ПРОЗА
Иван ЕВСЕЕНКО
ПАЛОМНИК
Повесть
Памяти Глеба Горышина
В пятницу на Страстной неделе было Николаю Петровичу видение не видение, сон не сон, но глубокой ночью вся горница вдруг озарилась ярки, будто волшебным каким-то светом, и в этом озарении предстал на пороге весь в белых ниспадающих до самой земли одеждах седой старик с посохом в руках. Перекрестившись на образа, он преклонил перед Николаем Петровичем голову и произнес:
- Надо тебе идти в Киев, в Печорскую лавру и хорошо там помолиться.
- Да куда же мне?! - попробовал было противиться Николай Петрович, и во сне и видении понимая, что ему, уже почти восьмидесятилетнему человеку, до Киева поди и не добраться, тем более, что теперь это страна далекая и чужая.
Но в следующее мгновение старик исчез, и горница опять погрузилась в предрассветную заревую темень.
Николай Петрович несколько минут в изумлении сидел на кровати, а потом позвал жену, спавшую в тепле на печке:
- Маша?!
- Чего тебе? - спросонья, но не злобливо ответила та, за долгие годы совместной жизни хорошо привыкшая к его ночным крикам и бдениям: то болят простреленные в войну грудь и нога, то неможется от бессонницы, то вдруг вспомнятся Николаю Петровичу дано покинувшие дом дети, ион начнет, ночь не ночь, горевать и тревожиться за них.
- Ты старика сейчас не видела? - осторожно и боязко, весь еще во власти волшебного своего сна, спросил ее Николай Петрович.
- Какого еще старинка?! - вздохнула Марья Николаевна, но опять не обидчиво, не сердито, а наоборот, по-женски обеспокоенно, что Николаю Петровичу и в эту ночь не спится, не можется. - Болит чего?
- Да нет, не болит, - недолго помолчав, ответил Николай Петрович и вдруг попросил Марью Николаевну: - Посиди со мной.
Он и в прежние ночи, когда действительно немоглось или одолевали тревоги за детей и внуков, так вот звал ее, чтоб посидеть рядом, погоревать вместе. И сколько помнит Николай Петрович, Марья Николаевна ни разу не отказалась, не посетовала на его стариковские причуды и вымогательства, всегда покорно садилась рядом. И ему сразу становилось легче...
Поднялась и подошла она к Николаю Петровичу и сейчас.
- Свет они зажигать не стали, потому что в окошке уже начала теплиться утренняя заря, можно было различить и лежанку, и дверь, и образа в красном углу, обрамленные рушниками.
Николай Петрович долго томил Марью Николаевну молчанием, вглядывался в эти знакомые ему с детства образа. И чем больше вглядывался, тем больше они казались ему сегодня какими-то обновленными, хотя еще и по-страстному скорбными. В душе и в мыслях Николай Петрович помолился им и наконец начал рассказывать Марье Николаевне о только что увиденном и услышанном здесь, в горнице. Он вначале опасался, что Марья Николаевна остановит его каким-либо неосторожным замечанием, решится даже зажечь свет, чтоб достать ему из ящичка стола лекарства от сердца или от бессонницы, но она сидела тихо и терпеливо внимала его рассказу, как привыкла внимать в такие вот беспокойные, рябиновые, по ее словам, ночи бесконечным жалобам и стенаниям Николая Петровича. И лишь под самый конец, когда он уже умолк, робко спросила:
- Может, приснилось?
- Нет, не приснилось, - краешком сердца все же обиделся на нее Николай Петрович. - Вот здесь он стоял у двери и так и сказал: “Иди в Киево-Печерскую лавру и хорошо там помолись”.
- И что ж нам теперь делать? - винясь за свою оплошность, проговорила Марья Николаевна.
Николай Петрович именно этого и ожидал от нее, был уверен, что она рассказ его не отвергнет, не засомневается в нем, а примет неожиданное ночное происшествие и на себя. Так у них было всю жизнь: все пополам, все на двоих - и горести, и радости. Правда, сейчас нельзя было и понять, что это - радость или горесть.
- Пойду, наверное, - еще нетвердо, с сомнением вздохнул Николай Петрович. - Грех не пойти.
Но сам в душе он уже твердо знал, что пойдет непременно, обязательно даже пойдет, раз есть ему такой наказ и повеление. Николаю Петровичу нужен лишь совет, сочувствие и напутствие Марьи Николаевны, потому что без них он никогда никуда не ходил и не мыслил, как без них можно пойти.
Но она вдруг начала не то чтоб отговаривать его или сомневаться, а как бы уже плакать и страдать при расставании:
- Ну куда с твоим здоровьем в такую дорогу. Где-нибудь прихватит, что будешь делать?
- Свет не без добрых людей, - нашелся что ответить и на это Николай Петрович.
Марья Николаевна с ним вроде бы согласилась: свет действительно не без добрых людей, если что приключится, так старика в беде не оставят, помогут, примеров тому в жизни много. Но минуту спустя придумал новую причину, чтоб удержать Николая Петровича возле дома, и теперь уже более основательную и важную, от которой просто так не отговоришься:
- А весна наступает, а пахота?! Картошку надо сажать, грядки обихаживать! На кого ты меня покидаешь?!
Тут уж правда была во всем на стороне Марьи Николаевны: они по весне и вдвоем-то с пахотой, с садом-огородом с трудом управлялись, а теперь предстояло ей все одной. Но и отступать Николаю Петровичу было никак нельзя, некуда: наказ, повеление привидевшегося ему в ночи старика еще звучали в ушах.
- Я насчет трактора договорюсь, - твердо пообещал он Марье Николаевне. - А с остальными сама помаленьку сладишь. Да, может, я и недолго там буду.
В ответ Марья Николаевна ничего не сказала, лишь горестно по-старушечьи вздохнула и ушла на кухню, как всегда и уходила, когда Николай Петрович, обласканный и привеченный ею, наконец успокаивался и ложился подремать еще час-другой до настоящей уже зари и рассвета.
Николай Петрович лег и нынче, надеясь, что сон тут же и прилетит к нему, одолеет, а поутру, при свете дня они с Марьей Николаевной обдумают все случившееся по-новому. Но сон никак не шел, да и боязко было Николаю Петровичу, что не успеет он смежить веки, как горница опять озарится волшебным светом и опять у двери встанет старик с посохом. И что же ответит ему Николай Петрович?! Мол, так и так, он с дорогою душою радо бы исполнить его наказ и повеление, - пойти в Киев-град и помолиться там в Печорской лавре за всех грешных и праведных, - но вот старуха, женщина больная и робеющая, не отпускает, опасается и за него, и за себя.
