Домен hrono.ru   работает при поддержке фирмы sema.ru

Подъем

Виктор МАНУЙЛОВ

 

ЖЕРНОВА

 

 

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
Русское поле:
ПОДЪЕМ
МОЛОКО
РуЖи
БЕЛЬСК
ФЛОРЕНСКИЙ
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ

Роман. Книга вторая

МОСКВА - БЕРЛИН - БЕРЕЗНИКИ

Часть третья

Г л а в а 1

Петр Степанович Всеношный, ширококостый мужчина лет под сорок, чуть выше среднего роста, с мягкими и несколько расплывчатыми чертами лица, одетый в драповое пальто, явно перелицованное, поздним ноябрьским вечером 1929 года сошел с харьковского поезда, который, опоздав на четыре с лишним часа, прибыл на Павелецкий вокзал столицы.

Едва Петр Степанович ступил на перрон, как в лицо ему сыпануло мокрым снегом, ветер проник под одежду и мерзким ознобом охватил тело, еще не привыкшее к холоду и помнящее тепло родного южного города. И то сказать, когда он уезжал из Харькова, там еще держалась погода, напоминающая бабье лето, многие ходили в пиджаках или легких пальто, у кого они имелись, и сам Петр Степанович, поизносившийся за годы революции и гражданской войны, старался в обыденности одеваться полегче и поплоше.

А в Москве уже зима. Впрочем, скоро она придет и в Харьков: не так-то он и далеко от Москвы и не такой уж шибкой южный город. Поставив фибровый чемоданчик меж ног, чтобы, не дай бог, не уперли из-под носа, Петр Степанович поплотнее укутал шею шерстяным шарфом и застегнул пальто на все пуговицы, после чего поднял чемоданчик и зашагал вместе со всеми к выходу в город.

Последний раз Петр Степанович был в Москве в двадцать пятом году, тоже по делам, тоже в Наркомате тяжелой промышленности. Та поездка оставила в его памяти ощущение чего-то непрочного, способного вот-вот развалиться, и он, честно говоря, не знал, радоваться ему или нет.

И вот миновало четыре года, советская власть все еще держится, она каким-то непонятным образом сумела устоять на своих более чем шатких, как казалось Петру Степановичу, позициях, постепенно прибирая к рукам все и вся. Что ж, если угодно Провидению, пусть будут Советы, лишь бы воцарилось нечто прочное, основательное, лишь бы все успокоилось и наладилось, чтобы можно было наконец отдаться любимой работе и не думать о том, что завтра или послезавтра все может перевернуться вверх ногами в десятый или сотый раз.

Конечно, все еще голодно, полно всяких нехваток и бестолковщины, но главное, похоже, свершилось: власть взяла твердую линию на развитие промышленности, а в этой линии без инженера Всеношного и ему подобных не обойтись. Правда, эта власть изрядно потрепала инженера Всеношного в связи с "Шахтинским делом", и Петр Степанович до сих пор не может отойти от свалившихся на его голову испытаний, но, слава богу, все это тоже позади. Во всяком случае, ему очень хочется верить, что так оно и есть.

Петр Степанович вышел на площадь, на которой при тусклом свете немногочисленных фонарей бесновалась непогода, и втиснулся в плотную, темную и молчаливую толпу, ожидавшую трамвая.

Трамвай подошел довольно скоро, состоял из трех вагонов, поглотил толпу, она втиснулась в него, поворочалась немного, поворочала и покатила по темным московским улицам, выдавливая из себя на остановках темные фигуры с баулами, сумками и чемоданами, и фигуры эти пропадали в темных же переулках и в подворотнях насупленных домов.

Петр Степанович вышел из трамвая на Трубной площади. Он оказался один-одинешенек среди низкорослых домишек, лавок, голых деревьев и темноты. Снег несся вдоль улицы, бил в лицо, под ногами уже похрустывал тонкий ледок: быстро холодало. В Харькове эта пора суток – самая опасная для припозднившихся прохожих, и Петр Степанович, постоянно озираясь и стараясь двигаться как можно быстрее и не топать, стал подниматься в гору по Рождественке.

Шел двенадцатый час ночи. Москва уже спала или делала вид, что спит. Во всяком случае, Петр Степанович не встретил на улице ни одного прохожего; ни полоска света не пробивалось через плотно закрытые ставни некогда мещанских и купеческих домов.

Свернув за старой церковью, названия которой он не знал, налево, Петр Степанович попал в Большой Кисельный переулок и облегченно вздохнул лишь тогда, когда остановился перед дверью подъезда двухэтажного кирпичного дома почти в самом конце Кисельного тупика.

Здесь жил Левка Задонов, - то есть, конечно, уже не Левка, а Лев Петрович, - друг-приятель еще с университетских времен; у него Петр Степанович останавливался всякий раз, когда приезжал в Москву.

На звонок долго не отвечали. Наконец наверху хлопнула дверь, послышались шаркающие шаги и скрип деревянных ступенек лестницы, ведущей на второй этаж, щелкнула железная задвижка, засветилась узкая щель, куда положено бросать почту, потом свет в ней пропал, и Петр Степанович подвинулся к этой щели, чтобы его можно было рассмотреть.

- Кто там? - спросил настороженный голос Левки Задонова.

Петр Степанович назвал себя.

За дверью, вместе со звоном и скрежетом многочисленных засовов и задвижек, зазвучали нечленораздельные восклицания, и Петр Степанович уже улыбался в предвкушении встречи, тепла и горячего чая.

Против ожидания, которое томило душу в поезде, Левка проявил всегдашнюю радость при виде своего старого друга-приятеля, так что Петр Степанович испытал даже некоторую неловкость: после всего пережитого за эти годы обычные человеческие отношения поблекли, потеряли изначальную ценность, и сам Петр Степанович казался себе - особенно после “Шахтинского дела” - как бы помеченным некоей печатью, видя которую нормальный человек не захочет иметь с ним дела. А Левка издалека, из Харькова, казался именно нормальным человеком - человеком своего времени.

Когда хлопания по плечам и объятия кончились, Петр Степанович, чувствуя себя не в своей тарелке оттого, что Левка печати этой на своем друге не замечает, счел-таки необходимым объяснить, что приехал в столицу не просто так, а в качестве представителя фирмы, что у него дела в Наркомате тяжелой промышленности и что, следовательно, хозяин может не опасаться за последствия. Впрочем, если он находится в стесненных обстоятельствах, о которых Петр Степанович ничего не знает, то он, то есть Петр Степанович, не в претензии и может, в конце концов, остановиться в гостинице... Он просто предполагал, что старая дружба дает ему право... или, точнее сказать, повод...

Тут Петр Степанович сбился, ему не хотелось снова оказаться на пустынной улице, продуваемой ледяным ветром, но если он станет слишком деликатничать, то, не исключено, он-таки там и окажется. Правда, до гостиницы не так далеко: вниз по Лубянке или той же Рождественке всего-то минут десять ходьбы, но советские гостиницы - это такая мерзость, что от одной мысли о холодном и неуютном гостиничном номере по спине Всеношного пробежали мурашки, и он передернул плечами.

Путаная речь Петра Степановича, однако, лишь развеселила Левку Задонова. Он замахал протестующе руками и потащил Петра Степановича вверх по лестнице на второй этаж, а затем по коридору на свою половину, где занимал с женой и двумя сыновьями три небольшие комнаты, которые до революции служили детскими, а в одной из них жила гувернантка-француженка. При этом он заглядывал почти в каждую дверь и сообщал, похохатывая:

- Петька Всеношный приехал! - и тащил Петра Степановича дальше.

Когда-то весь этот двухэтажный дом принадлежал Левкиному отцу, Петру Аристарховичу Задонову, инженеру-путейцу, человеку весьма известному не только в Москве, но и далеко за ее пределами. Теперь Задоновы занимали только второй этаж, где в восьми комнатах ютились три семьи: стариков и двух их сыновей с женами и детьми. Но помимо восьми комнат имелась еще одна, бывшая кладовая, в которой теперь помещали гостей из провинции. По большей части одиноких. А раньше... О! Раньше для этих целей отводилась чуть ли не половина первого этажа, и в хлебосольном доме инженера-путейца Задонова гости почти не переводились. Даже тогда, когда сам хозяин дома пропадал на строящихся железных дорогах то в одном, то в другом уголке необъятной Российской империи.

В этом доме иногда месяцами живал и Петр Всеношный - как в бытность своего студенчества, так и в другие благословенные времена. Он кончал курс вместе с Левкой Задоновым, они слыли друзьями - не разлей вода, и на факультете их звали не иначе как Петр и Петрович. Потом почти три года практики в Германии на машиностроительных заводах Тиссена, увлечение модными тогда идеями социализма, долгие и горячие споры в немецких пивных, но... но в конце концов страсть к технике победила, и в Россию друзья вернулись умеренными конституционалистами и колеблющимися монархистами, полагающими, что до Европы нам еще далеко.

Лев Петрович провел Петра Степановича в гостевую, оставил его там приводить себя в порядок после дороги, а сам пошел организовать чаю.

Г л а в а 2

Время было позднее, но за общим столом в самой большой комнате, - она же библиотека, - принадлежавшей старикам Задоновым, собралось все взрослое население квартиры: Петр Аристархович, худющий высокий старик со впалой грудью, остренькой бородкой и редким пухом за ушами; его жена Клавдия Сергеевна, полная противоположность своему мужу - толстая, оплывшая дама с тяжелым дыханием; Левкина жена Катя, наделенная броской красотой, похожая на цыганку не только наружностью, но и блудливыми своими черными глазами; жена Алексея Маша, светленькая, вся какая-то очень мягкая, уютная, с большими серыми глазами, в которых будто застыло предчувствие беды.

Всем хотелось знать, что там, в провинции, и знать не из большевистских газет, а из первых рук.

Посреди стола шумел большущий самовар, который когда-то сверкал начищенными боками и каждой своей завитушкой, а теперь потускнел и не свистел весело, как бывало, а сипел и всхлипывал, будто жалуясь на свою судьбу. На тарелках разложено розоватое сало и пахучая домашняя колбаса, нарезанные тонкими, почти прозрачными, ломтиками, в плетеной хлебнице горка ноздреватого белого хлеба, а в огромном блюде - груда сушеных розово-кремовых абрикосов, коричневых груш и свежих яблок. От всего этого исходит такой убийственный запах, что все как-то нетерпеливо крутятся на своих местах в ожидании, пока вскипит самовар и можно будет насладиться всеми разложенными лакомствами.

Эти лакомства, ставшие таковыми где-то с шестнадцатого года, и столь редкие в Москве, да еще в таких количествах, по старой традиции привез с собою Петр Степанович, хотя нынче и на хлебной когда-то Украине хлеба и прочих продуктов стало значительно меньше. Однако у Петра Степановича сохранились тесные связи с деревней, в основном через жену, и это позволяло ему не чувствовать себя слишком уж обделенным по части еды и не считать вульгарное сало лакомством. А ведь за этим столом когда-то чего только ни подавали, чем только ни потчевали многочисленных гостей...

За столом отсутствовал лишь один член разросшейся семьи Задоновых - младший сын Алексей, который, пойдя было по стопам отца и старшего брата, обнаружил в себе писательскую жилку и года два уже состоял разъездным корреспондентом газеты Наркомата путей сообщения “Гудок”. Да и слава богу, что его не было: при нем бы Петр Степанович чувствовал себя скованно и не стал бы так откровенничать, как при остальных членах семьи: больно уж младший Задонов был, как казалось Петру Степановичу, себе на уме, больно уж легко сошелся с нынешней властью.

Всех, разумеется, интересовало так называемое “Шахтинское дело” и связанные с ним другие дела, широкой сетью охватившие южную промышленную зону. Конечно, Петр Степанович не знал и сотой доли всех подробностей, тем более что судебные слушания проводились в Москве, в Колонном зале Союзов, о чем писали все газеты, зато он сам почти месяц просидел в кутузке вместе с десятками других спецов у себя в Харькове и лишь чудом избежал суда и обвинительного приговора.

Одно воспоминание о многочасовых допросах, когда следователи сменялись один за другим, и каждый новый начинал все сначала, стараясь запутать или запугать, чтобы вырвать у Петра Степановича признание в антисоветской деятельности, - одно только воспоминание об этом наводило на Петра Степановича тоску и неуверенность, что это испытание не повторится еще раз.

Рассказывая свою историю, Петр Степанович умолчал лишь о том, что его принудили подписать бумагу, в которой ответственность за медлительность развертывания программы индустриализации на Харьковском металлическом возлагалась на группу спецов во главе с главным инженером завода, и эта медлительность рассматривалась как предумышленная и направленная на срыв всей индустриализации, о чем будто бы Петру Степановичу известно было доподлинно. Тогда ему, замордованному, напуганному, эта бумага показалась сущей ерундой по сравнению с тем, в чем старались обвинить его с самого начала и от чего он отбивался руками и ногами, так что подписал эту бумагу едва ли не с ликованием, уверенный, что дешево отделался.

Лишь потом, уже дома, когда настала пора размышлений, понял, что подписал не только приговор безвинным людям, но и себе, - приговор, по которому его могут выдернуть из нормальной жизни в любую минуту и по любому поводу: ведь по той бумаге выходило, что знал же, знал, а не сказал, то есть не донес, а недоносительство в ту пору каралось не менее строго, чем непосредственное участие.

С тех пор миновало уже порядочно времени, но всякий раз жгучий стыд и страх заставляли сжиматься сердце Петра Степановича, а в первое время даже подумывать о самоубийстве. Однако ему было доподлинно известно, что никогда он не решится на этот шаг, так тем более: доподлинная эта известность делала его еще более несчастным. Да и как решишься, если на руках у тебя семья, которая наверняка без него пропадет, пойдет по миру, а само самоубийство утвердит власти в уверенности, что с совестью у инженера Всеношного точно не все в порядке, - то есть в том смысле, что он действительно что-то замышлял против этой самой власти. И наконец, он не дворянин, а всего лишь сын приказчика, так что стреляться ему как бы даже не по чину. Да и не из чего. А вешаться или топиться - жутко.

