Журнал "ПОДЪЕМ" |
|
N 2, 2004 год |
© "ПОДЪЕМ" |
|
ДОМЕННОВОСТИ ДОМЕНАГОСТЕВАЯ КНИГА
РУССКОЕ ПОЛЕ:ПОДЪЕММОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЖУРНАЛ СЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ПОДВИГСИБИРСКИЕ ОГНИФЛОРЕНСКИЙГАЗДАНОВПЛАТОНОВ |
ПРОЗА Юрий ГОНЧАРОВ
У ЧЕРТЫ Повесть Продолжение. Начало в №1, 2004 г.
22
С Иваном Васильичем Антону довелось встретиться еще раз - незадолго до конца войны. Из госпиталя во глубине сибирских - нет, не руд, а густых, великолепных своей красотой и мощностью хвойный лесов Антон возвращался в свою часть для продолжения фронтовой службы. На одной из небольших железнодорожных станций близ Гомеля он сошел с поезда, чтобы получить в военном продпункте по аттестату полагающийся ему паек. Здесь же, при станции, действовал санпропускник, то бишь баня с прожаркой одежды и белья, для проезжающих военнослужащих, и этой баней, оказалось, командует Иван Васильевич Грознов.
Он без труда узнал Антона, хотя, наверное, не просто было разглядеть в рослом, огрубевшем, двадцатидвухлетнем верзиле бывшего пятнадцатилетнего мальчика, который когда-то, много лет назад, мелькал в снующем рое таких же подростков, но Иван Васильевич узнал, обрадовался, даже обнял по-отечески Антона за плечи. Он провел его без очереди в банное помещение помыться, а потом, чистенького, распаренного, в свежем белье, прожаренном ото вшей обмундировании, зазвал в свою крохотную каптерку, угостил настоящей сорокаградусной "наркомовской" водкой, американской свиной тушенкой и солеными, местного изготовления, огурцами. На плечах его были погоны старшего сержанта, такие же, как и у Антона. Из-за солидного уже возраста его призвали в армию поздно, на третьем году войны, но все-таки он побывал на фронте, получил ранение, для фронта теперь не годился, только вот для такой службы - в санпропускнике.
За водкой, тушенкой, солеными огурцами они о многом поговорили, многое вспомнили из довоенной жизни в своем городе. Не говорили только о лагерной истории, которую отлично помнили оба. Что было о ней говорить - теперь Антон не хуже Ивана Васильевича понимал, что такое хлеб, даже один его самый кусок...
23
К пеньку, на котором расположился Антон, от стоявшего в отдалении дерева ползла тень, еще немного - и она дотянется до него. Сразу же похолодает воздух, прохватит дрожь в тонком плаще. Антон поискал глазами для себя другой пёнушек, ласкаемый солнцем, и перебрался на него. Когда вставал и садился - ногу прострелила острейшая боль. Сидишь - нога только глухо ноет, словно бы жалобно скулит, как скулит сирый, страдающий щенок. А чуть двинешься, напряжешь мышцы - пронизывает так, будто в нее снова вошла горячая пуля... И ничто уже не помогает: ни процедуры в поликлинике ветеранов войны, к которой прикреплен Антон, ни новейшие средства, которые взахлеб рекламируют радио и телевидение...
"...А время вертит ленту лет..."
Куда он делся, тот смешной, немного нелепый, с продолговатыми стеклышками очков Вадим, что пел эти строки в голодном, нетопленном студенческом общежитии первого послевоенного года? Жив ли он еще? Любит ли все так же Вертинского, как исступленно любил его тогда? Продолжает ли петь свои песенки под стук ладоней по фанерной крышке стола или хотя бы помнит, как пел в ту пору, вот эту, от которой у Антона осталась в памяти всего дна строка?..
В последних классах школы - девятом и десятом - на Антона, наряду с его прежними увлечениями рисованием и фотографией, накатило еще и новое: военной историей. Увлекся всерьез, по-взрослому: натащил из разных библиотек множество книг о наиболее крупных войнах, особенно о мировой войне 1914-18 годов, долгими зимними вечерами штудировал их так, как ни один свой школьный учебник: с выписками в толстую тетрадь в клеенчатом переплете, копированием схем сражений.
В ту пору появились и быстро вошли в моду "вечные ручки". В классе Антона они были уже почти у всех; у некоторых - дорогие, с золочеными перьями. Самая великолепная была у Володьки Головина: толстая, как сигара, искрящаяся как бы изморозью, с роскошными перламутровыми отливами. Налитых в нее чернил хватало на целую неделю. Продавались ручки и дешевые, простенькие, но даже и они были недоступны Антону по цене - девять рублей. Если сравнить с ценою билета на киносеанс в кинотеатре "Пионер", где билет стоил 20 копеек, то на девять рублей можно было сходить в "Пионер" сорок пять раз. Антон долго собирал эту сумму, откладывая по копейкам из тех денег, что давали ему на школьные завтраки, выпрашивая у матери по гривеннику. Наконец девять рублей были собраны.
Купленная ручка не просто нравилась Антону, он был в нее влюблен, как ни в какую из своих вещей. Цвет ее корпуса был восхитителен: теплый, шоколадный. Она лежала в руке, будто была изготовлена по ее меркам. Будто ты выемка между указательным и большим пальцами, в которой она помещалась при писании, была тем гнездом, в котором она родилась, из которого выпорхнула. Чернила для вечных ручек выпускались разные: черные, фиолетовые, синие. Были и темно-синие - как южное море в полдень под безоблачным небом. Антон выбрал их; по словам мамы, в годы ее гимназического ученья чернила такого цвета назывались ализариновыми. Их делали из корневищ какой-то редкой травы, растущей в арабских странах. Перо в ручке было не золоченое, просто стальное, похожее на наконечник копья древнего воина, но писало мягко, неслышно, будто само бежало по бумаге. Ализариновые строчки ложились ровно и радовали глаз. У Антона уже установился почерк, и ему впервые доставлял удовольствие сам процесс писания. Хотелось без конца покрывать гладкие, глянцевитые страницы толстой клеенчатой тетради своими ровными темно-синими строчками...
Когда изучаешь, то, что увлекает, хочется, нужно тебе самому, а не по требованию учителей, память свежа и остра, не надо ничего заучивать, все ложится в голову с одного раза, накрепко, как те письмена, что врезаны в каменную плиту.
Чрез полгода Антон знал все о походах Ганнибала, о сражениях и победах Юлия Цезаря, о многочисленных битвах русских князей с нахлынувшими с востока ордами татаро-монголов. О войне 1812 года с французами он мог рассказать не хуже любого ее участниками. Войну 14-го года он изучил досконально, кропотливейшим образом, прочитав толстенный двухтомник с подробными картами и схемами. Не сбившись, мог воссоздать за все четыре года войны на любом фронте движение каждой русской армии и дивизии, каждой армии и дивизии противников: Германии, Австро-Венгрии, Турции.
Поэтому, когда 22 июня, после только что прозвучавших по радио заверений правительства, что войны не будет, слухи о ней распускают ярые недруги Советского Союза, чтобы столкнуть нас с Германией, война все-таки разразилась. Антон был гораздо лучше многих, в том числе и многих военных, подготовлен к восприятию и пониманию событий. Вопреки словам Молотова и Сталина, что Германия напала внезапно, и это дает ей на первых порах преимущество, Антон понимал, что никакой внезапности в нападении германских вооруженных сил нет, просто прошляпили, проморгали, произошла трагическая ошибка в расчетах и предложениях. Можно скрытно подстеречь глухой ночью пешехода и внезапно выскочить на него из-за угла, но, готовясь к масштабной войне против огромного государства, размещая на обширной территории в исходное положение огромные группировки войск, артиллерии, танков, самолетов, сделать это скрытно никак нельзя, а раз не соблюдена скрытность, тайна, то и невозможно внезапно напасть. Наверняка поступала, и, скорее всего, обильная разведывательная информация о приготовлении Германии к войне, но ей не верили, ее отвергали. И не предприняли никаких ответных приготовлений. Антон понял, что граница наша от Ледовитого океана до Черного моря никак и ничем не укреплена, открыта, обороняющим ее войскам, за исключением некоторых незначительных пунктов, не за что уцепиться, держаться, нечем прикрыть себя, а наспех открытые саперными лопатками земляные окопы - это не укрепления при такой силе наступающего танковыми лавинами врага. Из первых же сводок Совинформбюро Антон понял, что на границе только малочисленные, слабо вооруженные пограничники, а наши основные силы к границе заранее не подтянуты, не сосредоточены, не развернуты в боевой готовности, как надо было бы обязательно сделать в последние месяцы перед войной, исходя из складывающейся обстановки; основные силы еще в глубине страны, и пока они будут задействованы, противник сумеет смять и уничтожить тех, кто защищает границу, глубоко продвинуться по нашей земле, многого достичь, многое захватить, а мы понесем тяжелые потери во всем.