Но так ответить Николай Петрович не мог, так в подобных случаях не отвечают, грех бы это был великий и неискупимый. Марья Николаевна это должна бы понимать да и понимает, конечно, хотя по привычке и думает: вот настанет утро, свет Божьего дня, старик и угомонится, забудет все свои видения, первый раз, что ли, с ним подобные сны приключаются.
Николай Петрович не стал больше себя испытывать, томить напрасными, по-ночному путаными мыслями. Он поднялся с кровати, подошел к образам и несколько минут в молчании стоял перед ними, хотя в прежние дни в суете и утренней спешке не всегда это делал, будучи по жизни своей человеком не очень-то богомольным. В думе, конечно, что-то теплилось, жило, он постоянно это чувствовал, но не придавал особого значения, есть и ладно, лишний раз перед образами не задерживался, крестным знамением себя не осенял.
А сегодня вот задержался, осенил и только после этого в новом каком-то, непривычном для себя раздумии вышел во двор. Там уже нарождался день. На горизонте за лугом и негустым березняком начинало всходить солнце. Сперва озарилась на небе широкая огненная полоса, подержалась, борясь с темнотою, минут десять-пятнадцать, а потом обернулась вдруг краешком солнца, еще далекого, недосягаемого взором и тоже оранжево-огненного. Но вот оно прямо на глазах Николая Петровича стало расти, выкатываться из тьмы, приближаться и приближаться и наконец привычно зависло над березняком, по-апрельски светлое и ласковое.
Николай Петрович глядел на солнце, на луг, на блеснувшую за березняком речку, а в душе все еще жило беспокойство и тревога: как быть, на что решаться?
До чего бы додумался Николай Петрович, неведомо, но его вдруг окликнула Марья Николаевна, попросила принести воды. Он послушно взял ведра и пошел по талой, только-только начавшей еще обрастать травою тропинке к колодцу. От обыденной этой, простой работы на душе у Николая Петровича просветлело,
он не спеша, с удовольствием и наслаждением, что, несмотря на старость, в руках есть еще сила, принялся опускать в глубокий сруб журавель. Но когда вода набралась, ведро отяжелело, и он начал поднимать его наверх, вдруг зримо почувствовал, что, обманывай себя не обманывай, а сил уже осталось совсем мало, всего на донышке. И тут свет куда-то исчез, на душе потемнело; Николай Петрович опять вспомнил ночное свое видение, поклон и голос старика, и в потемневшей его душе родилась и вопрошающе забилась новая, совсем уже неожиданная мысль, обида на старика. Ну зачем он выбрал именно его, Николая Петровича, зачем именно ему надо бросать все: Марью Николаевну, невспаханную землю, незасеянный еще огород и идти Бог знает в какую даль, молиться там и поклоняться святым местам, не будучи по природе особо крепким в вере. Ведь сколько вокруг других людей, которые с радостью приняли бы на себя такой обет, пошил бы и помолились с чистой душой и чистыми помыслами, и пользы от их молитвы было бы во много раз больше.
Но вот же выбор пал на Николая Петровича. Может, за грехи его какие и прегрешения, которых у одного только Бога нет. А коль так, то уклоняться, противиться наказу ночного старика было еще большим, совсем уж неискупимым грехом. Надо потихоньку настраиваться на дорогу, готовить к расставанию Марью Николаевну, которой в одиночестве, в одни руки справиться с огородом будет нелегко. Но и то она должна понять, что не по своей же воле и стариковскому замыслу решился он идти в Киев, в Печорскую лавру, как ходили только в давнее время неприкаянные, истинно богомольные люди. Хотя лучше бы, конечно, по своей, по велению страждущей души и сердца: ведь должен кто-то же и в нынешнее время брать на себя тяжкую эту ношу - молиться за всех сирых и убогих, а еще больше, наверное, за богатых и сытых, да погрязших в грехах, им-то самим молиться недосуг. Но добровольно такая мысль в голову Николаю Петровичу не пришла, и это тоже грех немалый...
Весь день одолевали Николая Петровича подобные угрызения. Он хотел было поделиться ими с Марьей Николаевной: она женщина рассудительная, умная, вмиг бы определила, в чем он прав, а в чем по недомыслию своему заблуждается, говорит напраслину. Но еще раз обо всем хорошенько подумав, Николай Петрович решил Марью Николаевну попусту не беспокоить, не вводить в путаные свои мысли, тем более в такой день, как иначе, когда она готовится ко всенощной, к завтрашнему великому празднику - Пасхе.
В прежние годы Марья Николаевна всегда ходила ко всенощной в дальнее, когда-то волостное, а потом сельсоветское село Красное Поле, потому как у них дома в Малых Волошках церковь не работала, была порушена частью еще до войны, а частью уже после, переоборудована в подобие клуба. Теперь же, слава Богу, все возвернулось, восстановили на церковке и маковку и звонницу, вот они возвышаются возле кладбища за тополями и березами - ходу всего полчаса.
Николай же Петрович ко всенощной не ходил, не приучен был к этому смолоду. И мало того что не приучен, так еще и церковку эту, святых Петра и Павла, до войны, числясь в комсомольцах, помогал ретивому безбожному начальству рушить. Клуба им тогда, всем молодым, очень хотелось, чтоб танцы под гармошку и балалайку устраивать не на выгоне, не в тесной хатенке с глиняным полом, куда их в зимнюю пору пускала из милости какая-нибудь старушка, а в настоящем просторном зале, как о том много писалось в ту пору в газетах и к чему призывалась молодежь. А зал такой в селе был только в одном помещении - в церкви. Крест и маковку Николай, правда, с церкви не сбрасывал: не больно ловок был да и высоты боялся, а вот перестраивать амвон в сцену помогал, разобранные Царские Врата в кладовку уносил. За это, может быть, и нынешнее ему наказание. Хотя и о том надо подумать, не один он в порушениях тех участвовал, были ребята и порезвее, вслед отцу Дионисию, где только он ни появлялся, свистели, а то и камнями бросались.
Лет десять тому назад Марья Николаевна несколько раз приглашала Николая Петровича в Красное Поле с собой, но он всякий раз отказывался, находя для такого отказа самую вескую и оправдательную причину: то прихватывало радикулитом спину, то прохудились хромовые выходные сапоги, того и гляди в дороге развалятся, а идти в кирзовых тяжело да и от людей совестно, все-таки в церковь идешь, не на колхозное собрание; то вдруг отыщется такая неотложная работа, что не до всенощной, надо срочно делать - порушило ветром крышу, упал забор или мальчишки по неосторожности выбили мячиком стекло, не вставить нельзя: ночи еще холодные, зябкие.
