если и удавалось в тот период на минуту-другую, сидя или даже стоя, прикрыть глаза, то принято было считать, что ты уже отдохнул и снова можешь вставать за операционный стол. Бои на передовой шли непрерывно, и раненые поступали нескончаемым потоком. Многочисленные госпитали, которые прибыли в город, могли оказывать помощь в объеме медсанбата: остановка кровотечения, пневмо-гематоракс, шинирование и погрузка (всегда на соломе) на поезд или летучку за линию фронта. Большее число раненых поступало по Волге баржами. Они скапливались на причалах, и это привлекало внимание немцев. Их авиация превосходила нашу и, несмотря на заградительный огонь зенитных частей, прорывалась на причалы и днем, и ночью. Наших истребителей мы видели мало. Нередко во время бомбежки мы осуществляли погрузку и разгрузку раненых. Каждый прожитый день или проведенная без сна ночь могла оказаться последней.

Лето было жаркое. В здании - душно. Почти постоянно стоял острый, сладковатый и специфический запах разлагающихся трупов, который исходил от больных с газовой гангреной. Раненых таких поступило много, у некоторых она возникала уже в госпитале. Это были случаи с так называемой молниеносной формой анаэробной инфекции, при которой больные погибали при полном сознании, в состоянии эйфории. Я помню, как один солдат, раненый в плечевой пояс, с раздробленным плечом и наложенной сетчатой шиной, пришел пешком с переднего края. Его грудь была раздута, бинты врезались в отечную кожу. Отек распространялся на шею, грудь, поясницу и имел вид, как правильно пишут “бронзового загара”. На поверхности были видны трупные пятна от тромбированных сосудов. Под пальцами ощущался хруст лопающихся газовых пузырьков в подкожной клетчатке. Повязка сильно была пропитана сукровичной жидкостью с неприятным запахом. Отек нарастал прямо на глазах и уже переходил на живот, спину и ягодицы. Таких раненых оперировать бесполезно, потому что остановить процесс невозможно. Солдат был не только в сознании, но и пытался возбужденно разговаривать. Умер он через несколько минут.

Перед глазами и сейчас проплывают бесконечные ампутации, лампасные разрезы, многие другие операции, которые мне пришлось на фронте сделать. Я обучил группу высококвалифицированных операционных сестер. Они молча, как на конвейере, ассистировали мне. Так оперировать, как я оперировал на фронте, потом, в мирное время, у меня уже не получалось. Я сам себе не верил, не верю и сейчас. Ампутация бедра от начала до наложения повязки с помощью сестры у меня занимала 3-4 минуты, не больше. Из операционной, находящейся в каменном одноэтажном здании школы, меня то и дело отрывали на улицу, во двор, чтобы решить вопрос о снятии отяжелевших раненых для операции, которые тут же сортировались на проходящих митингах.

Было жарко и душно, так что я оперировал в трусах, поверх которых надевал халат и клеенчатый фартук. Когда выходил на улицу, то халат сбрасывал.

В один из таких моих перерывов внезапно на “виллисе” подъехал Ибрагимов. Его сопровождали Рогуля и еще два подполковника. Ибрагимов посмотрел на меня и зарычал:

- Это что за чертово пугало стоит у тебя?

Основания у него для такого крика были.

Как-то после бритья, недели за три до этой встречи, у меня на лице высыпало множество гнойничков. Я испугался и подумал, не сикоз ли это? Рядом стояла санчасть дивизии, начальником которой был врач-дерматолог. Я обратился к нему, и дерматолог сказал, что это обычная стрептодермия. Он запретил мне мочить лицо, дал какую-то болтушку. Я все выполнил: не мылся и не брился. Лицо мое покрылось сплошным струпом, который держался на сплошных пеньках волос и поднимался с их ростом все выше и выше... Постепенно небольшие участки этого струпа отскакивали. Мне очень хотелось это сковыривать. Нетрудно представить, какой был у меня вид – родная мать не узнает. Я напоминал одного из “лесных братьев”. Рогуля стал Ибрагимову что-то пояснять. Тот, подергивая щекой, подошел ко мне, улыбнулся. Потом положил мне на плечи мощные ладони, повернул к себе задом и захохотал. Ему я в том виде явно понравился. Ибрагимову вторила вся свита. А я, прижав руки к бедрам, доложил дрожащим голосом обстановку. Ибрагимов хлопнул меня по плечу и рявкнул Рогуле:

- Так ты смотри, не забудь, подай на него!