Много чего еще понял Антон, и прежде всего то, что висевшие повсюду лозунги, вселявшие веру в нашу армию, в наши немедленные победы в случае войны: "Будем бить врага на его территории малой кровью, могучим ударом!", "Ни пяди своей земли не отдадим!" и прочие - были только лишь словами, блефом, которым успокаивали себя и пугали врагов; той победоносной сокрушительной войны, которую обещали народу в речах и лозунгах, не будет война будет совсем другая: тяжкая, кровавая, со страшным напряжением сил и средств, с громадными людскими потерями. И совсем неизвестно, чем она кончится, хотя заикающийся, явно испуганный и трусивший Молотов, выступивший раньше почему-то молчащего Сталина, в конце своей сбивчивой речи сказал: "Победа будет за нами!"
Повестки на призыв в армию понесли по домам в тот же день, когда выступил Молотов. Его речь прозвучала в полдень, а часа через три по улицам уже бежали посыльные военкоматов с белыми листками в руках, разыскивая указанные в них адреса.
Ближайший к дому Антона мобилизационный пункт находился в клубе имени Карла Маркса на Комиссаржевской. Явившихся по повесткам быстренько прогоняли по кабинетам с врачами, наголо стригли и переводили в прилегавший к клубу сад, в котором в недавние мирные дни играла по вечерам музыка, танцевала на дощатом кругу молодежь. И больше мобилизованные уже не выходили за ограду. Дня два, три шло накопление призывников, потом их обмундировывали в военное, с шинельными скатками через плечо, вещевыми мешками на спине строили повзводно - и длинной колонной вели на вокзал к уже поданному и ожидавшему их эшелону. Иногда во главе колонны шел духовой оркестр, играл бравурный марш, но музыка эта только лишь надрывала всем сердца. Пока же этого не произошло, с утра до позднего вечера у ограды сада толклись родные тех, кто был призван и отправлялся на фронт. Звучали всякого рода наказы тем, кто оставался, пожелания и напутствия тем, кто уезжал. А многие, уже все сказав и все услышав, просто стояли у ограды, вцепившись в нее руками, прижав к ней лица, и смотрели в лица тех, кто был по другую ее сторону. И большинство при этом думало, что видят друг друга в последний раз...
24
В августе за оградой сада в гуще остриженных машинкой призывников оказался и Антон.
По саду блуждали, сидели и спали на скамейках, под кустами, стояли вдоль ограды человек двести. Примерно столько же находилось внутри клубного здания, где зрительный зал и несколько больших комнат были отведены для пребывания призывников и ночлега. Антон бегло глядел тех, кто маялся в саду под листвой деревьев, в духоте жаркого августовского дня: ни одного знакомого лица. Возраст у всех, в основном, средний. Попадались и за сорок лет - уже призывали и таких. И совсем мало юнцов, вчерашних школьников возраста Антона, их уже забрали по повесткам раньше, в минувший месяц. Многих направили в ускоренные военные училища, другие уже находились в действующих частях, и было уже немало, для кого их солдатская судьба завершилась холмиками со звездочкой из жести консервных банок в полях, на опушках рощиц, где пролегали их окопы...
Антон побродил по зданию клуба, по его двум этажам, выискивая знакомых. Нет, никого. На душе было бы веселей, если бы он увидел кого-нибудь из своей школы или своей улицы.
Что ждет призывников дальше, сколько еще предстоит им находиться на сборном пункте - никто ни знал. Пробегали озабоченные, спешащие, с повязками на рукавах, порученцы военкоматского начальства; они были такими же только что призванными, как все остальные, но назначены в помощники; их перехватывали на бегу, спрашивали о дальнейшем, но и они не знали ничего, отвечали кратко: "Распоряжений пока нет..."
В середине дня Антона навестила мама. С ней пришел и отец. Год назад он стал пенсионером, с зимы у него болело сердце, большую часть дня он проводил в постели: врачи рекомендовали ему покой, поменьше двигаться, не вставать. Тем не менее, он собрался с силами и медленно, с остановками, опираясь на мамину руку, добрел до сада, понимая, что иначе может не попрощаться с Антоном.
Отец Антона не был ни сухим, ни суровым, ни черствым человеком. Все человеческое было ему присуще в не меньшей степени, чем другим. Внешне же людям, не знавшим его близко, он казался замкнутым, не доступным для живых человеческих чувств. На самом же деле он был просто сдержанным, умел при любых обстоятельствах собою управлять. Сдержанным, без сантиментов, был он и у ограды сада, хотя судьба единственного сына его глубоко тревожила и волновала. Однако об этом отец не сказал ни слова. Он только попросил Антона при всякой возможности посылать о себе домой вести. Лучше, сказал отец, почтовыми открытками. Наверняка в условиях войны введут для писем цензуру, она будет распечатывать каждый конверт и просматривать, что в нем, а почтовые открытки просмотреть проще и быстрей, поэтому и доходить они тоже будут быстрее. Это был совет знающего, опытного человека: профессионального почтовика, связиста и участника первой мировой войны; все ее четыре года отец провел на Юго-Западном фронте в штабах воевавших армий. Он даже принес с собой и передал Антону десять чистых почтовых открыток с уже написанным на каждой из них рукой отца домашним адресом. Открытки были пронумерованы: 1,2,3...
- А это зачем? - спросил Антон.
- Посылай в порядке нумерации, а мы будем знать, все ли твои письма до нас доходят. Может случиться так: есть возможность отправить весточку, а времени писать нет. Так поставь только дату, время и свою подпись. Даже в таком виде для нас это будет добрый знак от тебя: значит - жив...
Маму заботило другое: успеть настряпать для Антона домашних пирожков, снабдить его ими в дорогу.
- До завтра, я думаю, вас еще здесь подержат, никого еще не отправляли в самый день призыва. А вечером я напеку и раненько утром принесу. Ты подходи к этому же месту, в семь утра я уже буду здесь...
Антон смотрел в лица отца и матери: отцу - шестьдесят, инвалид, тяжелый порок сердца, матери - пятьдесят два, и под сердцем у него, как у всех, стоявших со своими близкими у садовой ограды, сжимался комок: если даже фронтовая судьба будет к нему милостива и он вернется домой - увидит ли он снова отца, увидит ли мать, встретят ли они его на пороге...
Солдатская жизнь - всегда неизвестность, неведение того, что предстоит. Не только того, что уготовано завтра, но и того, что наступит через час, полчаса, даже через минуту. Неизвестность, неведение и неожиданность.
Мама с отцом ушли от ограды сада в третьем часу, а в половине четвертого всех находившихся в саду и клубе выстроили на главной аллее, разбили на взводы - по сорок четыре человека. Появились объемистые тюки, их развязали - и каждый призывник получил в свои руки по солдатскому заплечному вещевому мешку. Они до крайности удивили всех тем, что грубый, плотный материал, из которого их скроили, был белого цвета.
- С ума сошли! Кто ж такое удумал - белые вещмешки?! - громко и возмущенно произнес сосед Антона по месту во взводе - заводской рабочий, электросварщик, но с опытом военной службы: не так давно он отбыл срочную, участвовал в освободительном походе в Западную Украину.
- Да, действительно... - поддержал рабочего другой сосед Антона по строю, не совсем уже молодой и тоже, видно, когда-то побывавший на армейской службе.
Над всеми взводами был уже командир, капитан по званию, из запасных - невысокий, худоватый пожилой человек. Седые виски, изрезанное морщинами лицо. На нем была командирская фуражка с красным околышем, красной звездой, на зеленой гимнастерке с накладными карманами блестела круглая медаль "20 лет РККА"; грудь перекрещивали ремни: портупейный и кожаной полевой сумки, висевший на боку. Окруженный взводными командирами в звании младших лейтенантов, пока еще без формы и знаков различия, в своей гражданской одежде, тоже призванных из запаса, он стоял в стороне от аллеи в выстроенными взводами; у капитана и взводных шел торопливый, бурный разговор: что делать с белыми вещевыми мешками? Ехать с ними на фронт - самоубийство, других, нормальных, зеленого защитного цвета нет, в тюках только такие, белые.
Но вот капитан и командиры взводов что-то решили, капитан вышел из их круга, из-под деревьев, на аллею, поднял руку, требуя внимания.
- Товарищи красноармейцы, отдаю приказание! Полученные вещевые мешки немедленно измазать землей, грязью, травой, глиной, углем, сажей, чем угодно, кто что найдет, но чтоб ни на одном из них не осталось даже белого пятнышка. Все поняли? Разойдись! Через десять минут построение и проверка!
В углу сада от недельной давности дождя между деревьями сохранилась мелкая лужица. Вокруг нее образовалась толчея. Призывники окунали в грязь свои мешки, мяли, терли их в руках, размазывая черную жиду по белой ткани, мазали комками грязи, земли заплечные лямки, чтобы и на них уничтожить белизну.