От этих подленьких мыслей тоже бывало нестерпимо стыдно и жалко самого себя до слез. Уж Левка Задонов точно бы застрелился или закололся бы ножом: хоть из захудалых, но из дворян. Или, скорее всего, отказался бы подписывать. Хотя... хотя кто его знает: все мы кажемся себе сильнее и независимее, пока не столкнемся с чем-то, что еще независимее и сильнее нас, а главное, если оно еще, к тому же, неумолимо и глухо к твоей маленькой правде. Опять же, из тех, кто, как и Петр Степанович, из обвиняемых превратился в свидетелей, люди были разные, и из дворян тоже, но трудно поручиться, что им не предложили подписать подобное же и что они не подписали. Не подписали бы - стали бы обвиняемыми. В этом все дело.

Рассказывая о своей драме, Петр Степанович и сам хотел выяснить у столичных жителей, особенно у Петра Аристарховича, состоящего членом наркоматской комиссии, является ли “Шахтинское дело” глупой случайностью, наподобие преследования военспецов а начальный период гражданской войны, или это такая политика, и как они, столичные жители, ко всему этому относятся.

За этим желанием хоть какой-то ясности тоже стоял страх - страх перед неизвестностью, перед тем, что ожидает его завтра в Наркомате тяжелой промышленности: вдруг его вызвали не затем, чтобы он как один из ведущих технологов завода представил отчет по своему профилю, а затем, чтобы арестовать и посадить в тюрьму?

О своих опасениях Петр Степанович, разумеется, умолчал, но они были главным, что мучило его за этим столом. И все, похоже, понимали его мучения.

Вскоре женщины ушли, мужчины остались одни. Теперь разговоры велись более откровенные, и в выражениях собеседники не стеснялись.

- Вот-вот! - воскликнул Петр Аристархович, когда Петр Степанович поведал о некоторых деталях своих злоключений. - А вы думали? А вы думали, что они переменятся? Как бы не так! Они - невежды, коим не дано - да, не дано! - перемениться. Даже умнейшие и образованнейшие из них, такие, как Красин, Кржижановский... ну и там еще, может, с десяток наберется, - даже умнейшие из них находятся в плену догматизма, невежества и... наивности. Да-с, и наивности! - уже в полный голос воскликнул Петр Аристархович, замахал руками и закашлялся.

- Папа, тебе нельзя так волноваться, - мягко попытался урезонить отца Лев Петрович. - И потом: пожалуйста, потише! Ты же знаешь, что за люди живут у нас внизу...

- Не волнуйся, сын: этот дом строил я сам, и звукоизоляция здесь прекраснейшая. Впрочем, конечно, я понимаю... нет, но ведь так жить нельзя, господа мои хорошие! В своем доме и - шепотом! При Николае Романове такого не было - при всем-то паскудстве того времени. А если б было такое, то большевички нами не правили б. Да-с! Их бы перевели в самом зародыше: перевешали или перестреляли!

Петр Аристархович снова закашлялся и кашлял долго, отвернувшись к книжным стеллажам и прикрывая рот платком.

Лев Петрович, очень похожий на своего отца, но не худой, а, скорее, полноватый, и тоже с залысинами, следил за мучениями Петра Аристарховича с болезненной гримасой на лице и, казалось, сам готов был разразиться сухим чахоточным кашлем.

Улучив момент, он шепнул Петру Степановичу:

- Последнее время совсем стал плох, а за границу лечиться не отпускают... То есть отпускают, но одного, без жены: боятся, что не вернется. А он один не хочет.

Наконец Петр Аристархович успокоился и повернулся лицом к столу. На лбу его выступили капельки пота, лицо неестественно порозовело.

- Не обращайте внимания, - вяло махнул он рукой в сторону Петра Степановича. - Это обострение связано с погодой. Вот пришла зима, и скоро все пройдет. А летом - на юг, на кумыс. И бог с ней, со Швейцарией! - Помолчал немного, добавил: - А зря мы, Левка, не уехали в двадцать первом. Ох, зря! Сколько еще жить буду, столько и казнить себя буду. А все отчего? А от той же нашей русской наивности. Думали: мы уедем, кто же Россию поднимать будет? А мы им не очень-то и нужны. Да-с. Ну да что теперь об этом! - Набычился, будто присутствующие были повинны во всех неурядицах, уткнулся бородкой в расставленные чашей ладони.

- Ты бы шел, папа, отдыхать, - мягко посоветовал Лев Петрович, кладя руку на локоть отца.

- А что, секреты?

- Да нет, какие тут секреты! Ради бога, если хочешь, оставайся! Кстати, у нас в управлении поговаривают, что Бухарина совсем отставляют от дел. Ты ничего не слыхал?

- Вопрос, можно считать, решенный, - равнодушно произнес Петр Аристархович. - Но какая, собственно говоря, разница, кого отстраняют, а кто остается? Главное, что все больше и больше проникает во все поры нынешней власти, - это холопством. Да-с! Я даже склонен думать, что все наши беды - от этого самого нашего российского холопства и происходят. Как это у вашего Маркса? Человек, осознавший себя рабом, уже не раб? Так, кажется? Смею вас уверить, что это есть полная чепухенция! Мы в Росси сотни лет пребываем в сознании холопства, и все бунты, какие были и еще будут, начиная от Стеньки Разина и декабристов, кончая... нет, не кончая, а лишь переходя через николаевские Думы, через Керенского и всю его шушеру, через нынешних большевиков, и дальше, дальше, кто придет вслед за ними, - все это лишь бунты хлопов, осознавших себя таковыми. А в холопском бунте все иррационально, все направлено на то, чтобы холоп стал барином, в душе оставаясь все тем же холопом. И я, и все мы – лишь холопы у нынешней холопской власти. Она, власть эта, ввела свою опричнину - ОГПУ, чтобы холопство себя не изжило. Так-то вот, господа мои хорошие. Может, мысли мои и выглядят несколько старомодными, но они - плод моих многолетних наблюдений над нашим так называемым образованным обществом. Ведь как ни крути, а новые философские одежды напяливаются все на то же немытое тело. А немытое тело и чешется так же, и воняет от него ничуть не меньше, чем в старых одеждах. - Помолчал, раздумывая, потом заключил: - Впрочем, Сталин правильно делает, что давит своих оппонентов: Россия еще не созрела для демократии, ей нужна твердая власть, диктатура, если хотите, иначе такая огромная страна рассыплется, как карточный домик. Не знаю, понимает ли это усатый шашлычник или нет, но жизнь рано или поздно толкнет его к самодержавию, - уверенно заключил Петр Аристархович. - А Бухарин... Что ж Бухарин? Русских и Россию не любит. Это всем известно.

Ни Лев Петрович, ни Петр Степанович не нашлись, что возразить старику. Да и спорить как-то не тянуло. Что касается Петра Степановича, так он вообще уже не знал, что думать о сегодняшнем дне, тем более о завтрашнем, и чудились ему вещи невероятные, которые с ним должны непременно приключиться, но с холопством своим, как ни было оно очевидно, соглашаться ужасно как не хотелось.

Г л а в а 3

Сталин несколько минут мерил свой кабинет бесшумными шагами; походя, мельком глянул на часы - они показывали без трех минут одиннадцать, - подошел к окну, слегка отогнул тяжелую гардину и стал вглядываться в ночной полумрак, лишь кое-где пятнаемый немногочисленными фонарями.

Сталин не любил яркого света. При ярком свете открывается широкое пространство, насыщенное многочисленными предметами, взгляд рассеивается на эти предметы, а вместе с ним рассеивается и мысль. Привыкнув всему давать диалектическое толкование и даже свои привычки рассматривать с точки зрения интересов рабоче-крестьянского государства, мировой революции и коммунистической идеи, он и эту свою нелюбовь к яркому свету объяснял тем, что руководитель его масштаба, вождь, не имеет права разбрасываться по мелочам, должен выхватывать из многообразия жизни самые существенные ее черты, соединять их в единое целое и находить этому целому место как в историческом развитии, так и в текущем моменте. Сталин был уверен, что умеет это делать как никто другой, и многие события доказали ему, что так оно и есть, но не частностями, а именно своей совокупностью. Суть как раз в умении отбрасывать в сторону малозначительное, несущественное, высвечивая главное звено в цепи фактов и событий.

Сталин многому научился у Ленина, но самое главное из того, что он взял у него, - никогда не останавливаться на пути к выбранной цели, не впадать в панику при неудачах, уметь и неудачи обращать в свою пользу. Надо идти вперед, бежать сломя голову, чтобы догнать другие страны в экономическом отношении, а не убивать время на споры и партийные дрязги. Пусть будут ошибки - ошибки можно исправить на ходу, но только не стоять на месте.

Заканчивался ноябрь - последний месяц осени двадцать девятого года. За окном колобродил северный ветер, он раскачивал обнаженные ветви деревьев, и причудливый узор теней в сетке дождя и мокрого снега метался по мокрой спиральной брусчатке Кремлевского двора. Но не по всему двору, а лишь по тому пятну, который освещал невидимый из окна фонарь.

Чуть дальше, под деревянным грибком, тоже в свете фонаря, виднелась фигура кремлевского курсанта в буденовке, с застегнутыми под подбородком наушниками. Сверху фигура курсанта казалась нелепой - укороченной и слишком широкой в бедрах, - будто это был не молодой человек, а одетая в военную форму баба.

“Каждое явление необходимо рассматривать со всех сторон, чтобы получить истинное о нем представление. Если же рассматривать явление с одной стороны, то оно предстает перед нами в искаженной форме, как этот молодой человек”.

Дождь со снегом косыми полосами прочерчивал световое пятно, появляясь из темноты и в ней же пропадая; навес, под которым торчал курсант, не спасал его от косо летящих капель, и даже отсюда были видные не только мокрые сапоги, но и потемневшие от влаги полы шинели, и рука, сжимающая мокрую винтовку.

Сталин с полминуты гипнотизировал курсанта взглядом и... и тот наконец медленно поднял голову и посмотрел на освещенное окно. Взгляды курсанта и Сталина встретились - курсант дернулся, вытягиваясь, и испуганно опустил голову.

Сталин удовлетворенно хмыкнул.

Чуть дальше, тоже в пятне света, виднелась уже совсем крохотная фигурка другого курсанта, такая же неподвижная, нор уже не нелепая, в вполне нормальная.

“Явление лучше всего рассматривать на некотором расстоянии, - механически подумал Сталин. - Но на таком расстоянии, чтобы хорошо виделось целое, а детали не заслоняли целое, а как бы подчеркивали его индивидуальность... Нет, “как бы” необходимо убрать: оно вносит элемент неуверенности, сомнения, заставляет подчиненных думать, что руководитель нуждается в их советах, провоцирует дискуссию, споры. Человек, стоящий на более низкой ступени... э-э-э... занимающий подчиненное положение, обязан верить руководителю и не сомневаться в его решениях...”

Вспомнилось, как в Царицыне однажды стоял лицом к лицу с огромной возбужденной толпой в солдатских шинелях, плотной и безликой, сознавая, что от одного его слова зависит, куда эта толпа вот сейчас, сию секунду, повернет оружие - против самого Сталина или его врагов. Все зависело от того, сумеет ли он убедить толпу в том, что его враги есть и враги самой толпы, а победить этих врагов можно, лишь превратив толпу в армию.

Еще он хорошо помнит, как от страха, что это может не получиться, у него холодело внутри. Но он всегда преодолевал и свой страх, и страх самой толпы. Он был уверен, что научился манипулировать человеческой массой, поняв главное: масса не способна самоорганизоваться, для этого ей необходим вождь, но если уж ты стал вождем массы, то должен всегда держать ее в напряжении, в сознании того, что без вождя она - ничто. И для этого вовсе не обязательно быть оратором. Или полководцем. Не обязательно становиться к массе лицом к лицу. Для этих ролей всегда найдутся подходящие люди. Зато найти таких людей и направить их усилия в нужную сторону - вот задача настоящего вождя.

И еще: у массы должен быть Бог. И не важно, где этот Бог пребывает - на земле или на небе. В глазах массы он должен быть всемогущим и всезнающим, но самой массе недоступным, а доступным лишь избранным, которые общаются с этим Богом и получают от него мудрые указания... Моисей для израильтян был пустым местом, пока не придумал Бога и не вложил в его уста свои претензии на верховенство. Поверив в Бога, народ поверил и в Моисея. Вместе с тем тот жестоко карал всякое сомнение в своей правоте, в своей приближенности к Богу, всякое отклонение от им же придуманных правил и законов. И это правильно, и это законно.

Кстати, не из Библии ли черпал Маркс свои рассуждения о вождях и массе? Очень может быть.

А сегодня бог - это Ленин. Поддерживая и постоянно возвышая это божество, опираясь на него, вождь поддерживает и возвышает самого себя и держит массу в повиновении. Троцкий проигнорировал этот закон, он пытался поставить себя рядом с божеством и даже выше него - и проиграл: масса не поверила ему. Та же участь постигла и Зиновьева с Каменевым, и по тем же самым причинам.

Сталин усмехнулся, отошел от окна.

Сегодня масса - на его, Сталина, стороне. В этом не может быть ни малейшего сомнения. И лично ему нет надобности становиться с массой лицом к лицу. Новый этап требует новых методов и решений. Сегодня для него, Сталина, масса - это так называемые соратники, каждый из которых требует к себе особого подхода, но принцип остается все тот же: они не должны рассыпаться на индивидуальные частички, они должны и далее оставаться все той же массой, нуждающейся в вожде как гаранте их безопасности и благополучия. Ну а те, кто не подчиняется этому закону диалектики, тот должен быть устранен... с помощью самой же массы.

Пока он, Сталин, будет способен поддерживать известное равновесие между вождем и массой, он может быть спокоен за будущее пролетарского государства, партии и за свое собственное... Да-да, и за себя тоже: прочное положение вождя - гарантия всего остального, ибо вождь - носитель идеи.

Сталин вернулся к окну и снова чуть отодвинул тяжелую гардину: курсант торчал на своем месте и смотрел прямо перед собой. Смотреть прямо перед собой - это и есть его прямая и единственная задача. У каждого должна быть прямая и единственная задача, за выполнение которой он должен отвечать всей своей жизнью. Тогда он не позволит никому вмешиваться в решение своей задачи, а это, в свою очередь, будет препятствовать объединению исполнителей одного уровня.