Так я был представлен к ордену Красной Звезды, которую, впрочем, получил только через полгода под Курском.

Обстановка на фронте складывалась критическая. Усилились воздушные налеты днем и ночью. Мы часто даже не успевали спрятаться в траншеи, которые были вырыты возле зданий. Достигали нас и артиллерийские снаряды. Число раненых перевалило за тысячи. Мест для их размещения уже не было. Стали разворачивать при каждом корпусе большие ДПМовские палатки. Снаряды и бомбы выводили из строя наши здания. Самым “безопасным и спокойным” в этом отношении оказалось здание возле тюрьмы. Я однажды там ночевал. Тюрьму немцы никогда не обстреливали и не бомбили.

Два момента из тех дней особенно врезались мне в память. Под Сталинградом на фронте не хватило противостолбнячной сыворотки. Это немедленно сказалось на резком повышении числа осложнений столбняком. Под столбняк пришлось отвести целое 100-коечное отделение. Раненые умирали в тяжелых судорогах, а мы ничего не могли сделать для этих несчастных. Получили какие-то инструкции по лечению столбняка сулемой по методу Пирогова. Но все это оказалось бесполезным, и раненые продолжали гибнуть. И вот в разгаре настоящей столбнячной эпидемии мы получили прекрасную, очищенную от балластов американскую сыворотку, которой удалось спасти многих больных. Причем сыворотку вводили им эндолюмбально (нашей мы не могли бы рисковать). Чуть справились со столбняком, новая беда, которая принесла немало хлопот: неожиданно пришло сообщение о возможном появлении на фронте чумы. Нам только этого не хватало!

Я в то время обосновался в трехэтажном здании, где организовал хороший операционный блок. Из эпидотдела фронта прибыла бригада врачей и сестер провакционировать весь персонал. Нам сказали, что вакцина состоит из ослабленных чумных микробов и очень эффективная. Все врачи прервали работу и встали в очередь на прививку. Я тоже прервался. Мне предстояло провести трепанацию черепа. Я поручил санитару ножницами постричь волосы вокруг раны, бритвой обычно выбривал я сам. Меня привили, и я возвратился в операционную, сел у изголовья больного. Голова у него около раны уже была побрита. Я начал после обработки йодом анестезировать новокаином и... куда-то провалился. Пришел в себя в палате. Сколько длилось небытие - не знаю. Рядом лежали мои сослуживцы - все, от начальника госпиталя до санитара.

Прививки все-таки надо было делать хотя бы в два этапа, чтобы не парализовать весь коллектив сразу.

“Чумились” мы все по-разному, но, в общем, все перенесли “легкую форму” чумы.

Однажды в самые ожесточенные дни Сталинградской битвы меня отозвал в сторону начальник АХО (административно-хозяйственного отдела) госпиталя, в прошлом видный хозяйственник довоенного Воронежа, Василий Степанович, человек вполне порядочный и образованный, с которым мы были в хороших отношениях, часто между собой советовались. Доверительно сообщил, что, по полученным им сведениям, дни нашего пребывания здесь сочтены. Чтобы нам с ним не оказаться в окружении, он недалеко от города, на выезде закопал бочку с бензином (горючее мы получали тогда по воздуху). Машина же у него стоит наготове... Все необходимые документы на проезд тоже заполнены. Имейте, мол, в виду. Василий Степанович был старше меня и намного опытнее в подобных делах. Я вежливо поблагодарил за работу и пошел готовиться к очередной операции. До этого разговора я как-то и не задумывался о возможности окружения. Некогда было задумываться. Но теперь кое-что прикинул в уме - обстановка была самая тревожная. Погода начала портиться, пошли проливные дожди. Это в значительной степени ослабило активность вражеской авиации. Заметно похолодало, и уменьшился поток раненых, поступавших по грунтовым дорогам. Их стали больше перевозить по железной дороге, по воде - на баржах...

Приближалась зима, а с ней новые заботы и проблемы. Для осадочника я занял школу в центре города. Нам выдали теплую одежду: валенки, полушубки, меховые жилеты. Об окружении Василий Степанович со мной больше разговора не затевал. Мы с ним были по-прежнему дружны и симпатизировали друг другу.