- А еще некоторые спорить брались: какие у нас в стране вредители, откуда, их всех еще в гражданскую передушили. Выдумки это все, пропаганда... Таким неверящим морды бы вот этими мешками нахлестать! Это что - не вредительство, не измена? Выйди с такой обмундировкой в поле, в бой - и весь полк до единого человека демаскирован, бей его в хвост и в гриву, никто не уцелеет. А сверху, с самолета? Да лучшей мишени не придумать!
Ворчливый голос принадлежал соседу Антона по строю - что первый стал ругаться по поводу белых мешков. Он и тут, у лужи, оказался с Антоном рядом. Свое мешок он утопил в луже полностью, потоптался на нем ногами, и теперь выкручивал его, как прачки выкручивают стиранное белье, отжимая воду.
Следом за состоявшейся проверкой красноармейцы - это звание уже приживалось, звучало в речи и командах командиров - в свои еще не полностью просохшие после купания в грязной луже вещмешки положили по паре нижнего белья и байковых портянок, круглые котелки для щей (один на двоих) и стеклянные, зеленоватые на просвет, фляжки для воды.
Из прочитанных военно-исторических книг Антон знал, что ни в одной из войн, ни в одной из армий мира стеклянных фляжек никогда не было. Повесить на пояс солдату, который бежит под пулями в атаку, ползет по земле и камням, снова бежит, падает, прыгает во рвы и окопы, взбирается на крепостные стены, на отвесные кручи редутов - повесить солдату фляжку из хрупкого стекла - это значит наверняка, заведомо оставить его без воды, стеклянная фляжка тут же разобьется. Да еще острые осколки вопьются солдату в руки, живот, бок. Даже в первую мировую войну, когда численность русской армии достигла небывалой цифры в шесть миллионов человек, и армию нещадно обкрадывали интенданты, во всем были острые нехватки, и то вся шестимиллионная армия была оснащена фляжками из белой жести с прикрепленными сверху, над пробкой, жестяными стаканами. Эти фляжки назывались манерками, их издревле знали все русские воины - и те, что брали с Суворовым Измаил и сражались в Альпах, и те, что воевали с Наполеоном, на Кавказе, на Севастопольских бастионах. Самое худшее, что могло с манеркой случиться - ее можно было смять, нечаянно наступив сапогом, или ее могла прострелить пуля. Но она никогда не могла разбиться, оставить солдата без глотка воды. Манерки верно сопутствовали воинам во всех превратностях их нелегкой службы, проделывали с ними далекие походы и по северным снегам, и по пескам закаспийских пустынь, и обретали покой, конец своим странствиям только уже в домах полностью отслуживших, вернувшихся на родину солдат, на самых почетных местах среди домашнего убранства, как память о былом.
- А это вам как? Что скажете? - показал Антон ворчливому соседу по строю зеленую стеклянную баклажку без пробки - пробку предстояло искать, выдумывать самому.
- Да то же самое! - рявкнул он, зажигая злостью свои угольные глаза. - Просто дуростью такое быть не может. И последнему дураку понятно, какой должна быть фляжка у солдата!
Бывалый заводской электросварщик не догадывался, что грязным мешком он мог бы нахлестать и Антона: несмотря на всю очевидность и вроде бы полную доказательность, Антон все-таки не мог согласиться, что белые вещмешки и стеклянные фляжки - дело подлых вредителей, тайных запрятавшихся врагов, в их производстве явный злой умысел. Сшил мешки и сделал фляжки не один человек, не маленькая кучка сговорившихся людей, вещмешки шили на какой-то большой швейной фабрике, может быть даже не на одной, шили в массовом количестве, долго, месяцами, их осматривали, проверяли их годность, ставили в документах свои подписи представители военного ведомства, которых, надо полагать, было тоже немало, сгружали с автомашин или из вагонов, укладывали на хранение десятки других людей; во всем этом процессе участвовали в общей сложности сотни человеческих рук, сотни человеческих глаз видели эти белые мешки, и что же - все эти люди, все швейники, военные приемщики, грузчики, складские работники - это одна сговорившаяся, завербованная вражеская шайка? Все они - тайные, замаскированные агенты фашистской Германии? Среди такого количества разнородных людей, при той сверхбдительности, которая культивировалась и стала почти общей болезнью, не нашлось ни одного, кто забил бы тревогу? Точно это же можно сказать и о стеклянных фляжках. И не дурость это - и в первом случае, и во втором, слишком уж она на виду, чтобы ее не заметить, не сообразить, тут со сварщиком можно согласиться, он сказал верно. Но если не вредительство и не дурость - то что же это тогда?
Однако ответа не верящий ни во вредительство, ни в дурость Антон найти не мог. Не один раз потом, возвращаясь в мыслях к своему первому дню в армии, он раздумывал и пытался отыскать разгадку - и у него ничего не получалось. Так и остались для него навсегда загадкой и белые вещевые мешки, (может, для войны с финнами, их готовили, да забыли потом перекрасить?), и тут же, при первых прикосновениях, разбивавшиеся стеклянные фляги. Наряду со многими другими подобными загадками, не имеющими даже приблизительных ответов. Например, как получилось, как надо квалифицировать вот такую необъяснимую странность, стоившую большой кропи, неисчислимых человеческих жизней: готовились к оборонительной войне, в целях безопасности за счет побежденной Польши отодвинули на запад государственную границу - и сразу же ликвидировали на старой все годами создававшиеся на ней оборонительные укрепления. А на новой границе - не построили ничего...
По логике следовало, что раз началась раздача вещей, входящих в красноармейское снаряжение, то сейчас выдадут верхнее обмундирование: гимнастерки, брюки, шинели и пилотки, сапоги или кирзовые ботинки с обмотками. Но вместо гимнастерок и шинелей красноармейцы получили по два брикета горохового концентрата, из которых в котелках на огне костров можно было сварить гороховую похлебку или, погуще, гороховое пюре, и по банке с каким-то консервированным содержимым, но без этикеток, разъясняющих, что внутри. Раздатчики, те же самые порученцы-помощники, что бегали с нарукавными повязками, про банки сказали, что в них перловая каша с кусочками свинины: можно есть холодной, можно разогреть на костре а можно сварить суп, это лучше, потому что еды получится больше: на полный котелок воды достаточно одной банки.
На этом выдачи прекратились. Вероятно, сборный мобилизационный пункт больше ничем не располагал.
Но суета и беготня продолжались. В действиях начальства угадывались какая-то нервозность, торопливость. Может быть, поступило то распоряжение, о котором упоминали порученцы?
Прозвучала команда: взводам снова построиться на центральной аллее. Произошел пересчет красноармейцев в строю, проверка по фамилиям. Начали открывать тяжелые чугунные ворота из сада на улицу, и стало понятно, что всех призывников выводят колонной, и путь у них один - на железнодорожную станцию.
- А обмундировка? А оружие? Ведь всех, кто раньше, отправляли в полном снаряжении, с противогазами, шинельными скатками, винтовками... - раздавались в колонне громкие голоса.
- Все получите, все будет! В домашних тапочках и без винтовок на фронт не посылают! - успокаивали командиры.
- Где получим? Когда?
- Может, в эшелоне. А может - на месте.
- А что это такое - место, где оно?
- Где положено. Прибудем - узнаете.
- А сказать нельзя, военная тайна?
- Вот именно, тайна. А пока - поменьше болтать надо. Болтун - находка для шпиона.
Было видно, что говорившие так взводные командиры да и капитан с седыми висками, медалью на груди, сами не знают, какой маршрут назначен колонне, где то место, в котором гражданская разношерстная толпа с узелочками домашних сухарей и снеди обретет вид воинского подразделения. Пока что капитану и взводным известно одно: вести колонну на вокзал. Там встретят и дадут указания насчет дальнейшего.
Выйдя из сада и растянувшись по Комиссаржевской, колонна на пару минут приостановилась. Ждали кого-то отставшего, опять пересчитывали задние взводы.
На тротуаре среди провожавших и просто глазевших Антон увидел Лару, девочку со своего двора.
- Лара! - крикнул он ей. - Беги, скажи моей маме, что нас отправляют, мы идем на вокзал.
Лара кинулась со всех ног. Но дальше все совершилось в таком быстром темпе, призванных погрузили в двухосные товарные вагоны с трафаретными маркировками на дощатых стенках "40 чел. - 8 лошадей", так быстро и так быстро отправили со станции, что мамы своей Антон не увидел.
Только уже после войны услышал он ее рассказ, как, извещенная Ларой, бежала она на вокзал и как опоздала всего на пару минут, последний вагон еще постукивал колесами на выходных стрелках, и как горько, до слез, всю войну жалела она о том, что не поспешила с пирожками, Антон уехал без них...