Однако это еще не значит, что такое объединение невозможно. Юлий Цезарь наверняка был спокоен за свою жизнь и свою власть. А его убили - и не массы, а близкие ему люди. И Петр Третий, и Павел Первый... Да мало ли их было, кто простодушно верил, что занимаемое им положение обеспечивает ему полную безопасность! Иван Грозный не верил никому - и правильно делал...

Наконец, где гарантия, что вот этого курсанта завтра не вовлечет в заговор кто-то из членов Политбюро... хотя бы те же Бухарин с Рыковым? И тогда... А у курсанта, между прочим, винтовка заряжена боевыми патронами, и заряжена для того, чтобы охранять и защищать своего вождя, но, встав на путь сговора, он превратится из защитника в орудие убийства.

Да, настоящий убийца - это всегда тот, кто рядом, кто слишком расширительно понимает свою задачу, кто считает себя ничуть не глупее самого товарища Сталина, кто полагает, что будь он на его месте, вел бы дела значительно лучше, кто, наконец, ничем товарищу Сталину не обязан: ни своим прошлым, ни своим настоящим.

Между тем корабль под названием СССР только набирает скорость, следовательно, все без исключения должны быть заняты тем, чтобы добывать для него уголь, поддерживать в топках огонь и повышать давление пара. При этом команда корабля, то есть народ, должна быть уверена, что на капитанском мостике все спокойно, и капитан знает, куда ведет свой корабль.

Вот и эти курсанты под грибками на пронизывающем ветру, и тысячи, миллионы других красноармейцев и рабочих, крестьян и интеллигентов, разбросанных по необъятной стране, - все они на его стороне до тех пор, пока он олицетворяет для них вождя, капитана корабля, уверенного в своем курсе, пока он олицетворяет для них тягу к лучшей жизни, надежду на нее и уверенность, что такая жизнь рано или поздно наступит. Пока он будет олицетворять эту тягу - он непобедим. Но если на мостике корабля будут царить разброд и шатание, если вместо одного вождя в сознании народа появится несколько, любой из этих курсантов может выстрелить в окно... Никакое Политбюро, Совнарком и ЦИК, безликие сами по себе, не способны заменить вполне конкретного человека-вождя.

Впрочем, одной тяги к лучшей жизни мало. Израильтяне никогда бы не достигли земли обетованной, если бы Моисей не создал корпуса левитов, истребляющих тех, кто сеял неверие и смуту. У римлян этим целям служила преторианская гвардия, у Ивана Грозного - опричники, а ему, Сталину, должен служить ОГПУ. Должен служить...

Конечно, страх - не лучший двигатель, но пока страна не избавилась от векового варварства, он, Сталин, имеет право на варварские методы принуждения и подчинения. В любом случае за это придется меньше заплатить, чем за отсутствие твердости, разброд в руководстве и смуту в народе, в массах. Так считал Ленин. Совершенно правильно считал.

* * *

За спиной тихо отворилась дверь, чуть слышно кашлянул секретарь.

Сталин обернулся.

- Бухарин ждет, товарищ Сталин, - прошептал в устоявшейся тишине, ничуть ее не нарушая, голос секретаря.

Сталин слегка кивнул головой, давая понять, что слышал сказанное, и снова принялся мерить ковровую дорожку неслышными шагами.

Секретарь несколько секунд помедлил в дверях, попятился и так же бесшумно исчез. Не нужно было еще раз смотреть на часы: Сталин был уверен, что они показывают ровно одиннадцать.

Он остановился возле книжного шкафа, открыл стеклянную дверцу, вынул восьмой тон первого издания Большой Советской Энциклопедии, полистал: Булгаков... Бунин... Бухарин. Быстро пробежал глазами знакомые строчки: “один из руководящих участников Октябрьской революции”, “выдающийся теоретик коммунизма”, “первым объявил о возможности социалистической революции в России”, “работы Бухарина побудили В. И. Ленина взяться за капитальную разработку марксисткой теории о государстве” и далее в том же восторженно-хвалебном духе. И лишь едва-едва о его ошибках и борьбе с Лениным как до, так и после Октября.

Вспомнились слова Джона Рида из его книги “Десять дней, которые потрясли мир”: “Бухарин, невысокий рыжебородый человек с глазами фанатика, о котором говорили, что он “более левый, чем сам Ленин”.

“Интересно, - подумал Сталин, - что они написали бы на букву “д” - Джугашвили, или на “с” - Сталин, если учесть, что в состав редколлегии энциклопедии входит как сам Бухарин, так и несколько его сторонников? Что бы ни написали, а только кое-кто уже не напишет ничего. Хватит, дописались”.

И Сталин, захлопнув том энциклопедии, поставил его на место и аккуратно закрыл дверцу шкафа.

Завтра Пленум ЦК, на котором низвержение Бухарина состоится формально. Бухарин уже наверняка знает об этом, потому что ему хорошо известна практика предварительного обсуждения и согласования - чаще всего через секретаря, - которая идет еще от Ленина. Бухарин сам был частью этой машины, работающей по раз и навсегда устоявшемуся порядку. К тому же “выдающийся марксист” порастерял за год многих своих сторонников. А ведь пытался договориться даже с Каменевым и Зиновьевым, своими непримиримыми противниками, чтобы вернуть тех в Политбюро, а товарища Сталина устранить. Раз и навсегда. Да, ловко он попался на июльском пленуме ЦК в расставленные сети, решив, что Сталин терпит поражение. Как он засуетился, как засновал между членами ЦК, уговаривая, агитируя и даже запугивая. Ничто не помогло. Растерялся, сник, пришел с повинной.

Итак, остались формальности: Пленум ЦК проголосует и... Небольшая, но вполне послушная воле вождя масса против одного из последних индивидуалистов, против человечка, пытавшегося играть непосильную для себя роль...

У Сталина на мгновение вдруг прерывалось дыхание: он лишь сейчас осознал всю глубину и масштабы свершившегося и открывающиеся перед ним горизонты. Конечно, еще рано почивать на лаврах, но все же... Он даже в мечтах своих не заходил так далеко.

Сталин нервно потер здоровой правой рукой кисть левой, которая всегда мерзнет в непогоду и дает себя знать в минут нервного напряжения.

Может, отказаться от встречи? Действительно, зачем она ему, если завтра и так все решится? Разве он не предвидел такого развития событий несколько лет назад? Разве он не досконально изучил Бухарина, чтобы пытаться напоследок еще раз удостовериться в том, что знает наперед? Ведь завтра, на Пленуме, Бухарин поведет себя так же, как вел себя раньше: сперва станет доказывать, что он отстаивает единственно правильную, единственно марксистско-ленинскую позицию, потом начнет юлить, наконец признает свою неправоту и попросит восстановления в Политбюро...

Все это было. И не только с Бухариным, но и с Троцким, Зиновьевым, Каменевым и другими. Ибо человек, вкусивший власти, заболевает ею и уже не может представить себя лишенным ее, отброшенным в сторону.

Впереди годы и годы жестокой борьбы и тяжелейших испытаний, и он, Сталин, должен быть уверен в тех, кто стоит рядом, в их преданности делу социализма и коммунизма, мировой революции и уж во всяком случае - в их личной преданности товарищу Сталину.

Еще не все ясно и понятно в тех процессах, которые продолжают бушевать в обновленной и постоянно обновляющейся стране. Отчасти и поэтому Сталин не мог отказаться от встречи с Бухариным, как бы олицетворяющим некоторые из этих процессов. Наконец, Сталин чувствовал почти болезненную необходимость видеть, как его последний могущественный противник будет истаивать у него на глазах и превращаться в ничто.

Завтра - не в счет, завтра все будет по-другому. А сегодня – с глазу на глаз. Будто в свете одинокого фонаря.

Сталин на минуту остановился перед огромной картой СССР, взгляд его пробежал от западных границ до восточных.

Да-а, такая страна, такая огромная держава! И миллионы людей в городах и селах, а среди них кто-то, кто хочет - или готов при определенных обстоятельствах - отнять у Сталина его власть, а отняв власть, извратить и опошлить великую идею индустриализации и коллективизации, идею коммунистического строительства в СССР, идею мировой революции. И наверняка не один человек, а десятки, если не сотни и тысячи. Как распознать их, как предупредить их поползновения? И дело не в конкретных личностях, а как бы в определенном человеческом типе, способном на безрассудство. Но такие типы не растут на пустом месте. Их выращивают объективные условия и, естественно, субъективные, то есть ошибки самой власти в социальной и национальной политике. Следовательно: не допустить объективных условий и постоянно устранять субъективные.

И вспомнилось недавнее прошлое...

Сколько лет он, Сталин, оставался в тени, безропотно выполняя чужую волю, пересаживаясь из одного кресла в другое, проводя дни и ночи в вагонах спецпоездов, кочуя с одного фронта на другой, при этом даже боясь подумать о том, чтобы взлететь на самую вершину власти.

“Сталину, Куйбышеву”, “Сталину, Орджоникидзе”, “Сталину, Фрунзе”... “Примите меры! Срочно организуйте доставку (отправку, отпор, мобилизацию, наступление)... Самым решительным образом... Неукоснительно... Сугубо конфиденциально... Ленин... Ленин... Ленин”.

И Сталин принимал, отправлял, организовывал, практически не вмешиваясь в осуществление центральной власти. Иногда он сам себе казался пригодным лишь для исполнения чужой воли, не сразу пришел к уверенности, что способен на большее. Зато хорошо понял, что для того, чтобы получить это большее, он обречен на ожидание, выжидание, терпение и самоотречение.

Только когда - еще при жизни Ленина - окончательно осел в Москве в должности генсека, по-прежнему оставаясь в тени, он вдруг увидел власть так близко от себя, что, казалось, протяни руку, и она, власть, упадет ему на ладонь, как совсем недавно упала на ладонь Ленину.

И Сталин едва удержался от искуса: он поверил, что Ленин уже не вернется и можно никого не опасаться. Но Ленин хотя и не вернулся, однако столь решительно воспротивился попытке Сталина подмять всех под себя, что Сталин испугался и опомнился. Он вдруг воочию увидел, что власть ему не удержать, что он не обладает той популярностью, какой обладают Троцкий и некоторые другие сподвижники Ленина - в их числе и Бухарин, - но главное, он не создал еще партии преданных и зависимых от него людей. Т не скоро сможет ее создать, ибо в верхах молодого советского государства сложилась крепкая спайка единоверцев Троцкого, Зиновьева и Каменева, разрушить которую могут лишь время и соперничество между сами этими единоверцами. Наконец, он не сможет создать такую партию, не опираясь на них...

И Сталин стушевался и снова ушел в тень, исподволь провоцируя то одних, то других, упорно создавая свою партию. Он не обиделся на Ленина за ту пощечину, что тот ему нанес своей угрозой разорвать со Сталиным всякие отношения, а под конец - и своим “Завещанием”. Сталин был даже благодарен Ильичу за то, что вовремя удержал его от поспешного шага. Но коль уж История вознесла его, Сталина, на вершину власти, то глупо останавливаться на полдороге, еще глупее - делить власть с другими, тем более в такой варварской стране, которая требует железного порядка и, следовательно, железной власти.

Да, вот что еще важно: в Политбюро, как и в правительстве, должны сидеть люди разных национальностей, чтобы представители ни одной из них не получили преимущества, не смогли сговориться, чтобы, наоборот, они всегда подозревали друг друга в возможности такого сговора и всякое восстановление равновесия воспринимали как должное...

Прошло еще минут двадцать.

Сталин не замечал времени. Мысль работала четко, не задерживаясь на деталях, сортируя из по категориям, расставляя по полкам, раскладывая по ящикам и ящичкам подсознания. Нити рассуждения сходятся к одной точке, только эта точка освещена ярким пучком света, исследована со всех сторон. Остался незначительный, но необходимый штрих - и откроется перспектива на годы и годы вперед.

Сталин судорожно вздохнул и направился к столу, сел в высокое кресло, которое скрадывало низкорослость его фигуры, нажал кнопку. Вот теперь можно впустить Бухарина, встретиться с ним с глазу на глаз.

Приоткрылась дверь, показался секретарь, склонился вопросительно.

- Пригласи товарища Бухарина, - тихо произнес Сталин, принимаясь набивать трубку.

Секретарь склонился еще ниже, вышел, дверь раскрылась шире, вошел Бухарин - без привычного для него портфеля, с праздно болтающимися руками, которые, судя по всему, он не знал, куда деть. Задержавшись на несколько секунд в дверях, чтобы привыкнуть к полумраку сталинского кабинета, он зашагал по длинной красной дорожке к столу, за которым Сталин раскуривал трубку, водя над ней горящей спичкой и щурясь от дыма.

Г л а в а 4

Бухарин подошел к столу, коротко кивнул, произнес с усилием, будто ему трудно было говорить, будто во рту что-то держал или в горле застряло:

- Здравствуйте, товарищ Сталин.

- Здравствуйте, товарищ Бухарин, - чуть помедлив, ответил Сталин, приподнялся в кресле, протянул над столом руку для пожатия.

А ведь совсем недавно они говорили друг другу ты, обращались друг к другу по имени или партийным кличкам. И вот - куда что подевалось. Даже страшно подумать, что личные отношения двух вчерашних соратников, единомышленников, товарищей по партии, для которых как раз личные отношения не должны иметь никакого значения, напоминают сегодня отношения поссорившихся супругов, не поделивших какую-нибудь тряпку.

Бухарин суетливо дернулся навстречу Сталину: не ожидал, что тот снизойдет до пожатия руки своему идейному противнику; он обхватил ладонью холодные пальцы Сталина, чуть сжал их и, не уловив ответного пожатия, отпустил, сник и затравленно огляделся.

Давно он не был в этом кабинете и, хотя все еще оставался членом Политбюро, участия в его заседаниях последнее время не принимал: не приглашали.

Здесь, между тем, ничего не изменилось. Даже странно. Казалось, что вслед за его отстранением от дел на самой вершине пирамиды власти мир если не рухнет, то в нем что-то, хотя бы внешне, должно измениться радикально. Не изменилось. Все как было, все осталось на своих местах, изменилось лишь его, Бухарина, положение в этом мире.