Я снимал квартиру, но там почти не бывал. Во-первых, ходить было далековато, а во-вторых, не хотелось ночью будить хозяев. Я отгородил себе в осадочнике, как и прежде, простынями койку в углу, а под кровать поставил чемодан с личными вещами, который добыл взамен вещмешка. Под осадочник было приспособлено большое одноэтажное здание школы с полуподвалом. В центре его располагался большой зал с радиально расположенными по периметру классами. Здесь можно было разместить одновременно 200-250 раненых и операционно-перевязочный блок.

Меня тогда повсюду преследовало единственное желание - поспать, хоть недосыта, но поспать. Я готов был поменять на сон любую еду и любое питье. Со мной в корпусе располагалось еще трое врачей, в том числе и Зинаида Борисовна Львова. Она неплохо адаптировалась к тому времени в лечении раненых торакальной группы. Зинаида Борисовна по-прежнему была невыдержанна с товарищами и, особенно, с начальством, но работала самоотверженно. Доходило до того, что она свой офицерский допаек делила с тяжелоранеными, подкармливая их. Зинаида Борисовна продолжала переписываться с моей семьей, которая была в Джамбуле.

В том году выдалась на редкость снежная и холодная зима. Но я наблюдал ее только через заиндевевшие окна. Мне могут не поверить, что я за всю зиму ни разу - да, ни разу! - не выходил на улицу и, естественно, ни разу не надевал ни валенок, ни полушубка. Но это было так! Впрочем, так же редко надевал я штаны и гимнастерку. Ходил в нижнем белье: бязевой рубашке и кальсонах со штрипками, в носках и тапочках. Поверх был халат с завязками сзади, шапочка и клеенчатый фартук, который оставался в перевязочной или операционной. Когда читаешь в газетах или слушаешь рассказы о том, что такой-то и такой-то хирург сделал столько-то и столько-то операций на войне, то этому не веришь, потому что подсчитать в таких условиях количество операций просто невозможно.

С наступлением зимы налеты немецких самолетов стали реже. Увеличилась активность нашей истребительной авиации. Закончилась навигация на Волге, и мы сняли сортировочные группы с пристани и с грунтовой дороги. Оставили только дежурную будку со взводом солдат, которые указывали прибывающим машинам направление следования. С сортировкой в последние месяцы я почти не был связан, и вся основная моя деятельность сводилась к работе в осадочнике. Работы по сортировке на себя почти полностью взял МЭП. Там оказались толковые ребята, которые неплохо справлялись со своими задачами.

Еще несколько слов о нашем комиссаре. До политуправления довольно быстро дошли сведения о его поведении. Комиссара отозвали, но прислали, теперь уже по новому положению, замполита. Он был личностью совершенно неприметной и пустой. Честно говоря, я редко встречал толковых политработников за всю войну, от которых была существенная польза.

Между тем, приближались события, о которых никто из нас не догадывался. Еще с осени, когда шел поток раненых по железной дороге, мы видели, как вдоль Волги по направлению от Саратова к Сталинграду ведутся какие-то земляные работы. Нам объяснили, что это строится железнодорожная ветка, не то на Камышин, не то еще куда. Никто из нас этому факту особенного значения не придавал еще и потому, что масштабы работ были малозаметны. Я помню только, что в глубоких карьерах, где добывался песок и лежала щебенка, мы прятались во время воздушных налетов. И лишь много месяцев спустя, уже после окружения армии Паулюса, мы поняли, что по этой ветке незаметно для немцев да и для нас тоже непрерывным потоком каждую ночь шли груженные техникой и людьми эшелоны.

Наше наступление началось внезапно в конце декабря. Стояла такая канонада, которой мы раньше никогда не слышали. Поначалу мы не поняли, что это такое. В голове рождались мысли одна страшнее другой. Часы, проведенные в неизвестности, показались вечностью. Но вот до нас донеслось радостное известие о нашем решительном наступлении по всему фронту. Я не видел в госпитале ни одного человека, ни одного раненого, который бы не плакал, настолько велико было тогда у всех напряжение. Никто не мог сдержать своих эмоций. А вслед за этим наступила прострация в полном смысле этого слова - руки не повиновались, работа остановилась, ноги не ходили, люди в первое мгновение не в состоянии были что-либо сказать друг другу. Ликованию не было конца. Мы хорошо понимали, что это значит для нас здесь, под Сталинградом, и вообще, для всей Красной Армии. Всеобщее возбуждение длилось вплоть до сдачи группировки Паулюса.