25
В товарном вагоне пахло дезинфекцией, произведенной после предыдущей партии призывников, опрыснутые из распылителя дощатые нары еще полностью не просохли, были кое-где влажными. Тем не менее на них уже сидели и лежали, подстелив под себя что-нибудь из своей одежды.
Вагонная дверь была распахнута во всю ширину, поезд, покидая город, шел по высокой насыпи, внизу мелькали последние одноэтажные домики, тонувшие в густой листве яблоневых и вишневых садов. Солнце садилось по другую сторону поезда, в окнах домишек вспыхивали его оранжевые, радужно раскрашенные лучи, с силой прожектора больно ударяли в глаза. Жители окраины были заядлые голубеводы. Как раз наступило время вечерней выгулки пленников и обитателей многочисленных голубятен. Над окраинными улицами и переулками, над широким лугом с петлями как бы остановившейся, замерзшей без течения реки, высоко в небе тугими облачками, то ярко-розово загоравшимися в свете заходящего солнца, то, под другим углом к нему, менявшими свой цвет на сиреневый, дымчатый, мелкими быстрыми кругами ходили плотные стайки белых голубей.
Тем, кто смотрел из вагонов, увозящих людей на войну, открытая им картина казалась странной. Война, тревожные сводки, уже бомбят Москву, немецкие полчища ползут неостановимо, кажется, даже сюда доносится скрежет их танковых гусениц, а перед глазами что-то заповедное, идиллическое: тихий, покойный вечер, будто на свете нет никакой войны, никакой угрозы, мирные домики в листве садов, спящая река с рыбацкими лодками, стайки голубей в небе...
Антон стоял в дверях вагона, опершись локтями на деревянную перекладину, загораживавшую дверной проем. Внизу, под ним, сидели на вагонному полу несколько его новых сотоварищей, имен и фамилий которых он еще не знал. Их ноги были выставлены наружу, висели над бегущей назад землей. Один их них, крепенький, кругловатый, с коротким упитанным телом, с толстыми короткими ножками, по характеру, видно, живой, бойкий, неунывающий, всегда быстро и беспечно-жизнерадостно настроенный, с ранними залысинками и светлой проплешинкой на макушке круглой стриженой головы, говорил слушавшим его соседям:
- Думаете, мы скоро в бой попадем? Да ничего подобного. Нас бы иначе отправили: одели, как положено, с винтовками, патронами. Вот так тех, что до нас. Те в бой, точно. А нас в запасную часть гонят, это тоже точно. А там муштровать начнут, разным солдатским премудростям учить: как ползать, окапываться, блиндажи строить. А чего нас учить, тут, я вижу, каждый армейскую службу в свое время прошел. Я сам любого командира чему хочешь научу. Меня и на польскую брали, и на финскую. Да только ни на одну не попал, все учили. А потом еще месяц проверять будут: чему да как выучились. Знаю я эту механику. А потом в другое место погонят - на формировку. И потянется эта мура - аж пока и эта война не кончится. И опять не доведется даже хоть раз по-настоящему стрельнуть...
Он явно грустил, сокрушался, что может опоздать на войну. И
Немецкие войска по последним сводкам захватили уже всю Белоруссию, почти всю Прибалтику, значительную часть Украины, взяли Смоленск, приближались к Киеву, их самолеты каждую ночь появляются в небе над Москвой, а бойкий лысоватый человек с толстыми ляжками, не поспевший на две предыдущие несерьезные, скоротечные войны, похоже, даже сейчас все еще верил, никак не мог расстаться с прежними иллюзиями, что германские захватчики, если сунутся, получат в ответ тройной удар, и победа над ними будет одержана в считанные дни, на их земле, и притом - малой, совсем малой кровью...
26
Ночью проехали Грязи. Эшелон то развивал скорость, дряхлые вагоны, возившие людей и лошадей еще на первую войну с Германией, начинало нещадно мотать из стороны в сторону, они скрипели и трещали, казалось, вот-вот рассыплются и полетят под откос, но через десяток километров паровоз сбавлял ход, и поезд тащился едва-едва, а потом и вовсе останавливался и подолгу стоял непонятно почему, непонятно где - в сплошном непроницаемом мраке.
К полудню достигли Ельца. Посланные на продпункт принесли на одеялах еще теплые буханки хлеба, раздали по вагонам. Антон впервые увидел, как а армии красноармейцы делят между собой хлеб. Полученные на взвод буханки разрезали на куски по числу красноармейцев, куски разложили на одеяле. Все они были примерно одинаковы, если и существовала между ними разница в весе, поскольку резали без весов, "на глазок", то незначительные граммы. Большая разница была в качестве: одни куски от срединной части, почти целиком мякоть, другие - с коркой. Если брать по желанию - каждый потянется к лучшему куску, выйдут споры, обиды. Поэтому куски разыгрывали, как в лотерею: один из красноармейцев отвернулся, он исполняя роль "разводящего", другой указывал пальцем на какой-нибудь кусок и спрашивал: "Кому?" Во взводе призывники между собой полностью еще не перезнакомились, имена были известны не всех; кому достанется указанный кусок - "разводящий" называл по внешним приметам: "Рыжему...", "Длинному...", "Морячку...". Прозвище это уже закрепилось за жилистым, носатым парнем со шрамом на нижней губе, только лишь в грязноватой майке и поношенных сандалетах на босу ногу. Идя на призывной пункт, одевались как можно хуже, почти в рванье: ведь сразу же переоденут во все казенное. Действительно ли был этот парень морячком - неизвестно, но на груди у него под майкой был наколот синий якорь, обвитый канатом.
Антона "разводящий" назвал так: "Комсомольцу!" - Антон во взводе был единственным с комсомольским значком на лацкане своего серенького школьного пиджака с локтями, до лоска натертыми о парту.
Елец был последним пунктом, чье название Антон слышал раньше и примерно представлял географическое положение этого древнего городка с грузным, похожим на сундук, собором на горе, скалистыми обрывами высившейся над рекой. Дальше названия станций пошли уже все незнакомые. Куда движется эшелон, какие города впереди - определить по этим станциям Антон не мог, он только отмечал общее направление: на север... А вот теперь дорога повернула на северо-запад... А теперь еще круче, прямо на запад... Приставать с расспросами насчет маршрута к командирам не стоило, они опять бы их оборвали, да и по-прежнему, это было видно, никто из них о пункте назначения ничего толком не знал.
На каком-то безымянном, лишь с номером, разъезде эшелон надолго остановился. Кругом расстилалось ровное скошенное поле в копнах снопов. Веял жаркий ветерок, теребил былки полыни на откосе железнодорожного полотна.
- Давай-ка состряпаем супец, похлебка сегодня то ли будет, то ли нет, а брюхо подводит... - сказал Антону чернявый электросварщик. Фамилия его была Гудков. Он, похоже, уже считал Антона своим напарником по котелку, сам его выбрав в товарищи. Понемногу, как старший, он уже опекал Антона, кое-что ему подсказывал. Антон не противился такому содружеству, все равно ему, как желторотому птенцу, мальчишке, надо было возле кого-то быть, кто старше, опытней, может послужить подсказчиком и опорой.
На скошенном поле Гудков быстро набрал охапку сухих будыльев, соломы, смотался к паровозному тендеру с котелком за водой, ловко пристроил его на камушках, и через несколько мгновений под котелком уже плясали язычки пламени.
Не один Гудков подумал о вареве: вдоль всего эшелона дымила цепочка костров, в сизой пелене дыма возле них копошились десятки человеческих фигур.
Антону, наверное, стыдно было бы признаться, но приготовление на костре в котелке супа он видел первый раз в своей жизни. И был удивлен: как просто!
Гудков дал покипеть вареву не дольше минуты, попробовал его с ложки, сдувая с нее пар, удовлетворенно сказал:
- Готово! Доставай ложку. Есть у тебя ложка?
Ложек при выдаче котелков в саду имени Карла Маркса не дали, но Антон захватил из дома. По совету отца. Отец велел ему взять с собой еще кружку, катушку ниток с иголкой, зубную щетку, мыло, маленькое полотенце. Полотенца призывникам должны дать, но дадут ли? На всякий случай лучше иметь свое.
Сняв с дымящейся золы котелок, Гудков и Антон сели в ним в тени вагона, у самого колеса, дегтярно пахнущего смазкой.
У обоих еще оставалось немного от хлеба, полученного в Ельце. Гудков своей ложкой перемешал в котелке содержимое, суп и получился довольно густым, зачерпнул разварившуюся перловку с розовыми волокнами говядины и поднес ко рту. Теперь была очередь Антона зачерпнуть своей ложкой. Но он медлил, что-то в нем противилось - он еще не ел никогда с кем-либо из одной посуды. Мелькнула мысль: отложить из котелка в свою кружку. Но это, безусловно, обидит Гудкова: им брезгуют! И Антон таким поступком невыгодно отделит себя во всей дальнейшей жизни ото всех остальных, с кем соединила его во взводе судьба.