Сталин плавным движением руки с зажатой в ней трубкой показал на низкое кресло сбоку от своего стола, и Бухарин послушано опустился в него, хотя сидеть в этом кресле весьма неудобно: слишком выпирают наружу острые коленки, а чтобы увидеть Сталина, приходится выворачивать голову; да и сам Сталин оказался где-то в недосягаемой вышине, откуда и взирал на собеседника из облаков табачного дыма.

Бухарин всегда избегал этого кресла, никак не мог понять его назначения, когда везде столько удобных мягких стульев, и только теперь догадался, для кого предназначалось сие седалище.

Было унизительно, но вот странность: в душе Николая Ивановича не возникло ни возмущения, ни протеста - ну положительно ничего, разве что горечь и покорность судьбе.

Бухарин сцепил пальцы и сложил руки на животе, но тут ни к селу ни к городу вспомнилась друг порыжелая фотография какого-то самодовольного немецкого бюргера с длинными усами, воинственно торчащими в разные стороны, - почти в таком же кресле и с таким же положением рук, - смутился, кинул руки на подлокотники - там им тоже оказалось неудобно... и надо бы еще посунуться в кресле немного назад, откинуться на спинку, прислониться к ней затылком, вообще - принять непринужденную позу независимого человека, но Николай Иванович, чувствуя на себе пристальный взгляд Сталина, так и замер в напряжении всего тела, стараясь отрешиться от внешних факторов и сосредоточиться хоть на какой-нибудь мысли.

Еще несколько минут назад, сидя в приемной, перед сталинским кабинетом, Бухарин возмущался тем, что, мало того что Сталин пригласил его к одиннадцати вечера, то есть очень поздно, так еще и выдерживает под дверью как провинившегося гимназиста, и строил в уме убийственные саркастические фразы, долженствующие показать генсеку, что Бухарин - это Бухарин, а не мальчик для битья. Тем более, что в нем еще не пропал заряд энтузиазма, полученный на совещании профсоюзного актива текстильщиков и швейников Москвы, где он выступил с речью, встреченный буквально ошеломляющей овацией и приветственными криками. И это было всего-то часа четыре назад.

“Народ на моей стороне, - думал Николай Иванович, глядя в глубину Колонного зала Дома Союзов, в то же время зная, что ему бы так не аплодировали, если бы он не связывал своего имени с именами Ленина и Сталина. Сталина даже, пожалуй, больше... Но почему люди так вдруг и вроде бы без очевидной причины стали доверять Сталину?.. Стали Сталину... - тьфу ты, черт! - возмутился в Николае Ивановиче бдительный редактор. - И как поведут себя те же люди завтра-послезавтра? Будут ли они с таким же восторгом аплодировать ему, Николаю Бухарину? А ведь завтра на Пленуме ЦК решится его, Бухарина, судьба и судьба некоторых его товарищей и единомышленников, и решится, судя по всему, не в лучшую для них сторону... Народ всегда на стороне несправедливо гонимых и преследуемых”, - заключил Николай Иванович, но без былой уверенности, чувствуя в груди волнение и пощипывание в глазах, в то же время надеясь, что завтра не случится нечто совершенно невероятное.

Да, теплилась в глубинах подсознания Николая Ивановича слабая надежда, что все кончится новым осуждением его поведения, его точки зрения, и даже не точки зрения, а какого-нибудь высказывания, единственной фразы. Но он сумеет защититься, доказать свою преданность партии и всемирной революции. Ведь всего год назад очередной пленум ЦК был на его, Бухарина, а не Сталина, стороне, отвергнув требование Сталина на применение чрезвычайных мер по отношению к крестьянству, которое объективно саботирует курс советской власти на индустриализацию промышленности и коллективизацию сельского хозяйства.

Но вот он сидит перед Сталиным, а в голове ровным счетом ничего. Нет, там есть кое-какие мыслишки, но они совсем не идет к делу, к тому положению, в котором он очутился после апрельского Пленума ЦК уже этого года, когда его сняли с поста редактора “Правды”, выбив из рук главное оружие против Сталина и его сателлитов...

Какая, собственно, разница, на чем сидеть? Пусть Сталину кажется, что он благодаря этому креслу получает преимущество. Но почему Бухарину должно казаться то же самое? Так ведь кажется - вот в чем загвоздка! Иначе откуда бы это ощущение униженности?

Сталин искоса наблюдал за Бухариным, возясь, как обычно в затруднительную минуту, со своей трубкой. Возня эта помогала заполнить паузу, создавала впечатление занятости делом, следовательно, говорить должны другие.

Изменился, однако, Николай Иванович за последние полгода: осунулся, в серых глазах исчез живой блеск, они уже не горят фанатизмом, верно подмеченным Джоном Ридом, вокруг рта появилась скорбная складка, рыжая бородка изрядно посерела. Но в остальном выглядит как всегда: подтянут, все на нем сидит аккуратно, даже, пожалуй, излишне аккуратно. Видать, готовился к конференции текстильщиков, подбирал рубашку и галстук, запонки, хотя обычно носит косоворотку - единственное доказательство своей русскости. Да и выбрит чисто - не с утра явно брился. И бородка, и усы, и волосы на голове подстрижены недавно. Надо думать, хотел произвести впечатление на профсоюзный актив, показать, что никакие удары судьбы повлиять на Бухарина не могут.

Сталин усмехнулся. Ему уже доложили, кто и что говорил на этом активе, как встретили самого Бухарина, но все это не произвело на Сталина ни малейшего впечатления. Он знал, что масса переменчива, ее настроение зависит от многих причин. Давно ли она, эта масса, с восторгом принимала Троцкого? А сегодня, дай ей бывшего предреввоенсовета республики, - разорвет на кусочки.

Бухарин тоже это знает, но он слишком эмоционален и склонен придавать аплодисментам и выкрикам преувеличенное значение. Небось в кабинет к товарищу Сталину не шел, а летел на крыльях, а товарищ Сталин выдержал его под дверью, показал товарищу Бухарину, чего он стоит на самом деле. Вот он и скис...

Почему-то вспомнилось, как он, Сосо Джугашвили, еще мальчишкой готовился к встрече с отцом-настоятелем местной церкви, к встрече, которая должна была решить его судьбу, а батюшка три часа выдерживал его с матерью под дверью. Правда, тогда больше волновалась мать, мечтавшая видеть своего Сосо священнослужителем, но и он тоже - до противной дрожи во всем теле.

“Тоже мне - психолог от теологии”, - запоздало укорил Сталин толстого и неряшливого настоятеля, умершего год спустя.

Воспоминание, как и сравнение Бухарина с собой, желторотым, внутренне развеселило Сталина. Он еще раз глянул на сникшего в кресле Николая Ивановича, задержался взглядом на его галстуке...

А вот он, Сталин, так и не научился носить рубашки и галстуки, хотя и пытался много раз. В галстуке Сталин казался себе каким-то чужим, неестественным и, главное, незначительным. А еще галстук на чужой шее почему-то вызывал у него этакое дурашливое желание схватить за него, подергать или, еще лучше, затянуть и посмотреть, что из этого получится. Наверняка и сам он в чьих-то глазах вызывал бы подобные желания.

Ну их к черту, эти галстуки! К тому же, френч - весьма удобная одежда: ничего лишнего и в то же время с гражданскими людьми - и ты гражданский, с военными - военный. И отличный от каждого. Вождь и должен отличаться от других, не теряться в толпе. Ленин - тот этого не умел. Троцкий - умел. А Бухарин...

Сталин еще пар раз пыхнул дымом, заговорил так, будто разговор длится уже давно и лишь замер на минуту:

- Перевод крестьянских хозяйств на колхозно-совхозные рельсы – не блажь товарища Сталина, а историческая необходимость. Я уже говорил, что в дореволюционной России семьдесят процентов товарного хлеба давали крупные

помещичьи хозяйства, использующие наемных работников, а единоличник давал около пятнадцати процентов товарного хлеба, остальной же потреблял сам. Революция искоренила помещичьи хозяйства, следовательно, увеличила число единоличников. Мы в целом выращиваем не меньше хлеба, чем до революции, а в иные годы даже больше... И что же?

Сталин, задав этот вопрос, посмотрел на Бухарина - Николай Иванович дернулся под этим пристальным взглядом, хотел что-то сказать, но Сталин остановил его движением руки с зажатой в ней трубкой и сам же ответил на свой вопрос:

- А в итоге получается, что крестьянин проедает выращенный хлеб, что если бы даже наша промышленность смогла дать крестьянину нужные ему товары, он все равно не вывезет на рынок хлеба больше, чем вывозит сегодня. Отсюда вывод: надо еще решительнее переводить крестьянские хозяйства на коллективные рельсы производства сельхозпродукции. Иначе мы не вырвемся из тисков хлебного голода и не развернем необходимые темпы индустриализации: нам неоткуда будет взять ресурсы.

Сталин замолчал, вновь занявшись потухшей трубкой. Николай Иванович воспользовался паузой:

- Я знаю эти выкладки статистика Немчинова, Коба, но они, будучи верными, так сказать, математически, неверны политически. Если мы начнем крутую ломку деревни, мы столкнемся с бешеным сопротивлением не только кулака, но и середняка. А это чревато гибелью советской власти... Да взять хотя бы такие факты, - торопился высказать свою точку зрения Николай Иванович. - За последнюю неделю кулацкими элементами в сельской местности только Средней России совершено около ста пятидесяти терактов против активистов советской власти. В том числе и против селькоров. А на Украине эта цифра доходит до пятисот. Эти факты свидетельствуют о том, что мы еще как следует не развернули колхозного строительства, а сопротивление ему возрастает прямо пропорционально усилиям советской власти. Все это должно настораживать и заставлять нас проявлять известную гибкость, хотя я полностью за коллективизацию и индустриализацию, пишу об этом в печати, говорю на собраниях...

Сталин вышел из-за стола и медленно пошел по ковровой дорожке к двери.

Бухарин проследил за ним глазами, мельком подумав, что “около ста пятидесяти” - это он явно преувеличил, и Сталин может к этому придраться, как он обычно придирается ко всякой неточности.

Но Сталин молча дошел до двери, подергал за ручку зачем-то, повернулся, пошел назад. В трех шагах от Бухарина остановился, ткнул в его сторону черенком трубки, продолжил назидательно:

- Говорить и писать - это одно. Делать - совсем другое. А факты эти, Бухарчик, свидетельствуют как раз о том, что мы, большевики, должны еще более решительно переходить в наступление против кулака, не дожидаясь, когда этот кулак затянет петлю на горле советской власти. Имеем ли мы право позволить кулаку парализовать советскую власть на местах, превратить ее в орудие, направленное против рабочего класса, той же самой власти? Имеем ли мы право оставлять без хлеба наших рабочих, Красную Армию? Имеем ли мы право снижать темы индустриализации? Революция дала нам, нашей партии, большие права, но такого права она нам не давала. Сама идея социализма для кулака неприемлема, и врастать в него он не собирается.

Бухарин вновь сделал попытку возразить, и Сталин вновь остановил его движением руки.

- Да, если пустить этот процесс на самотек, то завтра мы будем иметь новый Кронштадт, новую антоновщину. Более того... – Сделал несколько шагов, остановился, повторил с нажимом: - Более того: сопротивление кулачества вдохновляет тайную и явную оппозицию и другие антисоветские элементы на непримиримую борьбу с советской властью. “Шахтинское дело” - тому доказательство. По данным ОГПУ, многие технические специалисты, как в центре, так и на местах, не сделали должных выводов из этого дела, не оставляют попыток создания новых антисоветских групп, пытаются выработать новую тактику борьбы с индустриализацией. Ленин мудро предупреждал нас, что с развитием социалистических отношений будет усиливаться движение, препятствующее этому развитию. Такова диалектика. И, следуя этой диалектике, мы должны от активной обороны переходить в активное наступление...

Сталин замолчал, пошел к двери, бесшумно ступая по толстому ковру.

В кабинете повисла плотная тишина. Она обнимала Николая Ивановича со всех сторон, как обнимает ныряльщика вода, так что Николай Ивановича дышать опасался в полную силу. Он как бы растворился в этой неестественной тишине, и голос Сталина, зазвучавший в ней, донесся, казалось, из другого мира.

- Разумеется, если рассматривать процесс с точки зрения данной деревни или местности, то решительного влияния на наши социалистические преобразования он оказать не может. Не исключено, что данное противоречие разрешится со временем чисто экономическими методами, потому что русский крестьянин привык к общинному землепользованию. Он и сейчас объединяется в различные кооперативы и товарищества, а кулак препятствует этому движению. Да только никто не может сказать, кто из них победит. А ждать, когда все само собой образуется, нельзя. История не отпустила на это времени. На практике же врастание кулака в социализм есть ничто иное как трансформация самого социализма в свою противоположность. Искривление же

социалистической направленности есть предательство интересов рабочего класса. А его интересы для нас важнее всего. Поэтому решать проблему кулачества мы должны исключительно политическими, исключительно чрезвычайными мерами, устраняя со своего пути все преграды. Пусть кулачество перековывается на наши рельсы в другом, более подходящем для этого месте. А когда оно перекуется, тогда и разговор с ним будет другой. И будь уверен, внуки сегодняшних кулаков скажут нам спасибо именно за нашу решительность и последовательность. В то же время, решив проблему кулачества, мы не только поддержим практически тягу крестьянина к объединению, но и решим проблему оппозиции: потеряв моральную поддержку,

она вынуждена будет следовать в фарватере нашей экономической политики. А именно сегодня единство партийных рядов нам необходимо, как воздух.

Донесся приглушенный бой курантов Спасской башни, Николай Иванович посмотрел на часы, ровно двенадцать. А он хотел сегодня закончить статью по вопросу экономики переходного периода. Вряд ли удастся.

Г л а в а 5

Сталин, вернувшись за стол, попыхивал там, в вышине, трубкой и поглядывал на Бухарина. Николаю Ивановичу показалось, что генсек только что поделился с ним своими откровенными мыслями, призывая к дискуссии и сотрудничеству. Как хотелось, чтобы это так именно и было. Сколько раз он, Бухарин, принимал неторопливые и с виду доверительные рассуждения Сталина за чистую монету, кидаясь, как в омут головой, в дискуссию. Но сейчас чувствовал, понимал, что в этом омуте совсем близко от поверхности торчит пока еще невидимое бревно, о которое можно тут же разбить себе голову.