Марья Николаевна после одного-двух таких разговоров приглашать Николая Петровича бросила. И он с радостью оставался дома, действительно находя себе какое-либо пустяковое занятие, хлопотал, суетился во дворе, чинил много раз чиненные и перечиненные мешки и корзины, оправдывая себя тем, что скоро пахота - посевная, и без них никак нельзя обойтись; потом прилежно, по-стариковски смотрел телевизор, программу “Время”, дабы знать, что произошло, случилось в жизни. Спать всегда ложился рано и спал в пасхальную эту ночь на редкость крепко и беспробудно. Да и чего было не поспать: завтра день выходной, праздничный, вставать спозаранку не надо, печь топить у них на Пасху не принято, все сварено, заготовлено загодя, в пятницу и субботу. Корова и та пока в сарае, в стойле, на пастбище выгонять еще рано - трава как следует не подросла, а куры-гуси подождут, не велики баре.
Будила Николая Петровича по обыкновению Марья Николаевна, возвращаясь cо всенощной. Они ставили самовар (это у них было заведено непреложно), разговлялись, иногда сами, вдвоем, а иногда и с гостями, соседями, родственниками, которые, случалось, приходили к ним на Пасху даже из других сел. Потом все собраньем сидели они на лавочке, беседовали о всяких жизненных делах или, в свою очередь, шли в гости к соседям и родне. Все это очень нравилось Николаю Петровичу, все это и было для него праздником.
Сегодня он тоже никуда не собирался идти, с утра отыскав себе действительно неотложную работу, до которой раньше никак не доходили руки. Пристроившись во дворе на ярком апрельском солнышке, Николай Петрович принялся точить оселком лопаты и тяпки. Ведь на Пасхальной неделе брать в руки колющее или режущее не положено, а огородный незаменимый этот инвентарь Марье Николаевне вот-вот понадобится: не успеешь оглянуться, как с пойменных грядок сойдет вода - и тогда лопатам-тяпкам как раз и работа. Марья Николаевна кинется, а точить некому - Николай Петрович будет уже в дороге к великому городу Киеву, к святым его изначальным на Руси церквам.
Но когда Марья Николаевна начала ладиться ко всенощной, сновать из дома во
двор и погреб, собирать в белый платочек куличи, крашенки и творожную пасху, он вдруг отложил в сторону оселок и добровольно напросился ей в попутчики.
- Сходи, - ничуть не удивилась такому желанию Николая Петровича Марья Николаевна. - Только побрейся, а то зарос, как Моисей.
Николай Петрович бросил тяпки, достал старенькую свою зингеровскую бритву, единственный его военный трофей, и тщательно выбрился перед настольным зеркальцем, безропотно соглашаясь с Марьей Николаевной, что и вправду основательно зарос седою щетиною, словно какой отшельник, но не обращал на это никакого внимания, в зеркало лишний раз не заглядывал: старик и так сойдет, чего чепуриться. А Марья Николаевна, вишь, укорила его, и по-справедливости: старик не старик, а должен глядеть за собой, чтоб от людей не было стыдно, к тому же накануне такого великого праздника.
Потом он переоделся в чистую рубаху и шевиотовый выходной костюм (дочь, Нина, подарила к семидесятилетию), долго ладил-чистил офицерские хромовые
сапоги (это подарок сына, Володьки, взамен старых, пошитых когда-то по заказу безногим сапожником Макарцом).
Марья Николаевна, тоже уже принаряженная, праздничная, терпеливо ждала его, сидя с узелком в руках на стуле возле окошка. Изредка она поглядывала на приготовления Николая Петровича, но не торопила, словно боялась, что он вдруг возьмет да передумает, убоится чего-либо, и тогда ей опять придется идти одной, уподобясь тем старухам, у которых мужья либо погибли еще в войну на фронте, либо померли от военных же болезней уже после. Николай Петрович обеспокоенные эти, терпеливые взгляды перехватывал, суетился попроворней, а сам думал о том, что вскорости ей, когда он будет в дороге, в отлучке, действительно придется жить, перемогаться одной, уравниваясь со всеми своими подружками, солдатскими вдовами. Николаю Петровичу становилось безмерно жалко ее, и в голове у него несколько раз мелькали мысли, что, может, всеж-таки никуда ему не идти, не ехать (мало ли там что привиделось в ночи от болезней и бессонницы), не обрекать Марью Николаевну
пусть и на недолгое, но вроде бы вдовство и сиротство. Он едва не поделился с ней неурочными своими сомнениями, после которых, если Марья Николаевна скажет ему и на этот раз: “Да не ходи ты никуда!” - так он и не пойдет, останется дома, помолиться ведь можно и здесь – в обновленной их церкви Петра и Павла. Но Николай Петрович тут же и убоялся подобного исхода: он ведь после совсем изведется от душевного разлада, от того, что нарушил данное ночному старцу обещание, и будет ли от этого Марье Николаевне покойней и легче?! Николай Петрович после совсем замучает ее своими жалобами и стенаниями.
Поэтому он опасного разговора избежал, в последний раз оглядел себя в зеркало, сделал несколько пробных, испытательных шагов по горнице (не жмут ли где малоношенные сапоги?) и объявил Марье Николаевне, что готов. Она поднялась, тоже глянула на себя в зеркало, поправила на голове платочек и похвалила Николая Петровича, но как-то странно и непривычно, всего двумя словами, будто остальные, более пространные хранила для какого-то иного случая:
- Вот и хорошо...