Стараясь не показать, что ему неприятно, подавляя возникшее внутри чувство, Антон говоря себе, что надо привыкать, никуда ведь не деться, все равно придется есть именно так, - опустил в котелок свою ложку, но взял не из середины варева, а у стенки котелка, с ближнего к себе края.
Гудков это заметил, ничего не сказал Антону, но, видно, понял его: городской мальчик, привык к совсем другим порядкам, другой обстановке за обеденным столом, - и тоже взял варево со своего края, не залезая во всю гущу перловки. Так они и ели, пока на каждой стороне не показалось дно котелка, разделенное перловым барьерчиком. Антон отряхнул ложку, показывая, что он вполне сыт. Гудков, росший в деревне, где все ели из одной миски, где не было привычек к отдельной посуде, тарелкам, даже вилкам, и никто не знал чувства брезгливости, потянул к себе котелок, выскреб остатки. Он явно лишь "заморил червячка". Ему, здоровому, крепкому тридцатилетнему мужику с мускулами рабочего, нажитыми в ежедневном, напряженном физическом труде, и целого котелка на одного, похоже, было бы мало...
Ночью всех разбудил близкий гул самолета. Свой? Немецкий? Гул удалился, затих, потом послышался снова, стал нарастать, приближаться. Было впечатление, что самолет что-то ищет, - то ли аэродром, то ли цель, чтобы сбросить бомбы.
Поезд шел медленно, едва-едва. Про такое движение говорится: на цыпочках. В его ходе была не просто малая скорость, а предельная осторожность, неуверенное прощупывание пути. Антон выглянул в открытую дверь. Небо было черным, в мерцающих искорках звезд. Впереди, куда паровоз тянул длинный эшелон, тоже был мрак, никаких огней. Стало быть, эшелон находился уже во фронтовой или близкой к ней зоне. Дрожащий розовый свет мелькнул на мгновение правее паровоза, в черноте, где воедино были слиты небо и земля: то ли вздрогнула зарница далекой грозы, то ли это был отсвет далеких взрывов, чей грохот погасило расстояние.
На рассвете Антон проснулся оттого, что поезд стоял. Было тихо, только щебетали какие-то птахи. Через ровные промежутки времени в голове эшелона шумно выпускал излишний накопившийся пар старенький паровоз.
Под усыпанным гравием откосом в рассветном влажном туманце виднелось несколько человеческих фигур - призывники, вылезшие из соседних вагонов поразмяться.
- Почему стоим? - спросил Антон одного из них, каким-то чутьем определив, что происходит что-то неладное.
- Все, приехали! - ответил спрошенный с какой-то непонятной, скорей всего нервной веселостью - Мост через реку взорван.
27
Первой мыслью Антона было: это сделал тот самолет, что летал ночью над эшелоном. Но слишком далеко было место, где летал самолет, от этого - где стоял сейчас поезд и находился мост через реку. А спустя еще четверть часа по эшелону распространилась уже совсем точная информация: мост подорвали немецкие парашютисты. На обоих концах моста стояла вооруженная охрана. Немецкие диверсанты подобрались бесшумно, закололи ножами часовых, а потом больше часа спокойно хозяйничали на мосту. Без помех заложили взрывчатку по всем правилам подрывного дела под опоры моста на противоположном берегу, спокойно ушли, запалив бикфордовы шнуры, и мост, одним своим концом рухнул в реку.
- И не поймали их?! - вырвалось у Антона.
- Кого, диверсантов? Их поймаешь! - усмехнулся Гудков. - Не дураки, чай. У них выучка, все умеют - и к цели подползти, и смыться.
- И где ж они сейчас?
- Это только они знают. У них сто дорог, сто путей. Может, затаились где, в овраге, в леску, а то и под копной в поле, ждут подхода своих. А может, тут же улетели. Местность кругом ровная, сел в условленном месте самолет, забрал - и тю-тю...
От слов Гудкова, что диверсанты скрываются и, возможно, совсем близко, у Антона шевельнулся под сердцем холодок. Они, конечно, до зубов вооружены, а у призывников во всем эшелоне ни одной винтовки. Почти тысяча человек - и только голые руки...
Пока командиры эшелона связывались с высшим начальством, выясняли, что теперь делать, призывники успели сварить себе на кострах утренние завтраки. Гудков еще быстрее, чем перловый суп, сварганил из горохового брикета желтоватое пюре. Хлеба ни у него, ни у Антона уже не осталось ни крошки. Да и никто в эшелоне не располагал хлебом, слишком мала была та порция, что выдали в Ельце, граммов по триста, не больше. Антон впервые ел такое блюдо - гороховую размазню. Ему она даже понравилась. Еда из одного котелка уже не отвращала его, как в первый раз, тем более, что Гудков был по-прежнему деликатен: черпал ложкой только на своей стороне, с самого края.
Едва они прикончили котелок, вдоль эшелона полетела повторяемая на разные голоса команда:
- Выходи из вагонов! Вещи забрать! Повзводно стройсь!
Головные взводы уже пылили по дороге, уводящей куда-то в сторону, вправо от железнодорожного полотна.
Вскоре колонна призывников попала на большак, по которому навстречу ехали телеги и самодельные фуры с беженцами. За некоторыми телегами тащились привязанные веревками коровы и козы. На телегах с мешками домашнего скарба можно было увидеть клетки из лозовых прутьев с курами, гусями; поражало количество малолетних детишек на подводах, все они глядели испуганно и оттого казались одинаково большеглазыми. Рядом с подводами бежали собаки, языки их свисали от жары. Иногда между ними вспыхивали короткие схватки: рыча, оскалив пасти, они сцеплялись в клубок, злобно грызлись - и разбегались в стороны; даже в движении со своими подводами они, похоже, соблюдали какие-то границы - где свое, где чужое, и схватки возникали у них из-за нарушения этих границ.
- С каких мест? - окликнул Гудков сивобородого деда, державшего в заскорузлых руках вожжи на одной из подвод.
Дед что-то прошамкал в ответ.
- Что он сказал? - Антон не разобрал дедовых слов.
- Вроде, сказал, черниговские. Из-под Чернигова.
- Это далеко отсюда?
- Да не так чтоб... По нашу сторону Днепра... - Лицо у Гудкова стало озабоченно-тревожным. - Это что ж выходит, если уже с Черниговщины народ потек? Значит, немцы уже Днепр перешли. А в сводках про это молчок...
Часа три длилось движение колонны по пыльному большаку. Вступили в крупное село с городскими домами в середине, оказавшееся районным центром. На главной улице находилось несколько чугунных водоразборных колонок, и призывники, сломав строй, кинулись к этим колонкам пить воду. Сначала все пили, чтобы утолить жажду, потом, передохнув, лезли к льющимся струям во второй раз, пили снова - накачать себя водой впрок, на дальнейший путь. Тех стеклянных фляжек, что раздавали на сборном пункте, заметил Антон, уже почти ни у кого не было.
Седоватый капитан с юбилейной медалью, что командовал призывниками в городе, вел их на вокзал, был не самым главным командиром в эшелоне, были и другие, повыше в званиях и должностях, а кто был над всеми главным, призывникам не сказали, то ли забыли об этом, то ли не полагалось; определить же самим было невозможно, в кучке командиров, время от времени собиравшихся вместе для совета и получения распоряжений, большинство были без форменной одежды, в своем домашнем, гражданском, и все без знаков различия.
У порядком уже уставших, истомленных жарой и голодных призывников была сильная надежда, что в районном центре они получат хлеб или сухари, ни того, ни другого им сегодня еще не давали, может быть, еще какие-нибудь продукты, но в селе колонная из тысячи призывников оказалась случайно, ничего для нее не было запланировано, припасено, и надежды и вожделения голодных, усталых людей не оправдались. Холодная, слегка солоноватая вода из уличных колонок - вот и все, чем удовольствовались призывники.
Антон увидел на другой стороне площади голубенький киоск "Союзпечати" и направился к нему - купить какую-нибудь газету, узнать, о чем сообщают сводки Совинформбюро. Но киоск был закрыт, без продавца, внутри на прилавке ничего не было, никаких газет или журналов, лежало только несколько коробочек с зубным порошком и ярлычок с ценой: "6 коп.". Прежняя, довоенная цена. Еще многое оставалось по-старому, например, цены в магазинах, хотя полки неуклонно пустели, самые простые вещи, вроде мыла, даже вот такого зубного порошка, становились дефицитом, редкостью.
Рядом с киоском на столбе из черной трубы репродуктора звучала музыка.
- Передавали сегодня сводку? - спросил Антон местную женщину с базарной кошелкой в руках, проходившую мимо по тротуару.
- А как же, обязательно. Утром и вечером кажный день передают.