Вскоре мы получили приказ сворачиваться и грузиться для передислокации. Зимой мы еще ни разу не переезжали, к тому же - в теплушках. Но опыт погрузки и передислокации у нас был. Мы задержали около 150 легкораненых, оборудовали вагоны-теплушки печками, дровами, собрали побольше матрацев и

поехали... Как всегда, в неизвестность.

Эшелон на этот раз получился длинный: машины, автобусы, лошади. В теплушках было очень холодно. Тепло ощущалось только возле раскаленной печки (да и то лишь спереди), а на полках - холод невыносимый. Укрывались кроме одеял - матрацами. Спали в одежде, валенках и шапках - мерзла голова. Но мы все это стойко переносили. После Сталинградской победы мы обрели душевный и физический покой. И хотя неизвестно было, сколько он продлится, но сейчас мы могли позволить себе расслабиться. Не зная конечного пункта назначения, мы двигались как бы на ощупь от станции до станции. Миновали Балашов, разбитое Поворино, Грязи. Думали, едем под Москву, но оказалось, - нет, под Елец. У коменданта узнали, что немцы стоят у Ельца. Нас с ними разделяет Дон, мост через который взорван. Неужели нас оставят в Ельце? Ведь город весь разобьют прямой наводкой.

В Елец прибыли под вечер. Поезд загнали в тупик, и прибежавший комендант сказал, чтобы мы за час разгрузились и освободили состав. Хорошо, что с нами были легкораненые. Сами бы мы не управились, а с их помощью почти уложились в срок. Холод, помню, был жуткий, греться - негде, до станции далеко. Жаль было наших женщин, особенно пожилых. Приставили к ним солдат, те начали собирать дрова и разводить, пока светло, костры. В темноте это могло привлечь внимание противника. На пригорке недалеко от путей поставили три ДПМовские палатки (трехслойные), установили прямо на него большие железные бочки. Внутри палаток расставили топчаны - сплошь, без проходов, и приказали солдатам непрерывно топить бочки. Распределили по службам людей. Полевая кухня сварила кое-какую еду и вскипятила чай, и наконец мы уселись в палатках вокруг раскаленной докрасна бочки, а изнутри согревали себя супом и чаем. На ночь укутались всем, что было под рукой. Но к утру вода в ведрах замерзала. Выбираться из-под всех наброшенных на себя вещей, где хранилось какое-никакое тепло было просто страшно.

Комендант сообщил, что нам предписано двигаться своим ходом в Курск, который еще занят немцами. Елец надо было срочно покинуть, потому что его бомбили. В Курск я поехал с оперативной группой на грузовой машине, не дожидаясь остальных. Взял с собой несколько крепких солдат и сестер. Полуторка была покрыта тентом. Запаслись продуктами, настелили солому и поехали. Был конец февраля, и холода стояли очень сильные. Я сидел в кабине, показывая водителю дорогу, которую мне объяснил комендант. На мне были валенки и полушубок с меховым жилетом. А вот как остальным наверху, под тентом?!

Дорога шла из рук вон плохая, проторена танками, тягачами-самоходками. Она тянулась вдоль линии фронта, иногда на расстоянии пушечного выстрела. День был солнечным, высоко в небе слышался гул самолетов, а со стороны линии фронта - гром артиллерийской перестрелки. Передвигались медленно, и к концу дня, еще засветло, добрались до Ливен, которые немцы оставили несколько дней назад. Мы основательно прозябли, особенно те, кто был в кузове, страшно хотелось согреться и еще больше - есть. Солдаты разбежались искать пристанища. Ливны были основательно разрушены, жителей в городе почти не осталось. Наконец нашли хату, в которой находилась старая женщина. Она сидела на холодной печке, укутанная в какие-то лохмотья. На наши вопросы отвечала с трудом. Мы начали растапливать печь. В чугун набрали с улицы снега и стали ждать тепла и кипятка. Бедные сестры дрожали от холода и никак не могли согреться. Кипяток появился задолго до тепла, и мы, сгрудившись около печки, зачерпывали его кружками и размачивали мерзлые сухари. Чувство, которое я тогда испытывал, до сих пор не изгладилось в памяти. Я при каждом глотке ощущал, как горячая вода идет по пищеводу до желудка и прогревает меня изнутри. Никогда позже подобного блаженства я не испытывал.