Нет, Николай Иванович на сей раз не рвался в дискуссию, догадавшись, что все сказанное только что имеет к нему, Бухарину, самое непосредственное отношение. И не столько в теоретическом плане, сколько сугубо в личностном. Достаточно заменить рассуждения о кулаке и технических спецах рассуждениями о самом Бухарине, чтобы понять, что Сталин имеет в виду.

А поспорить есть о чем. В этих рассуждениях Сталина явно проглядывает его сползание на рельсы троцкизма, который он проклинает постоянно. А взять его более чем странную апелляцию к русской общинности, то есть практически к домострою, так это вообще ни в какие ворота!

Но нет, лучше промолчать. Может, Сталин потому и нагородил всю эту несусветицу, чтобы еще раз спровоцировать Бухарина на... на...

Однако же это чистейшее недоразумение, будто он, Бухарин, стоит на позициях кулачества, защищает его от революционных преобразований! Что же касается словосочетания “врастание кулака в социализм”, которое ставят ему в вину и в котором видят его принципиальное отступление от линии ЦК и Политбюро, так оно сорвалось с языка без всякой задней мысли, в пылу полемики и, если угодно, использовалось для красного словца. Водится за ним такой грех - что поделаешь. Да и сам Ленин частенько сбивался на такие выражения, которые с политической точки зрения данного момента... Однако, будучи безукоризненными по существу... С другой стороны, действительно, нет никаких гарантий, что крестьянская масса не поднимется всей своей стихийной силой против коллективизации. Тогда уж лучше “врастание”, чем новая гражданская война. Но разве за сомнения судят? Разве это повод для принятия оргвыводов? Не понимать таких элементарных вещей! Это, простите, черт знает что такое! Тем более, что теперь-то он и сам осознает и понимает, что несколько погорячился, так сказать, переоценил негативные факторы, как год назад переоценил реакцию крестьянства на “чрезвычайщину”...

Николай Иванович сплел пальцы рук, хрустнул суставами. Пытаться еще раз доказывать Сталину, что он, Бухарин, вполне разделяет его точку зрения, а если в чем и расходится с ним, то лишь в частностях, что он еще может и... и имеет... да, имеет полное право трудиться на благо социализма именно на тех должностях, которые сейчас еще занимает, - пытаться доказывать это еще раз значит опуститься до личностей, унизиться до последней степени. С другой стороны, может, Сталин для того и позвал его в столь поздний час перед завтрашним Пленумом ЦК, что вопрос о кулачестве есть сугубо вопрос о власти самого Сталина, его авторитете, формально прикрываемый заботой о единстве партии, ЦК и Политбюро...

Но имеет ли право он, Бухарин, вставать на путь борьбы между личностями и забывать о главном? Разве не сам он совсем недавно призывал к беспощадной борьбе со всякой фракционностью, со всякими уклонениями от генеральной линии партии? Разве не он призывал стереть в порошок всех явных, тайных, сознательных и бессознательных врагов советской власти? Разве не он учил трудящихся видеть перед собой единственно конечную цель – мировую революцию и построение коммунистического общества, отбрасывая в сторону все, даже личные интересы, которые эту цель так или иначе заслоняют? Ведь именно на этом они всегда - почти всегда, если быть точным, - сходились со Сталиным и шли с ним плечо к плечу. А если еще быть точнее, то надо признать, что Сталин до прошлого года отставал от Бухарина на шаг, в основном поддакивая Бухарину в его политических инициативах. И разве не он, Бухарин, помог Сталину свалить Зиновьева и Каменева, которые... Но ведь Сталин, требуя чрезвычайных мер по отношению к крестьянству, вставал на путь, на который совсем недавно толка их Троцкий, на путь, который с таким возмущением был отвергнут и ЦК, и Политбюро, и сами Сталиным... А-а, впрочем!.. Но вот что-то изменилось, да только он, Бухарин, этого не заметил или не придал этим изменениям сугубого значения... И изменилось буквально за несколько последних месяцев...

Неужели прав Каменев, утверждая, что теперь очередь Бухарина расплачиваться за сотрудничество со Сталиным? Если это так... Да нет же! Не может этого быть! Ведь прошлогодняя конфронтация завершилась для Бухарина почти без последствий. Ну, сняли с “Правды”... Но остальное-то все сохранилось... В нем еще столько сил, энергии, нельзя же, чтобы все это пребывало, как говорится, вещью в себе.

А если он увлекся тем, что остался после Ленина единственным теоретиком марксизма, к мнению которого не могут не прислушиваться остальные члены Политбюро и ЦК? Если он действительно переоценил свои возможности, поздно спохватился? Что же ему в таком случае делать? Ведь Сталин зачем-то его позвал, это, быть может, последний и единственный шанс повлиять на него и, тем самым, сохранить за собой влияние и положение в ЦК и Политбюро, в партии, наконец... Не ля себя, нет, для дела, ради революции.

Бухарин расцепил пальцы, снова сцепил, вывернул их, но хруста на этот раз не получилось. Почувствовал, как занемели спина и шея, откинулся на спинку кресла, судорожно вдохнул в себя воздух. Он ощущал перед собой глухую стену, но в этой стене непременно должна существовать какая-то трещинка, и ее необходимо найти. Ибо если бы этой трещинки не было, Сталин не позвал бы к себе своего идейного, - как он полагает, и полагает ошибочно, - противника. Сталин - он сугубый практик, способный учиться лишь на своих ошибках. Ему просто необходим поводырь-теоретик, который помогал бы находить выводы из кризисных ситуаций, предсказывать развитие событий. Все, на что способен сам, так это лишь толковать ленинские цитаты и оправдывать с их помощью свою практику. И так было всегда. По крайней мере, еще год назад...

Но сейчас дело не в том, что представляет из себя Сталин, а в том, чтобы доказать ему - да и самому себе - нечто такое, что раз и навсегда разрешит все недоразумения. Надо только отбросить все мелочное, незначительное, личностное, надо помнить, что ты принадлежишь истории, революции, великой коммунистической идее, что на данном этапе без тебя все это может быть искажено в умах сугубых практиков, теоретических - прямо скажем - невежд и недоучек. Сейчас все зависит от него самого, от Бухарина, от того, как он сам... потому что Сталин взял себе слишком большую власть, а ты поддерживал это взятие, полагая, что это временно, на пользу дела. И вообще...

Торопливо нанизывая мысли одну на другую, Николай Иванович совсем позабыл, что еще год назад хотел свалить Сталина, называл его Чингисханом, узурпатором и прочими кличками, что все его попытки объединить оппозицию против Сталина с треском провалились еще весной этого же года, когда вчерашние соратники вдруг стали каяться в своих грехах и осуждать Бухарина за то, что именно он внушил им мысль совершить эти грехи. Унизив его, Бухарина, человеческое и политическое достоинство, члены ЦК все-таки не сделали против него никаких оргвыводов, отняв у него лишь “Правду”, и Николай Иванович решил, что это еще не поражение, что у него есть еще шанс, надо только действовать более тонко и осмотрительно.

Сталин не торопил Бухарина с ответом. Да и куда, собственно, спешить? Так ли уж важно, что скажет в свое оправдание политический труп? Какая-нибудь очередная импровизация? Слышали их немало... И кто это сказал, что Бухарин есть выдающийся теоретик марксизма? Ленин? Старик этого не говорил. Он говорил, что Бухарин выдающийся теоретик партии. Но не марксизма. И при этом оговаривался, что у Бухарина всегда были нелады с диалектикой... Но дело даже не в этом. Дело в том, что Бухарин меньше всего походит на теоретика, а больше всего - на соловья, который способен петь лишь свою песню и не слышать ничего вокруг. Бухарин всегда становился рабом своей точки зрения, лелеял эту точку и холил, обсасывая со всех сторон, старался навязать ее другим и искренне удивлялся, если кто-то не принимал ее за окончательную истину. Проходило не так уж много времени, и Николай Иванович, как бы очнувшись, переходил на другую позицию, чаще всего навязанную ему обстоятельствами, загорался вновь, начинал считать эту позицию своею и... и вновь закатывал глаза и заливался соловьиными трелями. Так было, когда Бухарин возглавлял фракцию “левых коммунистов” и с пеной у рта доказывал, что Брестский мир есть предательство международного пролетариата и измена мировой революции. Тогда его левачество дорого обошлось молодой советской власти. Он и позже дудел с Троцким в одну дуду, добиваясь военизации страны и экономики, и только терпение и железная логика Ленина сумели переломить их объединенную разрушительную линию.

Пока существовали рядом с Бухариным другие теоретики подобного типа, держать при себе своего соловья было выгодно. Теперь других уж нет, и наступил момент, когда и теорию, и практику необходимо сосредоточить в одних руках. Недопустимо, чтобы партия и рабочий класс считали, будто Сталин как практик идет на поводу у Бухарина как теоретика. Такое двойственное положение подрывает авторитет генерального секретаря партии, фактического руководителя государства, отвлекает силы партии от решения главной задачи - построения социализма в отдельной взятой стране. Нужна команда, штаб, который бы подчинялся единой воле.

Опыт гражданской войны многому научил Сталина. Так, чтобы преодолеть митинговщину и партизанщину, приходилось принимать самые решительные меры, и многие революционеры поплатились за свое непонимание ответственности перед текущим моментом собственной головой. А среди них случались люди талантливейшие. Но уж лучше послушная бездарность, чем анархиствующий гений. И потом, эти недавние свары в Политбюро и Совнаркоме - кому они на руку? Когда слишком много вождей - войско разбредается в разные стороны. Та же история Руси говорит о том, что союз князей лишь отнимал у нее силу, а сила пришла с единовластием Великого Князя Московского, Царя, Императора. Бухарин этого не понимает, он излишне сосредоточен на всемирной революции, которая сегодня для Советской России далеко не самое главное, а если так, то получается, что Бухарин сосредоточен на самом себе и вряд ли сможет измениться. Да, он поддерживает курс на индустриализацию, он поддерживает курс на коллективизацию, но с такими оговорками, что от этого курса на практике ничего не остается. Как говорится, горбатого могила... Вот именно.

Молчание затягивалось. Но если Сталин обдумывал сам факт и последствия этой встречи, то Бухарин безуспешно искал в арсенале своей риторики что-то такое, что еще не было затаскано, повторено тысячи и тысячи раз на страницах партийных газет, митингах и собраниях. Однако мозг почему-то выталкивал на язык готовые клише собственных цитат, удачных и не очень, ставших либо афоризмами, либо поводом для критики, и язык отказывался их произносить.

“Боже мой! Боже мой! - в отчаянии восклицал про себя Николай Иванович, то сплетая, то расплетая пальцы. - Что же я должен сказать Ему? Чего Он от меня хочет?”

И тут в голову Бухарина пришла спасительная мысль. Он почему-то решил, что Сталину, несмотря на их разногласия, трудно свыкнуться с тем непреложным фактом, что с отставкой Бухарина генсек останется один на один с теорией марксизма, в которой нет никаких указаний на практическое решение задач социалистического строительства в стране, где большинство населения относится к мелкобуржуазной среде; что, наконец, Бухарин - последний из выдающейся когорты ленинцев, уход которого из большой политики может быть неверно истолкован международным коммунистическим движением, где у Бухарина очень много друзей и единомышленников. Да и ЦК может не поддержать. Выходит, Сталин пригласил его, чтобы дать возможность изменить то положение, в котором они все оказались в силу не зависящих от них обстоятельств. Не исключено, что, попав в безвыходное положение, он протягивает ему руку, товарищескую руку... И надо же понять генсека: у него самолюбие, он малообразован, такая ответственность, а тут... Бухарин заволновался от пришедшей мысли, пальцы его засновали быстрее, лицо порозовело и покрылось капельками пота. Он поднял голову, вывернул шею, и его подслеповатый взгляд встретился с рыжими глазами Сталина, глазами холодными, усмешливыми, изучающими - и вспышка вдохновения угасла в сознании Николая Ивановича, так и не разгоревшись.

Нет, все это было. Было на съездах и конференциях, на пленумах и собраниях партактивов. Частенько они со Сталиным говорили об этом и том же, но разными словами, и всякий раз Бухарину казалось, что это именно он убедил Сталина в своей правоте, но проходило какое-то время и оказывалось, что все надо начинать сначала. Его всегда подводило благодушие, в которое он впадал после одержанной победы...

Что же тогда мешает ему повторить пройденное еще раз? Ведь Ленин никогда не гнушался таким повторением, если того требовали обстоятельства.

“Изменившиеся обстоятельства - вот что мне мешает”, - сам себе ответил Николай Иванович и снова скис в глубоком и низком кресле.

Однако расстаться с мыслью, что он все еще нужен Сталину... то есть революции, было трудно. Тем более что других мыслей в голову не приходило. Да и Сталин явно ждет от него каких-то слов, каких-то разъяснений. Наконец молчание попросту стало невыносимым.

И Николай Иванович заговорил, заговорил тихо, бессознательно подстраиваясь под размеренную и неторопливую речь хозяина кабинета и устоявшуюся тишину, но постепенно, как обычно, воодушевляясь.

- Видишь ли, Коба, наши с тобой разногласия не столь уж глубоки, чтобы они могли влиять на ход и, тем более, исход построения социализма. Я даже склонен думать, что такие непринципиальные разногласия по тактике нашему ЦК просто необходимы, ибо показное единодушие может вылиться в конце концов в сугубое (Сталин при этом болезненно поморщился: он не любил словечек-паразитов) прекраснодушие и поддакивание там, где это может нанести вред нашему общему делу.

“Плохо я говорю, - уныло подумал Николай Иванович. – Очень плохо и коряво, тем более, что Сталину как раз и не нужно разномыслия”, - но не остановился, продолжал с еще большим запалом.

Г л а в а 6

Хотя речь Бухарина текла и плескалась, как горный ручей среди нагромождения камней, глаза его оставались потухшими, в них читалась обреченность, покорность судьбе.

“Конченый ты человек, Бухарчик, - подумал Сталин с удовлетворением. - Я-то предполагал, что за тобой стоит какая-то сила, а там пусто”.