- И что в этой сводке говорилось?
- Да что... Все то же: после упорных боев отошли на новые рубежи...
- Называли какие-нибудь города?
- Называли.
- Какие же?
- Ох, я не упомнила... Кабы один, два, а то с десяток, больше. Разве упомнишь.
Пока Антон рассматривал киоск "Союзпечати", разговаривал с женщиной, призывники стали опять строиться во взводы. Командиры поторапливали их зычными голосами.
Антон вбежал в строй последний, все уже стояли на своих местах. Он подумал: спешка - что скорее достичь того назначенного места, до которого не довез эшелон. Но ошибся. Гудков, едва Антон оказался с ним рядом, склонив к его уху голову, сказал:
- Слыхал команду?
- Какую?
- Задание нам дано. Сейчас какой-то чин на мотоцикле сюда подъезжал. Противотанковый ров копать будем.
Улицы, по которым шагали призывники, покидая райцентр, были тесны от беженцев, их подвод, уводимого от неприятеля домашнего скота. Некоторые лошади были выпряжены, отдыхали, жуя над задками телег накошенную траву. Под заборами в пыльных лопухах на разостланных попонках спали женщины, дети. Дымились костерки с подвешенными на рогульках казанами: шло приготовление пищи или просто грелась вода: размочить и пожевать, прихлебывая кипяток, окаменевшие сухари.
- Скушно мы топаем, братцы, будто и не войско, а похоронная команда, спеть бы что-нибудь! - громко, задорно предложил позади Антона лысоватый толстячок, сокрушавшийся при отправке из города, что призывники едут не прямо на фронт. И сам первый высоким тенором затянул:
Расцветали яблони и груши...
Но никто его не поддержал, песня заглохла: не то настроение было у всех на сердцах.
Взводы поднялись на пригорок, спустились на колхозные поля с подсолнухами и гречихой, поднялись снова - и открылась длинная, с крутыми склонами ложбина, во всю длину полная копошащегося люда, белых и цветных косынок, пестрых платьев и сарафанов. Трудно сказать, сколько было собрано тут женщин, орудовавших кирками, простыми и совковыми лопатами, таскавших носилки с землей; счет, конечно, перевалили бы за тысячу.
- Вот и подкрепление! Где же вы так задержались, мужики, глядите, какие мозоли мы себе уже на руках набили! - послышались со всех сторон женские голоса, когда призывники спустились в ложбину.
Противотанковый ров стали сооружать два или три дня назад. Цель работы состояла в том, чтобы одну и другую сторону ложбины сделать отвесными, метров пять высотой. Такую преграду вражеским танкам ни за что не пересечь. Если какой-нибудь из них заедет или свалится в ров - из него ему уже не выбраться. Где-то там, - показали женщины в глубину ложбины, - начинается другая, такой же длины и тоже теперь непреодолимая для танков, а та соединяется с третьей; ров, в общей сложности, тянется километров на пятнадцать-двадцать. А где прокопать ров невозможно - там будет скрытно стоять наша противотанковая артиллерия и бить гитлеровские танки в упор. Словом, хоть и бабьи руки трудились, а немцам тут не пройти, пусть не надеются...
Через несколько минут все лопаты и кирки перешли от женщин в руки призывников. Усталые женщины, вытирая с лица пот, поправляя на головах косынки, стали собираться по домам. Все они были из ближних деревень, каждой пришлось оставить на чье-нибудь попечение малых детей, хозяйство, живность: кто поросенка, кто буренку, кто козу.
- А что же мужиков-то средь вас не видать, мужики-то ваши где? - завел любопытный и словоохотливый Гудков разговор с ближними к нему женщинами.
- А сколько их осталось-то! Почитай, чуть не всех уже повестками потягали, - в несколько голосов отвечали колхозницы. - А какие еще дома - хлеб в поле скирдуют, зерно в ссыпку возят. И раньше власти со сдачей торопили: "Первая заповедь - хлеб государству", - а сейчас и вовсе. Про все забудь, твердят, одно это помни: все для фронта, все для победы...
В руках Антона тоже оказалась лопата. Он стал отбрасывать ею землю, углубляя отвесную стенку, в которую превратился склон ложбины. Гудков глянул на него раз, другой, отобрал лопату и дал Антону свою.
- У этой ручка обожженная, мозоли не натрешь. А вот от этой, - показал он Антону ту, что у него взял, - сразу же водяные волдыри вскочат.
- А как же вы? Ваши руки?
- Хо, я! Да ты посмотри, какие у меня лапы! Кожа - что подошва на сапогах. Я по ладони уголек из костра катаю, прикуриваю - и жара не чувствую...
Смена женщин на призывников произошла в середине дня, при ясном безоблачном небе, но ближе к вечеру небо заволокло. Солнце садилось в лилово-багровую тучу, такой закат предвещал недоброе: сильный ветер под утро, холодную ночь с дождем.
С началом сумерек призывников повели по деревням на ночлег. Располагались, кому как выпало: кто в хатах, кто по сараям, в сенцах, на сеновалах. А кто и просто под навесами для скота или дров.
Показывая на маленький кривой домишко под трухлявой соломенной крышей, обмазанный глиной по торчащим во многих местах дранкам, комвзвода, уже пробежавший по деревне для прикидки, где сколько человек можно поместить, сказал последней кучке солдат с Гудковым и Антоном:
- Сюда пятеро, больше не влезть!
- Пошли! - толкнул Гудков в бок Антона.
Только они двое захотели ночевать в убогом домишке, остальным он показался больно уж мал и плох, они пошли к следующему дому, побольше и поприглядней. Возле него даже был палисадник и цвели мальвы - извечное и бесхитростное украшение деревенских усадеб.
28
На следующее утро, когда, покинув с восходом солнца деревню, шли на работу в противотанковый ров, Антон спросил Гудкова: почему он так сразу и решительно выбрал самую неказистую на улице, ветхую хатенку? Гудков сказал:
- А наша хата в деревне такая же была... Глянул - и как что-то родное потянуло. Вроде я у себя дома...
Хозяином хаты оказался старый-престарый дед в заношенной, потерявшей первоначальный цвет рубахе; из распахнутого, без пуговиц, воротника торчала обвисшая складками, не толще гусиной, шея. Драные штаны сползали с тощего, без живота, тела, едва держались на мослах костреца. На ногах деда при каждом шаге хлопали о землю задниками брезентовые дырявые полуботинки без шнурков, явно изношенные кем-то другим до последнего предела, прежде чем перейти к старику.
Приближающихся к его жилищу призывников старик встретил в дверях своей хаты. Его красноватые, водянистые, со слезой, глаза смотрели остановленно и безжизненно. Такой взгляд бывает у ничего не видящих. Но старик при всей своей безмерной древности все-таки еще видел и прилично слышал.
- Здравствуй, дедушка! - сказал Гудков, подойдя почти вплотную. И в речи его, и в том, как он обратился к старику, было что-то настолько свойское, будто Гудков уже общался с дедом раньше, был с ним близко знаком. Или, по крайней мере, жительствовал в здешних местах, где-то неподалеку, а то и в этой же самой деревне. - Ночевать к тебе пришли. Не прогонишь?
Дед продолжал смотреть застыло, без всякой живинки в лице и глазах. Было непонятно, слышал ли он обращенные к нему слова, а если слышал - понял ли их?
- Зачем же гнать, ночуйте, раз надо, - произнес он едва слышно, когда уже стало казаться, что ответа от него не дождаться.
Небо с ползущими по нему серыми облаками медленно меркло. Пока еще было видно, Гудков и Антон посидели на каменном порожке хаты. Гудков курил самокрутку. Скручивая ее, он предложил табак и сложенный книжечкой обрывок газеты старику, но тот отказался.
- Не балуюсь. Прежде покуривал, а ныне курну - и дыхать тяжко.
- С кем же ты живешь? - выпуская махорочный дым, расспрашивал Гудков старика.
- А ни с кем, один. Старуха померла.
- А дети есть у тебя?
- А как же, обязательно. Трое. Дочка и два сына.
- И где же они?
- На производстве. Не схотели в деревне. Чего в колхозе заработаешь, особо в поле. А там - деньги плотют.
- Помогают тебе?
- А я и не прошу. У них семьи, дети. Сами нуждаются.
- Как же ты кормишься?
- Огород у меня, картохи сажаю. Пока еще руки действуют. Курей пяток. Много ли мне надо? Мне и жевать уже нечем, зубов нету, одни дисни...
- А хлеб? С хлебом-то как?
- Колхоз мукички дает. Соседка печет себе - и мне караваюшку. Наш председатель хороший, стариков не обижает. А рядом колхозы - никакой помочи. Как хошь - так и дыхай...
- А зимой как? Чем топишься? Где топку берешь?