Николай Петрович промолчал, вспомнив вдруг, что и прежде накануне всенощной Марья Николаевна всегда была какой-то не такой, как в обычные дни, не так говорила, не так делала привычные домашние дела: обихаживала скотину (а ее обихаживать надо - праздник не праздник), топила печь, мела в доме и то не так, лихо и нетвердо, едва-едва касаясь веником половиц, словно боялась что-то нарушить и потревожить в себе. Николай Петрович собирался несколько раз спросить Марью Николаевну, что это с ней, не заболела ли случайно, не надорвалась ли где на весенней неразгибной работе. Но всегда сдерживался: она подобных разговоров не терпела, на недомогания свои и хвори, не в пример Николаю Петровичу, жаловаться не любила. Сдержался он и нынче, но, выходя вслед за ней в сенцы, вдруг тоже почувствовал себя как-то не так, не по-будничному, словно внутри него по-птичьи затаилась неясная тревога и ожидание (и чего, попробуй узнай, догадайся), и вспугнуть эту птицу никак нельзя. От удивления Николай Петрович даже отстал от Марьи Николаевны на шаг-полтора, а потом и вовсе задержался возле двери, вроде бы как раздумывая, взять ем с собой дубовый, гнутый на конце полудужкою посошок, к которому в последние годы Николай Петрович волей-неволей пристрастился, потому как левая осколочно простреленная в голени нога частенько побаливала. Посошок он не взял - дорога недальняя, дойдет и так, - но тревогу-ожидание немного унял: птица вспорхнула, поднялась на крыло и растаяла где-то в предвечернем затухающем небе. Николай Петрович догнал Марью Николаевну, пристроился с ней рядом и, втайне радуясь своему успокоению, зашагал легко и по-молодому сноровисто, придирчиво прислушиваясь к скрипу сапог: не дадут ли о себе где знать неразношенными швами, не потревожат ли больную ногу. Все было вроде бы хорошо и ладно: сапоги нигде не жали, знай лишь поскрипывали за каждым шагом, нога не болела, не чувствовалась.
Но на подходе к церкви обманная эта легкость прошла, птица вернулась назад, затихла в гнездовье, заставляя Николая Петровича с удвоенным вниманием прислушиваться к себе да поглядывать на Марью Николаевну, словно в надежде выведать: таится ли и в ее душе эта загадочная тревожная птица. И вдруг он поймал себя на мысли и желании, что вот неплохо было бы и в дальнюю киевскую дорогу отправиться им вдвоем с Марьей Николаевной. При ней, при ее заботе и попечительстве Николай Петрович чувствовал бы себя и надежней, и уверенней, и в Киево-Печерской лавре доподлинно знал бы, что и как делать, как молиться, как не наделать каких-либо непоправимых оплошностей, за которые ему после будет укор и поругание от ночного старика в белых одеждах. Но тут же Николаю Петровичу пришлось от своих пожеланий и отказаться. Во-первых, кто же тогда дома станет управляться с огородом и садом, обихаживать скотину, кур, гусей, всякую прочную живность, кроликов, кота Данилку: на соседей да родичей надежда мала, у них у самих по весне работы невпроворот. А во-вторых, наказ идти в Киев на моление был даден одному ему, Николаю Петровичу, и тут уж за Марью Николаевну не спрячешься, не загородишься ею, как, чего уж там таиться, иной раз в обыденной жизни он загораживался. Тут надо все самому, в одиночку, тут спрос только с него...
В церкви народу было еще мало, и они с Марьей Николаевной заняли удобное место почти рядом с сооруженным заново амвоном, над которым возвышались тоже заново возведенные Царские Врата со множеством икон. За все эти годы, что церковь отстроилась, Николай Петрович был в ней всего два-три раза, да и то не столько ради богомольства, сколько ради любопытства, как в ней все улажено после тех, давних порушений, в которых и он по малолетству своему и недомыслию участвовал. Николай Петрович и теперь мало слушал (потому как мало чего понимал) совсем молодого еще, с коротко и жиденько отросшей бородкой священника, отца Андрея, а все оглядывал церковь, сравнивая ее обустройство: иконы с золотыми и серебряными окладами, высокие подсвечники, стоящие прямо на полу, клирос, где уже собирался церковный хор, с тем прежним, довоенным. Все получалось, конечно, в пользу прежнего, и Николай Петрович вдвойне посожалел, что было тогда такое необдуманное, гибельное время - рушить и сокрушать все построенное отцами-дедами. Может, и война после от этого случилась, на которой погибло такое множество людей, а те, что остались живы, так сколько им пришлось перенести страданий и горя.
Марья Николаевна раз-другой взглянула на Николая Петровича из-под платочка, но никак не укорила его за малое участие в молении, не потребовала бить поклоны, осенять себя вслед за другими богомольцами крестным знамением. Дело это добровольное, сердечное, но принуждению оно не свершается. Марья Николаевна была рада уже одному тому, что Николай Петрович пришел вместе с ней, стоит рядом, оглядывает церковь, приучает себя мыслью и душою к Божьему храму, а значит, и к Божьему делу. Душа его, хочет того Николай Петрович или не хочет, сама по себе, обретаясь под церковными сводами, страдает и страждет и открывается для веры искренней и непреклонной. Николай Петрович о потаенных этих мыслях Марьи Николаевны догадался, как привык в мирской жизни по взглядам ее и вздохам догадываться о том, ли он в хозяйственных повседневных мелочах делает правильно и своевременно, не огорчает ли чем, не расстраивает ли Марью Николаевну. Нынче он, конечно, многое делал неправильно и не ко времени, но Марья Николаевна этому нисколько не огорчалась, словно наперед знала, что в будущем он исправится, очистится душою, надо только сейчас не вспугнуть его каким-либо неосторожным словом.
И оказалась во всем права. Когда отец Андрей в очередной раз вышел из Царских Врат со свечою в руках, а хор, откликаясь на его молитвенные слова, высоко и щемяще, так, что в душе у Николая Петровича все содрогнулось, запел надлежащее ему петь в эту минуту песнопения, таящаяся внутри Николая Петровича птица опять встревоженно шевельнулась, а он тверже укрепился в вере, что ехать-идти в Киево-Печерскую лавру ему надо, и надо непременно, и не по принуждению и наказу, а по доброй воле, которая в это мгновение и родилась в нем.
И после много еще раз и во время всенощного стояния, и во время утреннего крестного хода вокруг церкви он ловил себя на этой мысли, на совсем уже твердом желании ехать в Киево-Печерскую лавру сейчас же, немедленно, чтоб исполнить веление не только одного старика, а и свое собственное - помолиться за всех страждущих и заблудших. Душа у него все больше и больше наполнялась чистотой и светом, и он вслед за отцом Андреем, вслед за хором, за очарованной церковной службой Марьей Николаевной повторял, и не столько голосом и губами, сколько просветленной этой душой: “Христос воскресе”, - и действительно чувствовал в себе воскресение и изумлялся, как же он не чувствовал и не понимал этого раньше, как жил, часто всуе, лишь по привычке произнося в пасхальные дни, оказывается, наполненные особым обновленным смыслом слова: “Христос воскресе”.
Ожив в душе один раз, слова эти и чувства не покидали Николая Петровича весь день: и за пасхальным столом, когда они с Марьей Николаевной разговлялись, и когда гостевали у соседей, и когда ходили в березовую лесную рощу, где у них с давних еще времен повелось устраивать гуляние, плясать-танцевать под гармошку на поляне, качаться на качелях, обмениваться и затевать настоящие бои крашенками.