При этом Сталин имел в виду не многочисленных учеников и сторонников Бухарина, которые без своего поводыря легко перегрызутся друг с другом из-за теплых местечек, и их останется только изолировать, а нечто другое - из области почти мистической

Эта мыль развеселила Сталина, другой на его месте, может быть, рассмеялся бы, но Сталин даже усмешку погасил в усах, а блеск табачных глаз спрятал в облаке дыма. Уже не обращая внимания на то, о чем продолжал говорить Бухарин, позвонил секретарю и распорядился:

- Чаю нам. И покрепче.

Николай Иванович осекся: он наконец-то заместил разительную перемену в облике Сталина, и интуиция подсказала ему, что он проиграл и проиграл окончательно, но вовсе не там, где предполагал, а в чем-то другом.

Сознание, однако, не хотело мириться с поражением, оно еще цеплялось за что-то, за какие-то обрывки невысказанных мыслей, лихорадочно отыскивая новые слова и фразы, полузабытые цитаты...

А может, он все-таки убедил Сталина? Может, тот решил, что они сработаются - и отсюда перемена в его облике? Или нет? Или он, Бухарин, что-то не понимает? И... и наконец: почему Сталин - на месте Сталина, а не он, Николай Бухарин? Как это получилось? Сталин, он что - умнее, более знающ, более тонок? Что, черт возьми, произошло за последние пять-шесть лет? Как получилось, что он, Бухарин, оказался на обочине? Да разве он один! И разве не предлагали ему его многочисленные сторонники скинуть Сталина и поставить генсеком Бухарина? Предлагали, и не раз. И разве с тех пор Сталин стал лояльней по отношению к своим товарищам по партии? Перестал быть Чингисханом, узурпатором? Разве не видно, куда он ведет страну, насаждая в ней псевдореволюционные порядки, а на самом деле создавая нечто, очень напоминающее старую Россию с ее всевластным бюрократическим аппаратом? Разве не святая обязанность каждого истинного революционера остановить этого азиата, прекратить его пагубную для дела революции деятельность? Не совершает ли он, Бухарин, ошибку, которая будет сурово осуждена Историей, продолжая вольно или невольно поддерживать Сталина в его притязаниях на неограниченную власть? Достаточно представить себе, что Сталина не существует, что на его месте сидит... ну хотя бы товарищ Бухарин - почему бы и нет? - как тут же изменятся все перспективы, вся политика партии. Эта политика станет... Какой она станет? Ну, во всяком случае, не такой, а более взвешенной, каждым решением опирающейся на марксизм-ленинизм, на... Так посему же он, Бухарин, не действует в этом направлении? Что ему мешает? Страх? Нет, он не боится лично за себя, за свою шкуру. Неуверенность в своих силах? Это тоже не аргумент: сил у него дай бог каждому. Нежелание раскалывать партию, ее ЦК? Но она и так уже много раз раскалывалась и продолжает раскалываться дальше. Тогда в чем дело?

И тут Николай Иванович попытался представить себя на месте Сталина, представить так, как не представлял прежде: то есть что не он, Бухарин, сидит в неудобном кресле и пытается найти нужные слова, а Сталин; что не Сталин ходит взад-вперед по ковру, попыхивая трубкой, а... Впрочем, дело не в трубке. А в чем же, черт побери?

А в том, уныло признал Николай Иванович, что он никак не может себя представить на месте Сталина. И не в нынешней, так сказать, ситуации, то есть кто где сидит в данный момент в данном кабинете, а вообще: во главе государства, во главе партии, ее аппарата. Как ни крути, а нет у товарища Бухарина способности руководить страной и партией, умения лавировать между различными течениями, примирять их и сталкивать между собой, находить золотую середину, а через некоторое время резко менять направление движения корабля, при этом не сомневаясь в своей правоте, не колеблясь, не останавливаясь перед решительными мерами. И нет другого такого человека, кто на сегодня мог заменить Сталина у руля этого корабля. Да, Сталин неуч, но он учится; он догматик, но умеет перешагнуть через устоявшиеся догмы, и не в теории, а на практике, что в тысячу раз труднее. Так что нечего тешить себя пустыми иллюзиями, а нужно либо впрягаться в работу вместе со Сталиным и его прихво... его приверженцами, либо отходить от дел. Другого пути нет.

Николай Иванович натянуто улыбнулся и пошутил:

- Я всегда ценил, Коба, твою способность улавливать суть рассуждений с полуслова. Сегодня мы, похоже, поняли друг друга с четвертушки.

- Вот именно, - хохотнул Сталин. - Сейчас попьем чайку, ты восстановишь свои силы, а то придешь домой, а там чайку-то поди и нету. Так что чайку не повредит.

- Да-да, конечно, спасибо, очень даже не повредит, - тоже хохотнул Николай Иванович, а внутри у него все запричитало: “Боже мой, как унизительно! Как унизительно! Какое барское высокомерие! И к кому? К товарищу по партии. Да еще намек на семейные неурядицы... Какая подлость! Только бы пережить, перетерпеть... Время лечит, стирает и сглаживает недоразумения, исправляет ошибки... Они все равно без меня не смогут... эти недоучки, азиаты, обломовы... Они рано или поздно попадут впросак, и прибегут, приползут к Бухарину. Но я не стану смеяться над ними. Я буду выше этого. Бухарин обязан быть выше...”

Секретарь принес чай, печенье, пирожки.

Николаю Ивановичу пить чай в низком кресле было неудобно, надо бы проявить характер и пересесть на стул, а еще лучше - отказаться от чая, раскланяться и уйти... с достоинством, подобающим его положению. Но Николай Иванович продолжал сидеть в неудобном кресле, тянуть из чашки горячий чай, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, и уныло думать о том, что вот сейчас все кончится, он встанет и пойдет... длинные коридоры бывшего Сената, дверь квартиры, а там за дверью - ни сочувствия, ни понимания... А в этом большом кабинете останется Сталин, одержавший над ним очередную победу, суть которой он, Бухарин, так и не может уловить.

Г л а в а 7

На другой день состоялся Пленум ЦК. Его участники выглядели как никогда суровыми, неприступными, исполненными непреклонной решимости.

На Пленуме обсуждались по существу те же вопросы, что и на прошлогоднем (1928 год) июльском Пленуме, и главный среди них - о дополнительном налоге на крестьянство, о введении в этой связи чрезвычайных мер. На июльском Пленуме Сталин потерпел поражение, встретив решительное возражение Бухарина, Рыкова, Томского, Ягоды и других. Бухарин праздновал победу. Ему казалось, что еще немного, и он, договорившись с Зиновьевым и Каменевым, свалит Сталина, и тогда...

И вот миновало чуть больше года...

Обсуждение необходимости принятия чрезвычайных мер в вопросах заготовок продовольствия и коллективизации прошло быстро, против не высказался никто. Наоборот, все выступающие поддерживали линию Политбюро и товарища Сталина, находили, что она единственно возможная в сложившихся

обстоятельствах.

Выступил и Бухарин. Он отрекся от своей прошлой позиции, заявив, что его взгляды были ошибочными, что партия и ЦК оказались правы, пообещал всеми силами бороться с правым уклоном.

Однако отречение и самобичевание не помогли. Решение об исключении Бухарина из Политбюро и с поста Председателя Коминтерна было предрешено, вопрос обсуждался не более пяти минут, и Николай Иванович, стоя выслушав резолюцию пленума, кажется, впервые не столько понял, сколько почувствовал, что история повернула на какую-то другую дорогу, а может быть, и не на дорогу вовсе, а на что-то, что имеет иное название. И почувствовав это, он сам себе показался древним стариком, для которого все позади: и революция, и социализм, и сама жизнь.

* * *

Покинув зал заседания Пленума ЦК, Николай Иванович, мимо курящих в коридоре кучек его участников, все еще что-то обсуждающих, слыша их голоса, в которых ему чудилось торжество победителей, ни на кого не глядя, длинным коридорами прошел к себе на квартиру, оделся и, ничего не ответив на испуганный взгляд жены, вышел на кремлевский двор. Вокруг него вдруг образовалась пустота, осязаемая каждой клеточкой тела.

Николай Иванович миновал ворота Кремля, с минуту смотрел на темную сумрачную громаду Василия Блаженного, подумал по привычке, что давно пора этот символ вопиющего русского национализма и шовинизма стереть с лица земли, повернул налево, прошел мимо Мавзолея Ленина, но не задержался перед ним, как всегда, а мельком глянул в его сторону и, опустив голову, зашагал дальше.

Николай Иванович не знал, куда идет. Тоска гнала его подальше от Кремля, ему хотелось затеряться в людской массе, успокоиться, привести в порядок свои мысли и чувства.

Время едва перевалило за пять часов пополудни, но день давно погас, дома смотрелись мрачно, провожая Николая Ивановича тусклыми окнами, за которыми теплилась чужая и непонятная жизнь. Люди, встречавшиеся ему на пути, не знали, кто он такой, откуда идет и что с ним только что случилось. У них были свои заботы, и казалось, что Кремль - это совсем отдельно, это остров посреди океана равнодушия и беспечности. Людям не было дела до Николая Ивановича Бухарина, отдавшего почти всю свою жизнь ради этих людей, ради изменения их тусклой и бессмысленной жизни. Ни у кого из них не дрогнет и не заболит душа, не откликнется на боль его души. А так хотелось сочувствия, товарищеского участия, чтобы кто-то выслушал и понял. И не надо аплодисментов, криков ура, возгласов одобрения. Нужны тишина и верность.

Бухарин шагал по полутемной Тверской. Мела поземка, ноги в калошах скользили по наледям. Вчера зима лишь заявила о себе, а сегодня она прочно обосновалась на московских улицах, на карнизах и крышах домов. Город преобразился, а жизнь Бухарина шла сама по себе, более того: она будто остановилась. Впереди ни просвета, ни слабого огонька... Правда, за ним остались кое-какие должностишки, он все еще член ЦК, член Президиума ВСНХ, за ним оставили пост главного редактора “Известий”, но это так мелко по сравнению с тем, что было.

Но каковы Рыков и Томский! Да и многие другие... Как все они пресмыкались перед Сталиным, как лебезили, как унижались! А может быть, так и надо? Может быть, ради идеи, ради дела имело смысл поступиться своей совестью, своей гордостью? Да, он отрекся, да, покаялся, но, видать, не те слова говорил, не тем, может быть, тоном, и они не поверили. Ведь вот же и Ворошилов, и Молотов - они-то ведь как-то умеют удержаться рядом со Сталиным. И не затем ли приглашал его вчера Сталин, чтобы Бухарин занял место среди его, Сталина, безропотных соратников? Можно было наступить на горло собственной песне - ради дела, ради идеи. Не сумел. Теперь в стороне, и все пойдет без его участия, без его влияния. Что он выиграл? Ничего.

Какой-то прохожий в меховой шапке пирожком толкнул Николая Ивановича в плечо - ноги заскользили по наледи, Николай Иванович с трудом удержал равновесие, оглянулся: прохожий уходил, не извинившись.

Еще кто-то налетел на Бухарина, злобно крикнув в ухо:

- Чего р-рот р-раз-зявил, шля-апа?

Кто-то злорадно хихикнул, кто-то свистнул.

Создавалось впечатление, будто люди все-таки знали, что он только что потерпел очередное поражение, что он уже не бог, на которого они еще вчера боялись показывать пальцем, что он в одночасье превратился почти в ничто, и теперь любой может его унизить и не понести за это никакого наказания.

Николай Иванович поспешно свернул в переулок, сердце бешено стучало в груди, воздуха не хватало.

Что ж это теперь - так и будут его толкать все, кому не лень? Его, Бухарина, который... Годы мытарств, тюрем, ссылки, эмиграции... Ведь не для себя же, для людей, в том числе и для того, в меховой шапке пирожком, который не извинился... А в Париже, Женеве, Берлине - нет, там все было не так: люди культурные, вежливые, даже рабочие, конечно, могут освистать, но чтобы толкнуть и не извиниться... А здесь, в этой России... такое озлобление, будто он, Бухарин, чем-то перед этими людьми виноват. Все - чужие, все - чужое, все опротивело, все надоело... Как мог отец любить эту страну, как мог любить этот народ? Наверняка в его утверждениях лишь одно интеллигентское самоубеждение и лицемерие.

Хотелось плакать, выть от тоски.

Вдруг ни с того ни с сего вспомнилась недавняя встреча с ходоками из Воронежской губернии. Кряжистые мужики с обветренными, задубевшими лицами и корявой речью пытались доказать ему, что они вовсе не кулаки, что они из бывших батраков, что им советская власть - спасибо ей! – дала землю, что они только-только на ноги встали и вот: раскулачивают, высылают на Урал. Где же справедливость? Почему работящего человека - к ногтю, а пьяницу, гультяя, лодыря - наверх? Почему?

И совали ему под нос свои черные ладони, покрытые толстой мозолистой коркой.

Он так и не смог им ничего доказать. Небось маются теперь на чужой стороне. Что ж, классовая борьба - она не слишком-то церемонится с людьми, не вникает в оттенки. Для классовой борьбы нет полутонов, и с этим ничего не поделаешь. Но он-то, Бухарин, тут при чем? Он к этой борьбе причастен лишь как теоретик, он лишь разрабатывал ее основы, а всякие там нюансы, полутона - дело практиков, дело местных представителей, власти...

Конечно, искривления и все такое прочее имеют и будут иметь место, но опять же: он-то тут при чем? И куда он теперь со своими талантами, знаниями, планами? Кому они теперь нужны? А вдруг так и не потребуются? Вдруг обойдутся без него или, что еще хуже, вычеркнут из истории, будто никогда и не бывало такого революционера и политического деятеля - Бухарина Н. И.?

И снова перед взором Николая Ивановича возник длинный стол президиума, покрытый красным сукном, преисполненные неприступной решимости лица членов Политбюро и ЦК.

Да, что-то все они знают такое, чего не знает Бухарин. Иначе откуда в них такая уверенность в правоте, что никакие слова не могут заставить их усомниться в этой уверенности?

Но разве не та же уверенность поднимала недавно и самого Бухарина? Или это уже нечто другое?