- Опять же соседи помогают. С леса сушняк себе везут - и мне чуток. Со станции шлаку паровозного возят. Который ишо малость горит, печку мне греет. А я на печке сплю, ничего, пока не замерз.
- Что ж хибара у тебя такая худая? Жил-жил, трудился-трудился, а жилья путного не нажил. И лес близко, мог бы добрую избу поставить.
- Какую нажил, - без сожаления и скорби о своей бедности сказал старик. - Лес, верно, близко, да казенный, в нем кроме сучьев просто так и жердины на огорожку не возьмешь. Та хата, что отец с матерью строили да мне досталось - еще хужей была. Прям на голову валилась. Не сложил я новой - убились бы все.
- Тут ты, значит, и детей растил?
- А где ж еще, тута.
- Тесно, небось, было?
- А то нет! Считай: я, да жана моя, да детишек трое, да мать моя еще лет десять доживала - хлеб пекла, за коровой ходила... Да мать Ариши моей мы сюда под конец ее взяли, года три она здесь у нас дыхала. Нельзя было ее в своей хате держать, одна осталась, почти уж не видела ничего, как ей там было одной... Конечно, тесно, слов нет.
- А все ж таки умещались?
- А чего ж сделаешь... Не так живи, как хочется, - как Бог велит...
- А Бог при чем? С чего это он так тебе велел?
- Так схотел бы иначе - и то бы не помог. Местность у нас бедная, все пески да болота, родящей земли совсем мало. Тут у нас середь мужиков никогда не то что богатеев, просто справных отродясь не было! А вот кулачить стали - все равно кулаки нашлись. Есть свинья с подсвинком - значит, кулак. А уж если избу железом покрыл - не приведи Господь! Все у таких отымали и в Сибирь, на спецпоселение...
Перед Каждым своим ответом старик медлил, будто растерял все слова и по одному с усилием их собирал. А найдя - долго жевал, шамкал губами, точно пробуя на вкус: те ли они, что надо. Гудков терпеливо каждый раз ждал, пока соберется с мыслями и словами старик. Видать, привык к таким древним деревенским старикам на своей родине, к их манере разговаривать.
- Как же зовут тебя, дедушка?
- Афанасий.
- А по батюшке.
- Петрович.
- А сколько лет тебе, Афанасий Петрович? Восемьдесят уже настукало?
- Да вроде так. Я уж и не помню в точности - сколько... Не считаю. На что мне лета свои считать? Без надобности.
- А поесть у тебя нечего, дедушка? Нас, призванных, сегодня и не кормили вовсе.
С ответом на эту просьбу Гудкова старик думал дольше всего.
- Если картох только... Но без соли. Нету у меня соли. Не запас, когда в сельпо торговали, а теперь не купишь... И отчего это так, скажи на милость, как война - так непременно соль пропадает? С японцами тягались - первым делом в лавках соли не стало. Схватились с германцами - опять соли нет. И сейчас вот - такой же фунт изюму...
- Ладно, - сказал Гудков, - обойдемся и без соли. Давай свои картохи.
Старик вошел в хатенку, долго там копался, вынес в руках четыре картофелины в кожуре: две дал Гудкову, другие две протянул Антону.
Для Антона снова было нечто новое в его жизни: холодную синеватую картошку, содрав с нее кожуру, ни с чем, даже без соли, он тоже ел впервые.
- Спасибо, дедушка! - поблагодарил Гудков. И, быстро сжевав картофелины, отряхнув друг друга ладони, поднялся с ноздреватого желтого камня, служившего порогом:
- Все, спать! А то завтра до зари нас поднимут...
Старик уже засветил в хатенке маленькую керосиновую лампу. Стекло ее было закопченным, треснутым, на боку, закрывая дырочку, чернела приклеенная бумажка.
Большую часть внутреннего пространства занимала печь с лежанкой, в устье ее громоздились грязные чугунки. Стол из щелистых досок, короткая лавка возле него - и вся мебель, все убранство. Запахи закисшего варева в чугунках, старых овчин на печи, чего-то еще, что непременно порождает одинокая неухоженная, бесприглядная жизнь стариков и старух, сливались воедино так густо, что в первые минуты Антон воспринял воздух в хатенке как нестерпимую вонь, в которой, казалось, совершенно невозможно находиться. Пол был земляной, неровный, буграми, замусоренный деревянными щепками, шелухой от семечек, в белых звездочках куриного помета, - куры, похоже, заходили внутрь беспрепятственно и вели себя, как в своем собственном курятнике.
"Где же тут спать?" - подумал Антон. Кроме как на полу - другого места нет. Но лечь на земляной пол, хотя бы с какой-нибудь подстилкой, показалось Антону просто немыслимым. Надо перебираться под другую крышу, искать себе место в каком-нибудь другом доме. Но везде призывников уже, как сельдей в бочке. Даже через порог не переступить. Антон подумал: а не расположиться ли снаружи, может, найдется ворох соломы, хвороста... Но ведь обязательно хлынет дождь, вон уже какие тучи плывут над деревней...
Гудкова нисколько не смутила внутренность избы, пропитавший ее запах, отсутствие кроватей, лавок, чего-либо еще, что могло послужить для сна. Не спрашивая деда, он сам разыскал и вытащил из запечного простенка метелку из ивовых прутьев, стал ею шаркать, подметая пол. Потом стащил с печи, где находилось дедово логово, несколько дерюжек, драный, в клочьях, кожушок, расстелил все это на полу, кинул в голова свой вещевой мешок, который, постепенно освобождаясь от грязи, какой щедро мазал его на сборном пункте Гудков, понемногу стал снова светлеть, грозя через некоторое время вернуть себе первоначальную белизну. С видимым удовольствием Гудков, не раздеваясь, лег на спину, заложив руки за голову, вытянув свои длинные ноги.
- Ложись, чего раздумываешь? - сказал он Антону. - Или ждешь, что появится пуховая перина, белоснежные простыни, подушка в кружевах? Так, дорогу товарищ, мы с тобой на германской земле будем спать...
Фраза выглядела, как не очень удачный, не очень смешной юмор, даже как совсем не смешной юмор, но пришло время - не скоро, не скоро, но пришло, - и как же она ярко вспомнилась Антону...
- Тушить, что ль? - спросил с печи уже взобравшийся на нее дед. Его беспокоило, что в поставленной на печной выступ лампе даром выгорает керосин, который тоже с началом войны исчез из продажи в сельпо. А в запасе - всего литровая бутылка из-под кавказской воды "Боржом".
Едва дед дунул сверху в ламповое стекло и погас теплившийся на кончике фитиля огонек, как по углам, под печкой зашуршали и запищали мыши, и что-то легкое, быстрое, маленькое пробежало по брюкам и пиджаку Антона, которые он не стал снимать по примеру не раздевшегося Гудкова. Тараканы! - догадался Антон. Он вздрогнул от омерзения, хотел вскочит, выйти наружу, но подумал, как в случае с перловым супом: ничего не поделаешь, надо терпеть. Надо привыкать и к этому: к мышам, что нахально резвятся, хозяйничают в темноте нестерпимо вонючей избы, к еще более нахальным тараканам, которые шуршат лапками под самым ухом, взбираются на грудь и плечи. Не волки ведь, не сожрут...
29
...Серия полевая дорога, покрытая толстым слоем истолченной в пудру пыли, по которой недавно шли призывники, плыла в глазах Антона. На обочинах высились колючие, в металлическом блеске, будто кованные из железа, репейники в человеческий рост, никли листья лопухов, такие же серые от пыли, как и дорога. Все было серым, безжизненным, бесцветными, как на фотографии, даже небо. В лопухах и репейниках стоял серый Гудков, во что-то всматривался с нацеленностью охотника, преследующего дичь, делал быстрое движение правой рукой со сложенной ковшиком ладонью, как ловят муху, что-то схватывал, прятал за пазуху, под рубашку. Антону захотелось рассмотреть, кого он ловит. Гудков оттянул полурастегнутую на груди рубашку - за пазухой у него копошились мыши, плотный клубок мышей - наподобие пчелиного роя...
Потом было что-то еще, что-то еще... Сон затягивал Антона, как тянет омут в свою черную глубину. Чернота сжималась, густела, наваливалась тяжестью, которая могла раздавить, Антон мучился, хотел высвободиться, мотал головой, рвался телом из стороны в сторону, понимая: чтобы освободиться - надо проснуться. И наконец проснулся - с сильными сердцебиением, словно выплыл из глубины на поверхность, глотая воздух жадно открытым ртом.