Дожидаться, пока нагреется изба, мы не стали, принесли матрацы и вповалку легли спать. Все настолько устали и промерзли, что я даже не выставил дневального.

Поднялся я, как всегда, рано, прислушался, пригляделся - кругом тихо. Вяло припорашивает снежок. В хате холодно. Солдаты растопили печь, чтобы организовать перед дальнейшей дорогой подобие завтрака и согреть воду для машины. Бабка с печи так и не показалась, жива ли? Мы оставили ей немного сахара и сала на столе и поехали.

Лицо России - ее дороги. В войну это испытали не только мы, но и немцы. Они явно недооценили и нас, и наши дороги. Я не боюсь сказать, что мы выиграли войну во многом своими дорогами. Ни разметок, ни обозначения населенных пунктов и расстояния между ними - прямо голая пустыня, да и только.

Движение по дороге было довольно оживленным. Нас то и дело обгоняли мотострелковые части, другая военная техника, тягачи, пушки, мотопехота. Все двигались, похоже, в нашем направлении, хотя и не знали точно - куда. Вправо и влево отходили какие-то дополнительные второстепенные, а может быть и не второстепенные, дороги. На карте, которую я время от времени доставал из планшета, они не были обозначены. Постепенных попутных и встречных машин стало попадаться все меньше и меньше, и наконец мы остались на дороге одни. Двигались по солнцу. Населенных пунктов нигде не было видно. В середине дня мы подъехали к развилке: одна дорога, менее накатанная, шла прямо, другая, получше, направо. Я принял решение поехать по той, что получше, то есть направо.

Ехали довольно долго, нас уже никто не догонял и не двигался навстречу. Дорога становится все уже и уже. Снежные наметы по ее обочинам, оставшиеся после расчистки, достигали местами двух и более метров. Разъехаться на такой дороге двум встречным машинам просто невозможно... Я впился в карту - никаких населенных пунктов на ней обозначено не было. И это оперативная, строго секретная карта. У немцев, кстати, карты наших территорий были совсем другими. На них обозначались мельчайшие подробности, чуть не каждое дерево и куст.

И вдруг ни с того ни с сего на нас обрушился настоящий шквал огня: сбоку от дороги, справа и слева начали рваться артиллерийские снаряды. Я тут же скомандовал:

- Ложись!!!

Все выпрыгнули из машины и залегли на дороге в снегу. Снеговая обочина была настолько высокой, что места разрывов мы не видели, а лишь ощущали, как на наши головы летят комья земли и снега. О возвращении назад не могло быть и речи. Развернуться в снеговом ущелье невозможно. Только теперь я понял, что мы попали на передний край. Между взрывами было видно, как над нашими головами пролетает разведывательный “фокке-вульф”, который, по-видимому, сообщал на землю и корректировал действия немецкой артиллерии. В общем, мы оказались в ловушке... Сколько это продолжалось, мне трудной сейчас сказать. В подобных ситуациях время как бы останавливается и тянется намного дольше, чем в обычной обстановке. Помню только, что огонь постепенно затих и вдруг появилась на нескольких машинах какая-то механизированная часть и буквально уперлась в нас. Из головной машины вышел старший лейтенант и спросил, куда мы едем. Я ответил, что в Курск. Лейтенант едва не обматерил меня:

- Да ты что! Вы же почти доехали до Дмитрова-Льговского, а там немцы. Передовая в четырех километрах отсюда. Вам надо вернуться километров на пятнадцать назад и взять вправо.

Выскочившие из машин солдаты вырыли в снежной горе на обочине огромную нишу. Вместе с моими подчиненными они на руках повернули нашу машину на 180 градусов и затолкнули в нишу, тем самым освободив себе проезд. Таким образом мы разъехались. Ничего подобного я прежде не видел. Сделано все было ловко, сноровисто, наверное, не впервой.

Мы довольно быстро доехали до злосчастной развилки и направились по дороге, которая вела в Курск. До него нам оставалось километров двадцать пять-тридцать. На пути встретилась большая деревня. Мы остановились. К нам подошли бабы и несколько стариков. Они рассказали, что только вчера немцев выбили из Курска, и они отступили к Речице.