Николай Иванович несколько минут стоял в темном углу подворотни, глядя невидящими глазами в обшарпанную стену. Однако его изощренный ум не мог слишком долго оставаться в плену мелочны фактов, даже если эти факты целиком и полностью относились лично к нему. Он не любил факты и боялся их. Да и сами факты надо было куда-то поместить, найти им оправдание... или хотя бы объяснение с точки зрения марксизма-ленинизма, с точки зрения диалектики.

Где-то тут, то есть в его подсознании, промелькнуло что-то такое, какая-то зацепочка, с помощью которой можно объяснить и оправдать. Да-да, и оправдать! Ибо даже ошибка, отклонение в сторону от столбовой дороги марксизма имеет свое диалектическое толкование...

Отклонение! - вот именно. Обочина! Да, это как раз то слово, за которым стоит многое.

Николай Иванович почувствовал тот давно известный ему зуд, когда в мозгу рождается нечто значительное. Скорее домой, за письменный стол, развить, дать марксистскую оценку. Обочина! Где он слышал это слово? Само по себе оно не могло обратить на себя его внимание. Кто-то его произнес в обсуждение пути, на который большевики будто бы повернули страну.

Ах, ну да: крестьянин-ходок с хитрыми такими глазами! Именно – сугубо хитрыми, не умными. Как это он сказал-то? Что-то вроде того, что вам, большевикам, блазнится (словечко-то какое!), будто вы Расею поставили на дорогу к земному раю, ан нет - на обочь вы ее поставили, а там, ежели вскачь, то и без колес, и без телеги можно остаться, конь ноги переломает, на чем ехать-то станете?..

Философ, как же, едри его...

Тогда оно, это слово: “обочь”, “обочина” покоробило и оскорбило Николая Ивановича. А ведь в нем нет ничего оскорбительного. Действительно, они, большевики, столкнули Россию на обочину, но сделали это преднамеренно, потому что, строго говоря, никаких дорог у человечества нет, а есть лишь направления: либо то, по которому до сих пор шел весь мир, - путь медленной эволюции, путь эксплуатации и войн, путь, который для многих, кто тащится сзади, кажется наезженной дорогой, либо обочина. А на обочине, как водится, ямы, колдобины, овраги, грязь... И по этой-то обочине надо не просто двигаться, а двигаться быстрее всех, обгоняя всех, преобразуя обочину в столбовую дорогу и доказывая всему миру... Да-да! На обочине может и вытряхнуть - при такой-то езде. И многих уже вытряхнуло. Что ж поделаешь. Вот и его вытряхнуло: не удержался. Все правильно, все верно. И глупо брюзжать. Надо работать, находить себе новое место в общем строю. А уж время покажет...

Но домой не хотелось.

И Николай Иванович углубился в переплетение кривых переулков, свернул к знакомому дому, где жили Ларины-Лурье и где он находил то, чего не мог найти в собственном доме: участие, заботу, понимание и даже ласку. У Лариных подрастает такая чудесная девочка, обещающая стать красивой и умной женщиной. На нее так приятно смотреть и мечтать о том времени, когда... А может, счастье - это всего лишь любимая женщина, а все остальное, как раньше говаривали, от лукавого?

Г л а в а 8

Петр Степанович Всеношный сидел за обычным канцелярским столом в одной из комнат Наркомата тяжелой промышленности и заполнял опросный лист. За последние пять-шесть лет он уже заполнил бессчетное число таких листов, к которым новая власть питает бесподобную слабость, всегда в душе иронизировал по этому поводу, но сегодня, пожалуй, впервые делал эту никчемную работу с удовольствием: позади оставались неизвестность и связанные с ней всякие страхи, а впереди была... Германия. Да-да! И это было удивительно.

Дело в том, что всего несколько минут назад Петру Степановичу сказали, что он рекомендован в качестве специалиста для закупки оборудования, что ему предстоит командировка в Германию - как минимум на полгода, что он может поехать туда не один, а с женой, - если у них, разумеется, есть с кем оставить на этот срок своих детей. У Петра Степановича было с кем оставить - с родителями, разумеется, - и он теперь старательно вносил в анкету свои данные и данные жены, а также данные своих и ее родителей и ближайших родственников.

Весь день Петр Степанович провел в наркомате, переходя из одного кабинета в другой, разговаривая с разными людьми, читая документы, заявки промышленных предприятий, каталоги, проспекты, заполняя блокнот, который ему выдали здесь же, в наркомате, вместе с самопишущей ручкой. Здесь же, в наркомате, он перекусил в буфете, а потом снова погрузился в бумаги, в разговоры, удивляясь, как крепко здесь все поставлено, каждый занят делом, с какой озабоченностью и деловитостью любой работник наркомата вникает в его проблемы.

За этой беготней и писаниной как-то забылось все, что вызывало раздражение и неприязнь, он вдруг увидел нечто, что делало это раздражение и неприязнь мелкими и ненужными. Здесь Петр Степанович встретился с людьми, которые были одержимы идеей индустриализации страны, заразился этой идеей, и ему уже виделись новые заводы, работающие на новом оборудовании и по новейшим технологиям. Он вспомнил, что это же идея сидела в нем когда-то очень давно, в другой жизни, что родилась она и захватила его вместе с Левкой Задоновым в Германии же, потому что хотелось видеть Россию другой, не такой, какой она была на самом деле, а хоть немного похожей на европейские страны, на ту же хотя бы Германию. Но понадобились две, даже три революции, понадобились большевики, чтобы наконец эта идея стала воплощаться в жизнь на государственном уровне.

Часов в восемь вечера к Задоновым вернулся совсем другой Петр Степанович Всеношный. Он был возбужден, глаза его горели, он то и дело потирал руки и похохатывал.

- Понимаешь, - говорил Петр Степанович Льву Петровичу, расхаживая по узкой своей комнатенке, - пусть большевики, черт с ними, пусть кто угодно - я согласен, лишь бы Россия наконец выбралась из своего многовекового болота. Петр Великий заставил ее сделать шаг, а на втором шаге она так и замерла с поднятой ногой, потому что все остальные Романовы лишь носили европейское платье, введенное Петром, но высоким его помыслам следовать не собирались. Да, большевики утопили Россию в крови, но у них, как и у Петра, есть великая цель, и кровь эта вполне оправдана, как оправдана кровь, пролитая Петром. И надо еще ой как посмотреть, так ли уж виноваты большевики в пролитой крови. Но даже если и виноваты. Что ж с того! Это, знаешь ли, как в Библии: чтобы евреям нормально обустроиться в новой стране, куда они пришли из Египта, им пришлось уничтожать аборигенов, носителей старых, косных традиций. Так поступили и американцы, почти полностью истребив индейцев, ибо те мешали им создавать новую великую цивилизацию...

- Петя! - не выдержал Лев Петрович. - Помилуй бог! О чем ты говоришь? Как можешь ты, русский человек, русский интеллигент, говорить такое? Евреи, американцы... Как могут они быть нам примером, как вообще может быть положительным примером варварство и человеконенавистничество! К тому же, ты забываешь, что большевики преследуют свою цель, что индустриализация - это лишь средство, что нас они используют и будут использовать до тех пор, пока мы им нужны, а потом просто выкинут на помойку.

- Пусть, черт с ними и с нами! - горячился Петр Степанович. - Какую бы цель они ни преследовали, а заводы и рудники, города и дороги будут построены не где-нибудь, а именно в России, и служить они будут народу, русскому народу, дорогой мой. Мировая революция, коммунизм, социализм - я не знаю, что это такое, и знать не желаю. Я - инженер. Каждый должен делать свое дело. И если даже я не захочу делать свое дело, то Россия просто не заметит этого: на мое место придет другой? мало? - придут двое-трое, а дело все равно пойдет. Так почему я должен стоять в стороне? Ведь и ты же не стоишь в стороне, ты тоже работаешь на тех же большевиков. И что теперь?

- Я не говорю: не делай, - слабо сопротивлялся Лев Петрович.

- Я просто удивляюсь той перемене, которая произошла с тобой буквально на глазах. Мы обречены делать свое дело. Мы делали его при Николае Втором, не любя его, мы делаем его и при большевиках, тоже особой симпатии к ним не испытывая. Такова жизнь. Но в любом случае надо понимать, что ты делаешь и кому от этого польза.

- России польза, вот кому! А на остальное мне наплевать! Я не хочу, - понимаешь? - не хочу ковыряться во всем этом дерьме! Да и что там можно выковырять? Еще больше дерьмо! Я хочу работать! Я соскучился по настоящей работе. То, что мы делаем у нас в Харькове, это не работа. Ты представить себе не можешь, в каком состоянии находится все тамошнее производство.

- Ну, положим, в Москве оно ненамного лучше.

- Тем более! Но с чего-то начинать надо. Ты знаешь, Левка, я ужасно жалею, что еду туда без тебя! - воскликнул Петр Степанович, обнимая друга за плечи. - Ужасно жалею. Помнишь, как в двенадцатом? Как этот маленький городок назывался? Вот ведь - уже позабыл.

- Пирмазенс, - подсказал Лев Петрович и добавил: - Ты только, ради бога, при отце не показывай своего воодушевления. Он слишком болезненно воспринимает такие повороты.

- И все-таки Петр Аристархович тоже работает... - начал было Петр Степанович, но вовремя остановился, пожал плечами и нахмурился.

Настроение его явно упало. Он вдруг почувствовал страшную усталость и с трудом подавил зевоту: сказывалось нервное напряжение, в котором он пребывал последние дни, да и поработал он сегодня весьма основательно.

За ужином Петр Степанович ограничился лишь сообщением, что его посылают в Германию. Это сообщение членами семьи Задоновых было встречено каждым на свой лад, а женщинами - так с явной завистью. Они вдруг заохали и завздыхали, а Левкина жена Катя как-то томно посмотрела на Петра Степановича и произнесла не без кокетства:

- Ах, как бы я хотела оказаться на месте вашей жены, Петр Степаныч. - И с вызовом оглядела всех присутствующих за столом.

Ее бестактная выходка заставила Петра Аристарховича подавиться кашлем. Лев Петром набычился, и неизвестно, чем бы закончился этот ужин, если бы не внезапное появление младшего Задонова - Алексея.

Никто не слышал, как он вошел. Первым его заметила Клавдия Сергеевна. Она тихо ойкнула и всплеснула руками, глядя широко раскрытыми глазами на дверь. Все как-то одновременно вздрогнули и оглянулись: опершись плечом о косяк, стоял Алексей в кожаном пальто и хитренько улыбался.

- А я стою и размышляю, как тот иудей, попавший в мусульманский рай: отчего такие постные лица и такое гробовое молчание? Уж не пришло ли вас сообщение о моей преждевременной кончине? - и расхохотался над собственной шуткой.

За столом все пришло в движение. Испуганно вскрикнула Маша и, вскочив, кинулась к мужу. Охи и ахи продолжались несколько минут, пока Алексея не усадили за стол. Теперь он стал центром внимания, и Петр Степанович почувствовал некоторое облегчение, хотя все еще испытывал неудобство от выходки жены Льва Петровича, будто оказался замешан в чем-то постыдном - чуть ли ни в совращении жены своего друга.

Если, на взгляд Петра Степановича, члены семьи Задоновых за четыре минувших года почти не изменились, - разве что подросли дети, но это не в счет, - то Алексей Задонов изменился разительно. Будучи на девять лет моложе своего старшего брата, он внешне как бы догнал его по возрасту: отяжелел, в движениях появилась солидная сдержанность, на лице - ранние морщины, в волосах - седина.

С детства Алексей питал пристрастие ко всяким розыгрышам и даже к шутовству, от которых частенько доставалось и Петру Степановичу, и старшему брату Алексея Льву. Иногда это получалось остроумно и смешно, иногда - не очень, а чаще весьма плоско и пошло, но зато почти всегда трудно было отличить, когда Алексей говорит серьезно, а когда только делает вид. Даже его уход в журналистику показался Петру Степановичу очередным розыгрышем и, кстати, весьма неудачным, потому что как инженер он подавал весьма неплохие надежды, его ценили.

Алексей, между прочим, первым из Задоновых принял новую власть, правда, с оговоркой: как неизбежное зло; приспособился к ней довольно легко, а в позапрошлом году так даже вступил в партию, оправдывая этот шаг тем, что иначе бы ему не пробиться в журналисты. Вообще говоря, в нем – противу кажущейся легкомысленности - все оказалось нацеленным на что-то главное, что виделось лишь ему одному, и он шел к этому своему главному, зубоскаля и кривляясь, но с холодной усмешкой в темных, неопределенного цвета глазах.

Петр Степанович не мог, например, представить Алексея в официальной обстановке, в общении с важными и весьма серьезными людьми. Впрочем, сам он встречался с ним лишь дома, где кривляться ничто не мешало, и всякий раз смотрел и слушал его с недоверием.

Вот и сейчас на лице Петра Степановича - против воли – застыла недоверчивая ухмылка, которая как бы говорила: рассказывай-рассказывай, а только я не такой простачок, чтобы верить всему, что ты тут болтаешь.

Алексей рассказывал, между тем, о своей поездке по Уралу, по тем местам, где начали возводиться различные заводы.

- Первое впечатление, - говорил он, слегка растягивая слова и машинально помешивая ложкой в стакане, где уже почти не осталось чаю, - ... первое впечатление такое, что попал на строительство египетских пирамид: муравейник из людей, лошадей, повозок и начальства. Почти над каждым работающим стоит начальник, следит, чтобы работал работник с энтузиазмом. И записывает. Не знаю, как в Древнем Египте добивались энтузиазма от строителей пирамид, - хотя не зря в истории осталась фигура египетского писца, - зато знаю, как его добиваются у нас.

Начальник говорит своему подопечному: “Глянь-ка, Ванька, Стяпан-то на три лопаты больше твово кинумши. Поднажми, брат, а то не видать нам дополнительного сухаря”. Ну, Ванька, стало быть, и поднажимает. Стяпан - тоже. Потому что и Стяпану с его начальником лишний сухарь - совсем не лишний. Отсюда - энтузиазм. Ну, еще от оркестра. А где оркестра нет, там обходятся гармошкой. Встретил на одной из строек московского ученого... - Алексей серьезно посмотрел на слушателей и продолжил: - Да, так вот, встретил одного ученого, не то писца, не то жреца, который собирает материал о влиянии музыки на производительность народного труда. Уверяет, что влияет потрясающим образом. Даже, говорит, на кур влияет: яиц больше несут, и... и даже без всякого корма. Представляете, какая экономия средств!