За стенами хатенки шуршал мелкий несильный дождичек, булькали капли, подавшие с соломенной крыши в глиняную миску у порога, поставленную как поилка для кур. Кроме шепота дождя, бульканья капель за стенами хатенки не слышалось никаких других звуков. Только в отдалении что-то грузно, тяжело, со вздохами и уханьем как бы ворочалось и никак не могло успокоиться. Будто гигантский зверь, их тех доисторических динозавров, что были на картинках в школьных учебниках зоологии, пытался выбраться из засасывающей его трясины, напрягая во всю мочь свои гороподобные мускулы, уже почти выбирался, тяжко отдуваясь, сопя, с глухим рыком из разверстой пасти, не меньшей, чем ковш экскаватора, топал ногами, стряхивая с себя грязь и упрочиваясь на земле, и снова грузно падал всей своей многотонной тушей в трясину и опять начинал ворочаться и пыхтеть.
Но откуда взяться в двадцатом веке, в середине России, на Брянщине доисторическим динозаврам? Согнав остатки сна, Антон догадался, сообразил - нет, это за горизонтом, приглушенная расстоянием, искажающим звуки, тяжко дышит, бормочет гулом канонады приближающаяся война, не дающая себе покоя и отдыха даже ночью.
И Антона пронзило чувство трагичности того, что произошло и происходит. Что принесло нападение Германии, вмиг сломавшее нормальный ход жизни, непредсказуемо повернувшее каждую отдельную человеческую судьбу. Это чувство явилось к Антону сразу же, еще в те минуты, когда по радио звучала запинающаяся речь Молотова, и непрерывно преследовало его все время потом, во все последующие дни. Но в городе, в хаосе, сумбуре, движении больших и малых событий, плотно наполнявших каждый день, каждый час, в потоке ежедневных радиосводок, каждая из которых, сообщая об отступлении наших войск, несла в себе очередное тяжкое потрясение, в каждом заводском цехе, в звуках музыки, маршей, почти непрерывно гремевших из репродукторов, среди всевозможных сбивчивых, торопливых разговоров, пересудов разносящихся слухов, как самых мрачных, так и одобряющих, радужных, проводов на фронт со слезами и рыданиям, с напутственными криками из тротуарных толп: "Ребята, дайте им там хорошенько, покажите им, мать их... где раки зимуют!", среди волнений по поводу исчезающих с прилавков продуктов, по поводу нового порядка снабжения по карточкам и талонам, беготни Антона в политехнический институт, куда он отнес для поступления свой всего лишь за день до начала войны полученный школьный аттестат, и не знал, не мог выяснить, что теперь, с войной и массовой мобилизацией студентов, станет с институтом, будет ли он нормально функционировать или последует что-то другое, и многого, многого еще, что наполняло дни, чувства и сознание Антона, - трагизм происходящего, масштабы обрушившейся беды виделись и ощущались несколько заслоненно, размыто. А сейчас, а темноте ночи, в самый глубинный ее час, в совсем чужом и незнакомом месте, куда его бросило не по своей воле, а волею всем командующих теперь обстоятельств, в ветхой крестьянской халупе, беззащитно вздрагивающей от звуков дальней канонады, не прерывающей и ночью своего безумного, безжалостного труда приближающейся войны, как бы наедине со всей той гигантской человеческой и машинной массой, что хлынула с запада и, сминая все на своем пути, движется, как огненная лавина вулканных недр, чтобы сделать чужую ей русскую землю своей и уже считает своим все, что находится под сапогами серо-зеленых, в рогатых касках, солдат, под гусеницами рычащих моторами танков и бронемашин, - ощущение трагизма, беды, небывалого общего и личного для каждого несчастья, ничем не притушенное, ничем не смягченное, возникло в Антоне с такой остротой, с такой режущей болью, что он даже едва сдержал готовый вырваться из него стон. Он вздрогнул и дернулся на земляном полу хибарки, на стариковском рваном кожушке, точно его ударило электрическим током или ужалила змея. Потребовалось до скрипа сжать зубы, напрячь все мускулы тела, чтобы не разбудить спавшего рядом Гудкова.
Старика на печи Антон, однако, все же обеспокоил. Старик завозился, закряхтел, стал спускаться, привычно находя в темноте опору для рук и ног. Скрипнув дверью, вышел наружу - помочиться. Справив нужду, он не вернулся, остался на улице; должно быть, и его привлекли перекаты военного грома за горизонтом, полыхающий там свет.
При всей своей молчаливости и как бы безразличии, покорности событиям, старик тоже терзался тоской и смятением перед тем, что надвигается и на его деревеньку, на его хилый домик, на его одинокое старческое существование. Война, враги, если придут сюда, не пощадят и его. Не спасет ни старость, ни полная его безвредность для немцев, перед которыми он слаб и немощен, как малое дитя.
Дождь продолжал вкрадчиво шелестеть по соломенной крыше, все так же булькали капли в миску у порога.
Что-то шевелилось, складывалось в душе у Антона в ответ на шелест мелкого дождя, бульканье капель, кряхтение и покашливание старика, стоявшего на дворе, в ответ на все впечатления дня, непроглядный мрак и запах избенки, ставший уже не столь раздражающим. И если бы все, что бродило в Антоне, что он неясно, смутно чувствовал, не стараясь как-то определить, могло бы оформиться в какое-то одно слово, то, наверное, этим словом стало бы - родина.
Раньше, когда он говорил или думал о родине, в его сознании прежде всего возникала большая географическая карта на двух горизонтальных планках, висевшая на стене в классе. Вместе с нею родиной был и город, в котором он родился, жил, рос, его улицы - прямые, ровные, широкие наверху, на горе, на которой город стоял, и узкие, кривые, булыжные, но в густой зелени, каждая на свой манер, сбегающие к реке и просторному лугу со многими разветвлениями главного русла, затонами и заводями, полными рыбы. В эти картины, с раннего детства запечатленные в сознании, памяти, включались и пригородные места с лесными рощами и тоже с речкой, ее пологами и гористыми берегами, куда горожане выезжали в выходные дни семьями и шумными компаниями на отдых, купанье, рыбалки, ради костров с приготовлением ухи и пшеничного кулеша. Родиной была для Антона Москва, в которой он еще ни разу не бывал, но по газетным и журнальным фотографиям, кинофильмам он знал многие ее улицы, парки, наиболее выдающиеся здания. Красная площадь с Мавзолеем была знакома ему так, как будто он не раз по ней ходил, рассматривал Кремль с его остроконечными башнями и звездами на них. Москва казалась близкой, каждый день он слышал ее голоса и музыку по радио, а в полночь - гулкий бой башенных часов на безлюдной, шипящей автомобильными шинами и гукающей клаксонами Красной площади. Родиной был и Ленинград, который Антон тоже еще не успел увидеть своими глазами, но благодаря фотографиям, картинам художников, прочитанным книгам, рассказам мамы, которая в молодости там училась, этот сказочный город тоже существовал в его мысленном видении, как нечто конкретное, почти что виденное им самым: величественный Зимний дворец, золотой шпиль Адмиралтейства, серая стальная легендарная "Аврора" на Неве...
Но деревенской России он, сугубый горожанин, никогда близко, вплотную не видел, не знал, и никогда у него не рождалось ощущения, что она тоже его Родина, может, даже в еще большей степени, чем город, в котором он родился и жил, чем Москва и Ленинград со всеми своими красотами, чем все другие большие города страны, про которые он отвечал на уроках географии и мог показать на карте. А вот сейчас в безвестной маленькой деревушке, которую он толком не успел рассмотреть, в ветхой халупе древнего старика это чувство почему-то его, Антона, нашло и стало им завладевать. Он вдруг ощутил, что с полевой Россией, ее дорогами, которыми он не так уж много и прошел, с деревенским кривыми домишками и нахлобученными на них соломенными крышами, даже вот с этой случайной избушкой, что дала им с Гудковым свой бедный кров, есть у него что-то родственное, есть какая-то сращенность, связь. Не прямая, не личная, а через череду поколений, через кровь его предков, которая в каком-то количестве, но все же течет в его жилах. Отец Антона - тоже горожанин, но из крестьянской семьи, которая всегда пахала землю и сеяла хлеб, до "воли" была крепостной у барина. И более ранние поколения, тоже крестьяне, крепостные, все сплошь занимались одним только землепашеством, трудились на земле. Отец матери был сельским учителем, принадлежал к интеллигенции, но если копнуть его происхождение - там тоже крестьяне, землепашцы, соль и становой хребет русской земли...
И не в чужом для себя месте сейчас Антон, хоть и случайны для него деревенька и халупа, куда попали они с Гудковым, хоть и отвратны для него ее грязь и несвежий дух; не там, где блеск Ленинграда и Москвы, пышность и величественность приукрашенных столиц, а вот здесь его исконная, настоящая родина, здесь его глубинные истоки: та земля, по которой он ехал и шел эти дни, вот такие неказистые, с приплюснутыми хатенками деревеньки, как эта, что за стенами дедовой хаты, и настоящее его гнездо - там, в глубине исторических времен - это такая же первобытная хижина, как вот эта, в которой он сейчас лежит на земляном полу...
30
За ночь в деревню п |