За тридцать лет, правда, пока церковь была под запретом, пасхальный этот обычай подзабылся, поляна заросла сорным кустарником крушиною, качели погнили. Но сейчас, слава Богу, все возродилось и, главное, стараниями не таких стариков, как Николай Петрович и Марья Николаевна, а молодежи, которой вдруг стало в радость погулять, повеселиться в светлое пасхальное воскресение в березовой роще, показать свою силу и молодечество на качелях, завести крепкую любовь-дружбу, как заводили ее здесь деревенские парни и девчонки в старинные, памятные еще Николаю Петровичу и Марье Николаевне годы. Вместе со своими ровесниками они посидели на поляне час-другой, повспоминали давние те молодые времена. И им тоже все было в радость и отдохновение.
Не отлетели от Николая Петровича заново обретенные им светлые, возрожденные слова и на следующий день, когда он, захватив бутылку водки, пошел к трактористу Мише Грудинкину договариваться насчет пахоты. Миша после вчерашних гуляний сильно страдал с похмелья, но виду не подавал, крепился, и когда Николай Петрович по пасхальному обычаю и правилу поздоровался с ним заветно живущими со всенощной и все закрепляющимися словами: “Христос воскресе”, - не посмел ответить как-либо иначе, по-будничному, а хотя и с хрипотой и стоном в голосе, но всеж-таки произнес требуемое:
- Воистину воскресе!
И это очень порадовало Николая Петровича. Коль уж такие беспутные мужики, как Миша, которым все нипочем, было бы лишь выпить-закусить, стали откликаться на божеские слова по-божески, то, может, и правда в людях и в жизни что-то меняется к лучшему.
Миша и рюмку выпил не так, как пил обычно, второпях, заполошно, только бы поскорее утолить жажду, закусывая ломтем черствого хлеба, огурцом-помидором, а то и просто занюхивая рукавом промасленной телогрейки. Сегодня же он смирил свое нетерпение, достал и куличи, и жареное мясо, и пару крашенок, так что у них с Николаем Петровичем получилось как бы взаимное гостевание, христосование. При таком гостевании излагать свою просьбу Николаю Петровичу было легко и необременительно. А ведь до этого он крепко побаивался, что с Мишей еще и не сговорится, несмотря на то что пришел с бутылкою. Миша ведь человек своевольный, вспыльчивый, если что не по нем, так ничем его не ублажишь. Хотя и то надо сказать, трактор сейчас, считай, у него один на всю деревню. Все бывшие колхозные, нынче перешедшие в какое-то акционерное общество, поразвалились, как и чахлое это общество, на ходу, может, один-два, не дозовешься их, не допросишься. А у Миши трактор свой, выкупленный еще в колхозе, он ему самоличный хозяин, от него живет и кормится, и особенно по весне, когда идет пахота.
- Я буду в отлучке, - начал, не торопясь, излагать свою просьбу Николай Петрович, - так ты Марье Николаевне огород вспаши, не промедли, а то она совсем изведется.
- А ты куда настроился, дед Коля? - светлея лицом после выпитой рюмки, поинтересовался Миша.
- В Киев надо проехать, - правдиво, но без особых подробностей ответил Николай Петрович.
- Ого! - изумился Миша. - И чего ты забыл в Киеве?!
- Надо! - еще тверже отвел неурочный разговор в сторону Николай Петрович, хотя, может, и стоило рассказать Мише все как оно есть на самом деле. Глядишь, он и не тянул бы с ответом, а поскорее дал обещание вспахать Марье Николаевне огород к сроку.
Но Николай Петрович ничего не рассказал. В последнюю минуту он сумел сдержать себя, вдруг забоявшись что Миша, выпив еще рюмку-другую, затронет его каким-либо неосторожным словом, посмеется над стариковским намерением Николая Петровича ехать в Киев на богомолье и, наоборот, в просьбе откажет. Мол, я людям, которые безотрывно при доме-огороде сидят, и то не всем пашу - не успеваю, а уж всяким паломникам, богомольцам, что в разгар страды по церквам разъезжают, на чужие руки только надеясь, и подавно не буду - некогда! На душе у Николая Петровича после таких слов потемнеет-погаснет, и неизвестно еще, чем эта темнота для него закончится. А с Миши очень даже может остаться - скажет, пожилые годы Николая Петровича в расчет не возьмет, он по весне со своим трактором для деревенских стариков и старух поважнее любого иного начальства. Оттого и гоношится, оттого и куражится. Николай Петрович нрав его давно изучил, поэтому и пришел не с пустыми руками. Выпивка нынешняя вроде бы как задаток Мише, забыть ее, нарушить после свое обещание будет ему трудно - это уж совсем надо совесть потерять.
- Деньги Марья Николаевна отдаст, - налил Мише еще одну рюмку Николай Петрович.
- Да что деньги! - начал все-таки заводиться Миша. – Трактор не на ходу!
- А чего ж так? - заволновался, забеспокоился Николай Петрович. - Пахать пора. Народ на тебя надеется.
- Конечно, надеется, - горделиво усмехнулся Миша и вдруг упал головой на стол. - Но трактор не на ходу.
Знал эти Мишины падения Николай Петрович, не первый ведь год, не первую весну стучится к нему с бутылкою в руках. И частенько бывало, что, выпив рюмку-другую, Миша подобным образом падал головой на стол и начинал куражиться: то трактор сломался, то солярки нет, то очередь на пахоту большая, до самого июня все забито, так что забирай, дед, свою бутылку и иди к председателю, поглядим, как он пить-разговаривать с тобой будет. И никак ты Мишу с этой мысли, с этого куража и пьяного упрямства не собьешь. Похоже, и сегодня его на старых дрожжах развезло дальше некуда, и теперь он будет лежать на столе пластом до самого вечера. Но ведь и без окаянной этой бутылки да еще под нынешний праздничный день прийти никак невозможно - Миша и вовсе с ним разговаривать не стал бы, он, к этим бутылкам приучен сызмальства, с шестнадцати лет, когда только выучился в районе на тракториста.
- Ну так как, Михаил Иванович? - теряя всякую надежду, еще раз затронул его Николай Петрович.
Миша с трудом оторвал от стола голову, сверкнул на него похмельно-пьяным, мало чего видящим взглядом и опять заталдычил:
- Я же сказал, соляра нету!