Смешливая Катя прыснула и расхохоталась, заулыбались и все остальные.

- Напрасно вы изволите смеяться, Катерина Игнатьевна. Нормы там перевыполняют весьма значительно, а иные канаво- и ямокопатели - так в несколько раз. Сам видел. Работают, как машины. Тут же иногда и художники стоят за мольбертами и рисуют портреты. Потом эти портреты вывешивают на всеобщее обозрение, а именинники ходят вкруг своих портретов, грудь колесом, рот до ушей - энтузиазм из них так и пыхает. Нет, если это дело поставят на научную почву, то заграницу мы быстро перещеголяем.

- Что ж там - ни экскаваторов, ни ленточных транспортеров? - недоверчиво спросил Петр Аристархович.

- Почему же? Встречаются, но по большей части стоят. Сами же землекопатели выступают против всякой техники: она их как бы обезличивает, снижает дух соревновательности. Встречал там немцев и американцев - они в шоке. Социалисмус, говорят, есть фантастик. Так-то вот, мои дорогие. А вы изволите смеяться.

- И о чем же ты собираешься писать? - спросил старик Задонов, неодобрительно разглядывая свои склеротические руки.

- Так об этом же самом! Как ты не понимаешь, папа? Огромный пропагандистский аппарат внушает канавокопателям и им подобным, что они строят эти заводы для себя, для своих детей, для лучшего будущего - и канавокопателя в это верят. Да и как не верить, если результаты их свободного труда они могут не только увидеть, но и попробовать на зуб! Чем лучше они копают, тем больше каши и сухарей получают.

- Извини, Алексей, но это... это мерзость.

- Это не мерзость, папа, это - жизнь. Другое дело - как ее объяснить. Но тут выбора у меня нет: редактор дал мне задание показать энтузиазм масс в строительстве новой жизни. И я его покажу. И не делай, пожалуйста, круглые глаза. Собственно, моя новая профессия почти ничем не отличается от прежней: там не поручали спроектировать нечто с заранее заданными параметрами, здесь - написать. Это работа, за которую мне, как и за любую другую, платят деньги. Отличие в том, что эта работа нравится мне больше других. Но у нее, как и у других, есть свои недостатки, с которыми приходится мириться. К тому же, я все больше прихожу к выводу, что важен все-таки конечный результат. Одни говорят, что таким результатом будет коммунизм, другие предполагают нечто противоположное. Я предпочел бы первый вариант. Тем более что коммунизм выдумали не коммунисты. Разве рай, обещанный Христом на том свете, не есть тот же коммунизм, обещанный Лениным, только на свете этом? Почему бы тогда не попытаться построить этот земной рай? Людям нужна цель, или по-старому, - вера во что-то грандиозное. Это все, что я пока знаю.

И опять Петру Степановичу показалось, что Алексей попросту дурачит их, что сам он думает совсем не так, как говорит, и от этого собственный энтузиазм по поводу предстоящей командировки в Германию казался ему тоже фальшивым.

- А что, Алеша, у вас поговаривают о Бухарине? - решил перевести разговор на другую тему Лев Петрович, которого судьба Бухарина почему-то особенно интересовала. - В сегодняшних газетах пишут, что его вывели из состава Политбюро. Это будет иметь какие-нибудь последствия, так сказать, в плане общего развития?

Алексей быстро взглянул на Петра Степановича, усмехнулся.

- О, да! Последствия этот шаг вызовет самые неожиданные. Ну, прежде всего, сам Бухарин либо ударится в запой, либо в мемуаристику, либо женится в очередной раз. Впрочем, не исключено, что ему удастся совмещать все эти крайности. Наивные люди считают, что он защищает крестьянство от набегов усатого Чингисхана. Теперь защищать станет некому. Стало быть, в-третьих, Беломорканал, Магнитогорск, Днепрогэс и прочая, и прочая надо строить, а наиболее приспособленный для этого дела строительный материал - бывшие кулаки. Следовательно, раскулачивание пойдет еще более высокими темпами. Наконец, многие господа всегда выступали за то, чтобы в России была крепкая власть, потому что у нас, как правильно сокрушался один из Толстых, всего много, да хозяина нетути. Теперь, похоже, хозяин будет. Так что последствия ожидаются весьма и весьма.

- Я у тебя серьезно спрашиваю, а ты...

- А я тебе серьезно и отвечаю, - широко улыбнулся Алексей. - Экий ты, Левушка, право... Да и зачем тебе эти последствия? Вот Петру Степановичу они значительно интереснее: человек за границу едет. Кстати, Петр Степанович, зачем вы берете с собой жену? Там, в Европах, сейчас дичайший кризис, безработица, все друг на друга зверем смотрят, того и гляди, какая-нибудь заварушка откроется, а тут - жена. Мало ли что...

- Ну, положим, заварушек и у нас хватает, - усмехнулся Петр Степанович. - Переживем как-нибудь.

Сказав это, Петр Степанович вдруг и сам поверил, что переживет любые заварушки, что после месяца тюремной камеры и допросов с ним уже ничего не случится, что все эти разговоры о нужности и ненужности старых специалистов, каковыми они себя считали и продолжают считать, есть следствие неопределенности, а теперь, когда он уверовался, что новая власть, какой бы она ни была, серьезно взялась за развитие промышленности, то есть когда исчезла сама неопределенность, бояться больше нечего.

Конечно, Задоновы, как бывшие дворяне, в результате революции потеряли слишком много, но он-то, никогда ничего не имевший, можно сказать, ничего и не терял, так что и жалеть не о чем. А что касается ареста, так и при царе могли арестовать за милую душу... по ошибке или наговору. Во всяком случае, что есть, то есть, и надо жить, надо работать, а ныть и выискивать чужие ошибки - нет, это не по нему.

И Петр Степанович с видом превосходства оглядел присутствующих за столом и еще раз повторил, но более уверенным голосом:

- Ничего, переживем как-нибудь. И не такое переживали.

Г л а в а 9

По наезженной дороге по-над Десной скользя розвальни, похожие на лохматый блин. Заиндевевшая лошадка, влекущая этот блин, трусит усталой рысцой, фыркает, выбрасывая клубы пара из седых ноздрей, снег под ее копытами взвизгивает, будто от боли. Правит лошадкой молодой милиционер в бараньем тулупе и торчащим из высокого воротника шишаком буденовки. Винтовка его, с

вытертым до белизны стволом и затвором, с потрепанным брезентовым ремнем, лежит у него на коленях. За широкой спиной милиционера, на сене, завернувшись в волчью доху так, что и не поймешь, что это такое – куль с мукой или человек, полулежит седок, ответственный товарищ из самой Москвы.

Милиционер везет важного седока в большое село Подникольское, где несколько дней назад случился бунт среди тамошних жителей по случаю раскулачивания и коллективизации. Бунт был усмирен конным отрядом регулярной армии, прибывшие на место представители окружной комиссии по коллективизации и раскулачиванию быстренько разобрались в случившемся, назавтра назначено чтение приговора арестованным участникам бунта и его исполнение. Московский товарищ спешит попасть на заключительную часть антисоветского инцидента, нередкого в этих местах в последние месяцы.

Был поздний вечер. Над замерзшей Десной, над закружавевшими ивами по ее берегам, над заснеженными полями висела полная луна с ликом, изрытым таинственными оспинами. Снег холодно искрился в ее мертвенно-равнодушном сиянии, даль пропадала в густой ультрамариновой дымке, в которой уже чудилось что-то огромное и живое.

Река, а вместе с ней и дорога повернули направо, копыта лошади знобко застучали по бревенчатому мосту через неширокий овраг, и едва розвальни миновали густые заросли тальника, вот оно и Подникольское: высокие шапки снега над приземистыми хатами, сизые тени, плетни, сухие будылья подсолнечника и кукурузы как напоминание об ушедшем лете, запах кизяка, горелой щетины, навоза и печеного хлеба. И ни огонька, ни звука. Однако, едва розвальни достигли околицы села, всполошились собаки, брех их покатился от хаты к хате, замирая в густом сумраке безлюдной улицы.

От ближайшего плетня вдруг отделилась неуклюжая тень в огромном тулупе, тускло блеснула игла штыка, хриплый голос вплелся в собачий брех:

- Стой! Кто такие?

Возница-милиционер натянул вожжи, откидываясь всем телом назад, затпрукал, лошадка встала, поводя боками, зашевелился на сене пассажир, раскрыл свою доху, ответил таким же хриплым с мороза голосом:

- Старший сотрудник ОГПУ по надзору за раскулачиванием и коллективизацией Лютый. Вот мой мандат, товарищ.

От плетня отделилась еще одна тень, хрумкая снегом, приблизилась к розвальням, зажжужал электрический фонарик, тусклый красноватый луч уперся в корявое лицо пассажира, заросшее серой щетиной, перешел на белый листок бумаги; послышалось бормотанье человека, лишь недавно овладевшего грамотой.

- А что, товарищ, приговор по делу кулацкого бунта еще не приводили в исполнение? - спросил старший сотрудник Лютый, нетерпеливо возясь на сене.

- Ни, щэ нэ прыводылы, - ответил часовой, возвращая наконец бумагу. И посоветовал: - Вы, товарищ Лютый, езжайте у центр сэла, тамочкы, у самой вэлыкой хатыни, що супротив цырквы, сильрада, тамочки усэ начальство зараз зибралося. И товарищ перший секретарь Украйны тэж тамочкы.

- Спасибо, товарищ, - поблагодарил Лютый. И приказал вознице: - Поехали, товарищ Приходько.

Возница чмокнул губами, встряхнул вожжами, лошадка дернулась, скользнула задними ногами по наледи, не в силах сразу оторвать примерзшие к насту полозья, засеменила и, получив удар кнутом по вислому брюху, рванула, пошла вскачь, взбрыкивая и кидаясь в седоков слежалым снегом. Снова всполошились угомонившиеся было собаки и провожали розвальни хриплым надрывным лаем до самой сельской площади, окруженной темными грудами больших домов местных богатеев, церковью с колокольней, каменными лабазами, вытянутыми в свечку серыми тополями.

Около самого большого дома с ярко освещенными окнами ходил часовой, у крыльца стоял пароконный возок, лошади, укрытые попонами, понуро погрузили головы в холщовые торбы. Под навесом у приземистых лабазов виднелось несколько оседланных верховых лошадей, чернела уродливая глыба автомобиля. Там тоже ходил часовой. Все это напомнило Лютому двадцатый год, польскую кампанию, во время которой он исполнял роль и газетчика, и сотрудника Чека, следящего за настроением красного воинства и еженедельно отправляющего подробные отчеты в Москву.

Начальник охраны, угрюмый, большерукий и большеголовый латыш, придирчиво изучив мандат и удостоверение товарища Лютого, не вернул их ему, велел подождать в горнице под присмотром молодцеватого охранника, затянутого в скрипящую кожу, скрылся за дверью. Возвратился он минут через пять и на этот раз более вежливо, насколько был на это способен, попросил пройти на другую половину дома к первому секретарю КП(б) Украины товарищу Косиору. Лютый, все это время стоявший в обнимку в печкой-голландкой, оторвал от нее закоченевшее тело, пошел вслед за начальником охраны, с трудом переставляя непослушные ноги и недоумевая, зачем он понадобился такому высокому начальству.

Станислав Викторович Косиор, один из ближайших сподвижников Сталина, поставленный во главе Украины два года назад, то есть с тех самых пор, как было принято решение о массовой коллективизации единоличного сельского хозяйства, сидел за круглым столом, накрытым белой скатертью, и просматривал бумаги. Одни бумаги он подписывал и клал налево, другие, прочитав, откладывал направо. Сбоку стоял его помощник и раскладывал бумаги по папкам. Горели четыре семилинейные керосиновые лампы, блестела гладко выбритая голова секретаря партии, пахло табаком и потревоженной геранью. В комнате было жарко натоплено, сизый дом от папирос слоями висел над столом, в нем купалась бритая голова Косиора.

Лютый переступил порог комнаты, произнес все еще непослушными с холода губами:

- Здравствуйте, товарищ Косиор.

Тот поднял круглую голову с большими ушами, уставился на вошедшего холодными безжалостными глазами, спросил, едва раздвигая узкие губы, пришепетывая на польский лад:

- Чем обязаны, товарищ Лютый? Ведь ваше место, насколько мне известно, в Бориспольском районе.

- Я, если позволите...

Лютый в растерянности переступил с ноги на ногу, его нижняя губа, и без того всегда оттопыренная, отвисла и стала похожа на сосиску, на утином носу замерцала в ярком свете мутная капля, пронзительные – чекистские - глаза на этот раз смотрели жалко и растерянно из-под жиденьких кустиков-бровей: не ожидал такого холодного и даже враждебного приема: хотя и слыхивал стороной, что поляк Косиор подобных Лютому людей не жалует. Особенно тех, что работают на Лубянке. Проглотив слюну, вдруг заполнившую рот, Лютый заговорил торопливо, подобострастно изгибаясь мешковатым телом:

- Видите ли, товарищ Косиор, мне стало известно, что в Подникольском произошло восстание, вот я и... Собственно, у меня никаких намерений... Я, можно сказать, по собственной инициативе, - бормотал он под немигающим волчьим взглядом хозяина Украины. - В основном как журналист, а не как представитель соответствующих органов. Есть задумка написать о коллективизации, о ее, так сказать, размахе и историческом значении, о роли руководящих органов партии, ее вождей... Товарищ Сталин гениально предвосхитил размах исторического, так сказать, развития, и каждый большевик-ленинец...

Взгляд Косиора придавливал, леденил душу, связывал язык, обволакивал тело липким страхом. Лютый споткнулся на слове, подумал, что надо бы что-то лестное сказать и о самом Косиоре, тем самым погасить волчий огонек в его глазах, но мысли путались, как путались они когда-то давным-давно, когда пьяный казак шел на Лютого с вытянутой вперед окровавленной саблей, которой он только что проткнул горло старого еврея.

- Если вы, разумеется, не возражаете, - потухшим голосом закончил свою путаную речь Лютый и жалко улыбнулся. При этом знал, что