На подъезде к городу стояли патрули автоматчиков. Нас остановили, потребовали документы и сообщили о месте нахождения коменданта города. Город по своему расположению похож на Воронеж: правый и левый берег. Только вокзал находился на левом берегу. Мы въехали в Курск со стороны левого берега. У коменданта в приемной стояло много людей, больше гражданских. Я пошел прямо в кабинет. За большим письменным столом сидел молодой, лет тридцати, подполковник с артиллерийскими погонами. Я его поприветствовал, предъявил документы и предписание. Тот повертел все в руках, выматерился и сказал:

- Не поймешь, что делать: то ли проституток разгонять, то ли госпиталь размещать? И то срочно, и это срочно!!!

Коменданта понять можно было. Немцы драпанули так быстро, что побросали все, в том числе организованные в Курске бордели. На главных и прилегающих улицах висели большие и малые вывески, в окнах и витринах красовались картины-витражи, зазывающие солдат отдельно, офицеров - отдельно в ночные клубы и увеселительные заведения. Теперь коменданту надо было со всем этим разбираться.

Быстрое взятие Курска немцами и наше отступление и такое же быстрое отступление немцев не позволили разрушить город. Его основной жилой фонд и

учреждения остались целыми. Мы с комендантом на его “Виллисе” объехали весь город, и я остановил свой выбор для размещения госпиталя на двух школах, здании старого телеграфа (там были большие удобные залы) и двух многоэтажных домах, где при Советской власти находились госучреждения, а у немцев - администрация. Они были благоустроенными и чистыми. Во всех этих зданиях я поставил солдат (застолбил место), а сам с сестрами обосновался на телеграфе. Сестры были из сортировки и начали обживать здание, где я наметил организовать основной осадочный корпус с операционным блоком. Через два дня приехали все наши, и мы уже имели предписание принимать раненых, организовывать сортировку. В городе, еще больше в пригороде, где располагалась психбольница, предполагалось развернуть большую госпитальную базу. Госпитали еще не прибыли, а наше наступление продолжалось, и раненых нужно было где-то принимать и размещать.

В Курске мы встретились со многими серьезными трудностями. Во-первых, железная дорога была разрушена, по ней нельзя было эвакуировать раненых, и мы ничего не получали по ней. Все снабжение фронта шло по воздуху - “дугласами”. Не успели мы приехать и обосноваться, а на улице возле здания уже стояли машины с ранеными, прибывшими с передовой. Куда разгружать? Нет санпропускника, горячей воды, не развернут операционный блок. А на улице еще февраль, холодный и снежный. Возле машин ругань, матерщина. Рогуля, я, замполит, начальники служб, отделений, старшие сестры - все и вся - нацелены на немедленное открытие хотя бы одного отделения. Солдаты, сестры убирают помещение, расставляют кровати: двухэтажные деревянные нары. Все машины, которые идут с фронта, патрульно-пропускной службой направляются к нам. Сортировка со своими солдатами уже разгружают раненых в просторные холлы старого телеграфа. Во все занятые здания, школы направлены врачи, сестры, солдаты, полевые кухни. Готовится все для приема на первый случай легкораненых, ходячих. Помещений явно не хватит. Рогуля с хозслужбой едут подбирать новые здания для размещения. В каждом здании примерно на 200-250 раненых один, максимум два врача - не больше, несколько сестер и санитаров, полевая кухня для обеспечения питания. По сути дела это целый эвакогоспиталь, и его надо разворачивать совсем иными силами. Но приказ есть приказ. Невыполнение его может грозить трибуналом и штрафным батальоном. Впрочем, мы об этом и не думали, работали не за страх, а за совесть. Когда стали разворачивать отделения для огромного количества раненых, у нас не было и десятой доли необходимого инвентаря. Надо было срочно набирать огромны штат вольнонаемных: санитарок, прачек, кухонных и хозяйственных рабочих. Когда местные жители узнали об этом, сразу возле госпиталя образовались огромные очереди желающих устроиться. В основном это были девицы тех увеселительных учреждений немцев, которые они обслуживали. С собой девиц немцы не взяли, сами еле ноги унесли. А тут у них могла появиться возможность как-нибудь смыть свой позор.