Николай Петрович ничего больше добиваться от него не стал, молча поднялся из-за стола и вышел на улицу, вконец расстроенный и раздосадованный: все-таки он надеялся, что Миша ему в просьбе не откажет. И особенно надеялся поначалу, когда Миша пасхальные его, праздничные слова не отверг, а, превозмогая тяжесть и похмелье в голове, ответил, как и полагается сегодня отвечать любому человеку. Но, видно, для Миши все это лишь пустой звук, обман, церковные слова в предчувствии скорого похмелья он произнес без всякого понимания их смысла, без веры.
Шагая по топкой тропинке в обратную сторону к своему подворью, Николай Петрович все больше огорчался этому обману, по-стариковски вздыхал, сердился и на себя, и на Мишу. Но возле самой калитки вдруг оттаял душою и дал себе твердое обещание, что если Бог и вправду приведет его в Киев, в святую Печерскую лавру, то надо будет там непременно помолиться за неприкаянного этого Мишу и за всех таких мужиков, которых в заблуждении своем мается сейчас по России великое множество, и которые сами за себя помолиться уже не в силах.
В дом Николай Петрович вошел вроде бы успокоенный, но Марья Николаевна быстро разгадала, что это совсем не так, что его что-то гнетет и выводит из себя.
- Ну как там? - настороженно спросила она.
- Да пьяный он! - сказал поначалу всю правду Николай Петрович, а потом, чтоб не огорчать Марью Николаевну, немного схитрил и добавил: - Но вспахать обещался, ты не переживай.
- Ладно, - еще быстрее разгадала и этот обман Марья Николаевна, - я сама схожу.
- Сходи, - не стал отговаривать ее Николай Петрович.
В прежние годы тоже не раз случалось, что после неудачных переговоров с Мишей, к нему шла Марья Николаевна. В молодости да потом и в зрелой жизни она была в хорошей дружбе с Мишиной бабкой, Ульяной Харитоновной, нынче,
правда, уже покойной, частенько ходила к ней и в праздничные, и в будние дни по каким-нибудь хозяйственным делам или просто так, погостить, посидеть на крылечке. Мишу Марья Николаевна знала с самого рождения, почти по-родственному привечала его, каждый раз принося в подарок то яблоки-груши, то тыквенные семечки, к которым он был большой охотник, то домашние пряники-печенья. Миша тогда к Марье Николаевне тоже ластился, сидел на коленях, внимал ее шуткам-прибауткам. А потом, вишь, что из него по нынешней жизни к тридцати пяти годам получилось - пьяница и бузотер. Но о тыквенных семечках Марьи Николаевны он, должно быть, все-таки вспоминал, когда она приходила к нему самолично, и хоть и с проволочками, а огород пахал, не давая зарасти ему бурьяном и чертополохом. Даст бог, вспашет и в этом году...
...Целую неделю еще после неудачного своего хождения к Мише Николай Петрович о поездке в разговорах с Марьей Николаевной не заикался, и не то чтобы хитрил или опасался, что она опять начнет его отговаривать, а он возьми да и согласится с ее отговорами, а просто ждал, когда почтарка принесет им пенсию, потому как на дорогу, на поезда-автобусы какие-никакие деньги ему были нужны.
Почтарка в этом месяце, словно зная, как ждет ее, выглядывает Николай Петрович, не задержалась ни на единый день (а ведь, случалось, что задерживалась и на месяц, и на два, и на три), принесла пенсию точно в назначенный срок. Николай Петрович расписался в ведомости и за себя, и за Марью Николаевну, которая в последнее время что-то совсем ослабела на зрение, одарил почтарку пятью рублями за хлопоты, как это было повсеместно заведено в Малых Волошках, и, когда та, в свою очередь поблагодарив их за посильное дарение, распрощалась и ушла дальше по улице, разговора с Марьей Николаевной откладывать больше не стал, а тут же и попросил ее по своему обычаю:
- Посиди со мной рядом.
Марья Николаевна присела, сразу догадавшись, о чем у них пойдет речь. Николай Петрович долго томить ее не посмел, взял за руку и объявил непреклонное свое решение:
- Пора мне, Маша.
Марья Николаевна помолчала всего какую-то долю минуты, тихая и, понятно, скорбная перед расставанием, но уже давно готовая к нему.
- Ну коль так, - согласно проговорила она, - так и давай собираться...
Первым делом они пересчитали все деньги: и пенсионные, и те, что были у Марьи Николаевны малость в запасе еще с минувшего лета и осени. Частью эти деньги завелись у них от проданной картошки, в прошлом году, слава Богу, хорошо уродившей, а частью от торговли корзинами и кошелками, которые Николай Петрович выучился хорошо плести еще в молодости, когда пастушил, переняв это умение от отца и деда. Николай Петрович хотел было поделить деньги точно поровну, половину взять с собой в дорогу, а половину оставить Марье Николаевне, чтоб она тут без него не бедовала, могла и с окаянным этим Мишей за пахоту расплатиться, и себе на хлеб что-либо приберечь. Но Марья Николаевна вдруг воспротивилась, отложила себе всего сто рублей, а остальные передала Николаю Петровичу, не став даже слушать его возражений:
- Я дома - мне и этого хватит!
Николай Петрович деньги взял, но на душе у него осела нестерпимая тяжесть, он вдруг почувствовал себя кругом виноватым перед Марьей Николаевной: едет в Бог знает какую даль, и только потому, что ему приснилось, пригрезилось что-то бессонной ночь, а она остается одна с невспаханным, незасеянным огородом да еще и, считай, без денег. Но и по-другому тут, видно, поступить было нельзя. Дорога действительно есть дорога, любая копейка там может пригодиться и выручить Николая Петровича, если какая-нибудь заминка, затор. А лишнее тратить он, не будет: не на прогулку едет, не на гуляние, а по делу божескому, наказному. Вот разве что купит Марье Николаевне дорогой киевский подарок: праздничный платок, шаль или теплые войлочные сапоги, чтоб ей было удобно и мягко ходить, или вязаную шерстяную жакетку, о которой она давно мечтает, но с деньгами у них никак не получается.
Надежда эта, тайное решение насчет подарков, немного сняли с души Николая Петровича тяжесть и вину перед Марьей Николаевной, и он уже поспокойнее стал советоваться с ней, что брать в дорогу.
- Мне много не надо, - попробовал Николай Петрович загодя предупредить Марью Николаевну, зная ее извечную заботу и беспокойство о нем.
Но Марья Николаевна особо к его просьбе не прислушалась, тут же достала кошелку и принялась собирать ее по своему усмотрению.
Николай Петрович поначалу противиться Марье Николаевне не решился, молча смотрел, как она снует из кухни в горницу, перебирает в шифоньере белье, что-то ищет в ящике стола. Ивовая кошелка, которую сам же Николай Петрович и сплел для Марьи Николаевны, когда она еще ходила-ездила в районный центр на базар, заполнялась всяким скарбом прямо на глазах. Николаю Петровичу впору было Марью Николаевну остановить, но он намеренно ее не останавливал, а вдруг начал вспоминать, как Марья Николаевна с этой кошелкой, новенькой, скрипучей еще, с двумя пущенными по ободку красными стежками, собиралась первый раз в город. Николаю Петровичу было тяжко с ней расставаться даже на один день, он вздыхал, не находил себе места и едва не стал жаловаться на свои болезни-хвори, лишь бы Марья Николаевна поездку в город отложила. А каково же нынче ей собирать его в дорогу да и не на один быстротечный воскресный день, а может, на целую неделю, тоже небось томится и переживает душой, хотя виду и не показывает. Николай Петрович хотел было сказать Марье Николаевне что-нибудь утешительное, дать еще раз обещание в поездке долго не задерживаться, а, помолившись, немедленно ехать домой, потому как ему одному тоже не больно весело. Но, поглядев, что кошелка уже полным-полна по самые дужки, он ничего этого не сказал, а наконец подал голос и запротивился, но не столько против скарба, который, может, и действительно весь необходим ему будет в дороге, а против любимой этой кошелки Марьи Николаевны:
- Мне бы лучше мешочек какой, чтоб руки были свободны.
Марья Николаевна на минуту даже обиделась на него за такое небрежение к праздничной ее, выходной кошелке, с которой ходила только на базар, а по дому пользовалась старенькой, поношенной, и от обиды укорила Николая Петровича:
- С мешками только нищие ходят!
Но потом послушно пошла искать требуемый мешок, согласившись с Николаем Петровичем, что в поездке ему так действительно будет удобней: руки не связаны. По дороге она, правда, посожалела, что года три тому назад они зря отказались от вещмешка, который оставлял в доме Володька. Тогда этот мешок им был без надобности: здоровенный, для их стариковской силы уже неподъемный, с множеством всяких карманов, клапанов и шнуровок, да к том уже еще и слишком броского ярко-синего цвета. А нынче он и пригодился бы...
Но и тот мешок, что принесла Марья Николаевна, был, по понятиям Николая Петровича, ничуть не хуже: без карманов, конечно, и шнуровок, из обыкновенной густой мешковины, но зато как раз по росту и силе Николая Петровича. Его лишь надо было маленько оборудовать, приспособить под рюкзак. Но дело это нехитрое, хорошо знакомое Николаю Петровичу еще с пастушьих, а после с военных времен. Он сходил во двор, отыскал там два камушка-голыша, аккуратно заложил их в уголки мешка и повязал двумя лямками, на которые Марья Николаевна не пожалела поясов от своих стареньких, но вполне еще носких халатов. Потом они стали перекладывать из кошелки в мешок скарб, и тут Николай Петрович самолично пересортировал его, оставив лишь самое необходимое: пару белья, две запасные верхние рубашки да зингеровскую опасную бритву с помазком и кусочком мыла. Марья Николаевна к его пересортице отнеслась ревниво, но он заупрямился и опять едва не обидел ее:
- Не на год еду!
Марья Николаевна это упрямство, которому Николай Петрович иной раз и сам был не рад, хорошо знала, пообвыклась к нему. Уж если Николай Петрович чего захочет, во что уверует, так никакими словами его не пересилишь - надо уступать, иначе дело до скандала может дойти, до размолвки. Марья Николаевна и уступала. Вернее, принимала вид, что уступает, а потом все совершала по-своему, и выходило, что она права, а Николай Петрович не прав. Малость поостыв, он всегда с ней соглашался, а случалось, так и просил прощения.
Марья Николаевна и сейчас пошла на хитрость: все отложенные Николаем Петровичем вещи спрятала назад в шифоньер, но тут же принесла пластмассовую коробочку, в которой хранила швейные свои сокровища.
- Нитку-то хоть с иголкой возьмешь? - с укором спросила она Николая Петровича.
- Нитку-иголку возьму, - пошел на уступку Николай Петрович, сразу согласившись, что тут уж Марья Николаевна не ошиблась - нитка-иголка ему в поездке необходима, вдруг оторвется пуговица или, не дай бог, прохудится где рубаха, так не надо будет ни у кого одалживаться – все под рукой.
Но и здесь он не во всем согласился с Марьей Николаевной, прятать в мешок катушку не стал, а по-солдатски заколол под козырек фуражки выбранную из коробки средних размеров иголку и ловко, крест-накрест, обмотал ее двумя недлинными нитками - черной и белой. Получилось и экономно и надежно. Марья Николаевна на это его самовольство лишь потаенно покачала головой.
Потом они, уже в полном миру и согласии долго обсуждали: брать ему в дорогу телогрейку или не брать и какие, опять-таки, обувать сапоги - офицерские, хромовые, даренные Володькой, или обиходные, кирзовые. Сошлись на том, что фуфайку брать непременно надо: дни (и особенно ночи) стоят еще прохладные, можно в легком пиджачке и застудиться; а сапоги решено было обувать офицерские, праздничные, потому как большего праздника, чем эта поездка в Киево-Печерскую лавру, у Николая Петровича в жизни, может, уже и не будет. А что они не разношенные, так не беда, в дороге и разносятся, надо только хорошо их намазать гуталином. Да и опробованные уже сапоги на Пасху - и нигде вроде бы не жали, не томили ногу.
В согласии собрали Николай Петрович и Марья Николаевна и походную еду. Марья Николаевна достала из кладовки кусочек хорошо просолившегося за зиму сала, которого Николай Петрович был большой любитель, потом отварила десяток яиц, положила в узелок и хлеба, и соли, и луку. Николай Петрович остался этим узелком очень доволен: все привычное, сытное и в весе необременительное.
Посомневались они с Марьей Николаевной лишь в том, писать ли, сообщать ли о поездке Николая Петровича детям, Володьке и Нине?
Марья Николаевна настаивала, чтоб обязательно написать, пусть дети знают, что отец в поездке, да еще в такой необыкновенной - отправился по случившемуся ему видению в святую Киево-Печерскую лавру помолиться за всех страждущих и заблудших. Дети у них разумные, самостоятельные, отца за такую поездку не осудят, а, наоборот, отнесутся к ней со всем пониманием, одобрят в ответных письмах, и в первую очередь Нина, которая с недавнего времени, хотя и работает врачом по нервным болезням, пристрастились заглядывать в церковь.