Контролем за наемной рабочей силой занимался СМЕРШ (организация контрразведки, которая пронизывала всю армию, в переводе обозначалась так - “смерть немецким шпионам”). У нас в госпитале был старший лейтенант-смершевец. Он имел досье на каждого из нас, начиная от Рогули и заканчивая последним санитаром. У его была большая сеть осведомителей среди работников госпиталя, которые ему все и обо всем докладывали. При этом лейтенант нередко пользовался шантажом и угрозами. Кроме того, он получал из спецсвязи материалы по слежению за ранеными, которые поступали по этапу, и передавал необходимые сведения о них дальше по назначению. Впрочем, такая система существовала везде в нашей армии.

В первое время мы в городе были одни, и население, узнав, что развернулся госпиталь, начало сносить нам все, что нужно и не нужно: белье, посуду, одежду. Хозяйственная служба не успевала свозить со складов брошенные немцами материальные ценности. Это нам во многом помогло развернуть и оснастить многочисленные корпуса. Очень трогательным было, когда к нам приходили пожилые женщины, приводили с собой детей 14-15 лет и безвозмездно предлагали свои услуги по уходу за ранеными.

В один из таких дней ко мне в госпиталь пропустили небольшого роста худощавого гражданина, который настоятельно требовал свидания со мной. Он представился тихим заискивающим голосом:

- Я доктор Верховых из Воронежа, Павел Петрович.

До войны в Воронеже был Институт переливания крови. Располагался он там, где сейчас химфак университета. Коробка сохранилась и после войны. Директором этого института и был Верховых. Институт тогда считался одним из лучших в Союзе, и многим был обязан своему энергичному директору. Студенты проходили там занятия по переливанию крови. Я не раз в институте бывал и хорошо помню Верховых. В институте имелся большой стационар, работали видные ученые, проводились серьезные операции. Заместителем у Верховых работал Овчинников Николай Александрович, который после войны возглавлял областную станцию переливания крови. Наши малообразованные и недальновидные деятели обкома партии и облздравотдела “отдали” институт вместе со штатом медицинских работников, как и два других - онкологический и эпидемиологии и микробиологии - Ростову, где они и по сей день процветают.

Верховых рассказал мне не совсем понятную историю о том, как он попал из Воронежа с немцами в Курск. Я ее не запомнил, но очень заинтересовался предложением Павла Петровича организовать в Курске массовый забор крови для фронта. Медико-санитарная служба фронта крайне нуждалась в крови, мы ее получали в очень ограниченных количествах - только самолетами из Москвы, Иванова. Я был уверен, что организация забора крови в Курске Верховых под силу. Я рассказал все Рогуле, но тот струсил, побоялся взять на себя ответственность - как-никак Верховых оставался с немцами и поручать ему заготовку крови опасно. Правда, Рогуля не возражал против того, чтобы я поговорил с Ибрагимовым. ФЭП тогда стоял под Курском. Я поехал туда. Принял меня Ибрагимов не сразу. Наконец я попал к нему, доложил обстановку и свои соображения насчет забора крови. Ибрагимов выслушал меня, задал мне массу вопросов, потом приказал, чтобы завтра я с Верховых прибыли к нему. На этот раз принял от нас сравнительно быстро, задал Верховых еще больше вопросов. Тот очень обстоятельно и аргументированно на них ответил и обосновал свое предложение. Ибрагимов тут же принял решение организовать службу по забору крови при одном из госпиталей, дислоцированных в самом Курске. В кабинете у Ибрагимова я узнал, что Верховых работал при немцах каким-то врачом. Чувствовал он себя, мягко говоря, неважно. Доверию Ибрагимова он искренне обрадовался.

В кратчайший срок Павел Петрович сумел организовать службу крови так, что не только полностью обеспечил потребность крови на фронте, но и передавал часть ее в Москву. Туда кровь отправляли самолетами. После войны мы с Павлом Петровичем часто встречались. Взаимоотношения с Овчинниковым у него не сложились (были какие-то довоенные проблемы), да еще сказывалось пребывание Павла Петровича у немцев. Он устроился хирургом в тубдиспансере, оперировал неплохо и даже успел защитить на старости лет докторскую диссертацию, которая, правда, мало что ему дала.

В тот же период ко мне обратилась уже далеко не молодая врач-окулист по профессии, тоже из Воронежа, которая осталась в городе с больным, прикованным к постели отцом. Она была женой известного тогда хирурга Рыжова (действительно, рыжего), доцента кафедры факультетской хирургии - у профессора Назарова. Его взяли в армию в первые дни войны, и жена о нем ничего не знала. У нас глазников не было. Я договорился с Рогулей, и мы ее взяли вольнонаемной. Очень скромная, тихая, работящая женщина, хороший специалист, она прошла с нами всю войну.

Несмотря на восстановление железной дороги, большая часть раненых по-прежнему перебрасывалась к нам по воздуху. И главная сортировка у нас была на аэродроме. Я значительную часть времени проводил там.

Однажды ко мне обратилась молодая врач из ФЭПа, тоже работавшая на сортировке. Перед смой войной она окончила Ивановский медицинский институт. Женщина попросила разрешения сопроводить раненых в Москву (врачи иногда сопровождали раненых). Я ей разрешил, и как оказалось, на ее гибель. Когда самолет возвращался назад, под Курском на него напал “мессершмит”. Летчик сумел сманеврировать и уйти от атаки, однако пулеметной очередью немецкий ас прошил корпус самолета, и она из пуль попала врачихе в сердце. Больше никто не пострадал. Через несколько минут самолет благополучно приземлился, и члены экипажа даже не знали о случившемся. Я невольно посчитал себя причастным к этой трагедии.

Начиная с Курска было принято решение профилировать госпитали по характеру повреждений. Это позволило улучшить специализированную помощь раненым. На госпитальной базе появились госпитали, которые в простом медицинском обиходе обозначались: грудь, живот, бедро и крупные суставы. Госпитали легкораненых (Г.Л.Р.) были сформированы уже на втором году войны.

Между тем наше продвижение вперед остановилось. Немцы подтянули большие силы и готовились, по всем признакам, к наступлению в районе Орел -

Белгород. Одним из проявлений их активизации стала усилившаяся бомбежка Курска. Несмотря на нашу противовоздушную оборону с земли и с воздуха, немецкие самолеты все же прорывались в город и сбрасывали фугасы на жилые кварталы и военные объекты. Во время одного из таких налетов самолет прорвался к ставке командующего фронтом Рокоссовского. Она располагалась в небольшом селе недалеко от Курска. Вечером в одной из хат генералитет вместе с обслугой собрались смотреть кино. И вдруг с земли поднялась ракета, выпущенная кем-то из немецких разведчиков, и вслед за тем на ставку было сброшено несколько бомб. Одна из них попала в дом, где размещался командующий артиллерией, генерал-полковник Казаков. Сам Казаков смотрел кино, а его, как принято было тогда называть, полевая жена попала под бомбовый удар. Ей оторвало ногу и отбросило на несколько метров от дома. При ставке всегда находился МСБ с полностью укомплектованным штатом. Начальником медсанбата был уже немолодой, какой-то “прибитый” майор с бородкой, по разговорам, неплохой хирург. Весь штат, за исключением начальника, автоматчиков, санитаров, состоял из женщин, представляющих, в основном, первых жен ставки. Причем часто случалось так: медсестра и в то же время жена командующего... занимает более привилегированное положение, чем врач, являющийся женой его заместителя. Были и другие комбинации, с которыми приходилось разбираться начальнику МСБ. Раненых в МСБ ставки никогда не было, и они постоянно находились в свернутом состоянии. Развернут было только женский персонал, и мне начальника этого МСБ было искренне жаль. Он говорил, что несколько раз просился на фронт, но его не пускали.

В общем, ночью за мной прислали (фронтовым хирургом в то время был какой-то профессор из Харькова, но он уехал в район боевых действий). Я взял с собой врача, двух сестер, собрал кое-что из инструментов, перевязочный материал, несколько ампул крови и растворов. Через час, не больше, мы уже были на месте. Небо разрезали лучи прожекторов, и над селом проносились с ревом истребители. Раненая лежала в одной из хат на двух составленных столах - молодая, красивая и очень бледная, без пульса. К вене была подключена система, что-то капало. Здесь же сидел начальник МСБ и докладывал, что ей вливают. Я приподнял простыню и увидел почти полностью вычлененную ногу. Зияла прямо вертлужная впадина, вокруг - обрывки мышц, перемешанные с землей. Сестры сразу же подключили кровь. Обнажили вену на другой руке и поставили вторую капельницу. Пульс на бедренной артерии тоже не прощупывался. Кровотечения не было. Кое-где появлялось сукровичное отделяемое. Послали еще за кровью. Ее быстро доставили. Примерно через час