Николай же Петрович советовал с письмами не торопиться, детей зазря не будоражить, не волновать, пусть пока побудут в неведении, а то Нина, чего доброго, все бросит и примчится сюда, в деревню, с обидой и укором Николаю Петровичу: мол, богомолье, паломничество - дело хорошее, но нельзя же так вот среди весны оставлять мать одну с огородом и садом. Володька, тот, понятно, не приедет: во-первых, с Дальнего Востока ему далеко, а во-вторых, он человек военный, офицер, и в больших уже чинах - полковник, его просто так, по мелочам со службы не отпустят. Письма детям можно будет написать, когда Николай Петрович вернется назад из Киева, а Марья Николаевна, даст Бог, управится с огородом. Тогда письма и поспокойней получатся, и поинтересней. Николай Петрович перескажет Володьке и Нине все увиденное-услышанное в Киеве подробно, сообщит о домашних посевных новостях, а нынче так и писать нечего: живы они с Марьей Николаевной, здоровы - вот и все известия.
Марья Николаевна в конце концов приняла сторону Николая Петровича, и не потому, что он опять заупрямился, а потому, что рассудила все по справедливости: дети Николая Петровича все равно уже не остановят, не отговорят от поездки, а лишь будут зря волноваться и переживать.
Вообще-то с детьми Николаю Петровичу и Марье Николаевне повезло. Росли Володька и Нина не в особо больших достатках, не в баловстве, иной раз в школу босиком бегали - обувки недоставало, в колхозе отцу с матерью сызмальства помогали: Володька и пастушил, и на конной косилке работал, и силос-зеленку на волах возил; Нинка, та, понятно, больше с Марьей Николаевной в полеводческом звене картошку полола, свеклу прорывала, зерно на току веяла. И ничего, превозмогли они эти трудности, оба выучились: Володька вначале военное училище закончил, а потом и академию, и теперь, вишь, какой важный - полковник, Владимир Николаевич. Нина, та попроще, поскромней, но в медицинской институт с первого раза поступила, тоже не шутка. После окончания попала по распределению в город Тосну под Ленинградом да там и поныне живет, замуж вышла, внука и внучку Николаю Петровичу и Марье Николаевне родила. У Володьки детей тоже двое, правда, оба парни. Одно плохо, редко Володька с Ниной домой приезжают, все как-то у них не получается. А если и приезжают, так чаще всего порознь: Нина в летнюю пору, а Володька когда осенью, а когда и зимой. Расстояния дальние, да и с деньгами нынче у всех плохо, даже у Володьки. Дети их толком и не знают друг друга, не роднятся, это, конечно, нехорошо, но что поделаешь, жизнь теперь такая - все в отчуждении.
О детях и внуках Николай Петрович и Марья Николаевна проговорили до самого вечера, до сумерек, а потом легли пораньше спать, потому как завтра день им предстоял еще более трудный и суетный - проводы и расставание...
Марья Николаевна, пригревшись на печке, уснула быстро, Николай же Петрович в нахолодавшей горнице долго ворочался на кровати, скрипел пружинами. И вовсе не оттого, что, к примеру, болела у него простреленная грудь или саднила к перемене погоды нога, а оттого, что одолевали его предчувствия о новом видении и встрече с седобородым стариком. Вначале Николай Петрович почему-то думал, что старик, явившись к нему во сне или в видении, непременно скажет: мол, так и так, Николай Петрович, добрые твои намерения мы ценим и одобряем, но пока с поездкою повремени, тут нашлись люди помоложе тебя, поздоровей да и в церковных молениях и вере покрепче. Минутами Николаю Петровичу очень даже желалось именно такого исхода: поездка все-таки немало пугала его, приводила в смятение и своей дальностью, и неизведанностью. Но потом он, глядя, как мерцают при лунном уже свечении в красном углу образа, преодолевал все страхи и смятения, и теперь ему представлялось, что старик, явившись в озарении, подсядет на кровать, как, случалось, подсаживалась ночью Марья Николаевна, и начнет утешать его перед дорогой, давать напутствия и советы, как вести себя в Киево-Печерской лавре, какие слова и молитвы говорить в святых этих местах. У Николая Петровича потеплело на душе, и он гнал от себя первоначальные бессонные мысли о том, что поездку можно отложить, а то и вовсе отказаться от нее. Эти мысли пугали его гораздо сильнее, чем неизведанная дальняя дорога. Получалось, что старик не доверяет ему, сомневается, правильно ли он выбрал для столь трудного и важного дела человека. Это Николаю Петровичу было очень обидно. Он посильнее смежал веки, торопил сон, чтоб как можно скорее встретиться со стариком и все доподлинно выяснить. Сон и действительно вскоре налетел на него, крепкий и здоровый, каким Николай Петрович давно уже не спал, но старик в нем так и не появился, горница волшебным светом так и не озарилась.
Пробудившись, Николай Петрович этому, конечно, огорчился, тяжко вздохнул, а потом, встав перед образами, начал негромко молиться, укрепляя себя в мыслях, что, значит, так оно и должно быть, чтоб он сам, без посторонней помощи и подсказки принимал необходимое решение. Тут даже Марья Николаевна ему не советчица...
И утренняя эта, почти бессловесная молитва придала Николаю Петровичу стойкости и уверенности в том, что все он делает правильно, едет в предназначенную ему дорогу без всяких колебаний, которые происходят, наверное, из-за пожилого его возраста и болезней. От ночных путаных мыслей Николая Петровича остался лишь мутный нетвердый осадок, но и он постепенно истаял, когда Марья Николаевна тоже встала рядом перед образами и зашептала молитву...
Так с молитвой они и начали прощаться. Николай Петрович оделся во все праздничное, заколол в нагрудном кармане пиджака деньги и документы: паспорт, удостоверение участника и инвалида войны, пенсионное удостоверение. Потом Марья Николаевна помогла ему приторочить за плечи мешок, который лег между лопаток по-походному надежно и удобно. Теперь оставалось лишь на минуту присесть перед расставанием да помолчать, как этого требовал давний обычай, чтоб в дороге у Николая Петровича все было легко и благополучно.
Они и присели. Николай Петрович, сложив на коленях руки, настроился на недолгое это, суеверное молчание, но Марья Николаевна вдруг обычай нарушила.
- Погодь немного, - со вздохом проговорила она и протянула Николаю Петровичу собственноручно исписанной большими дальнозоркими буквами тетрадный листочек. - Прочитай перед образами.
Николай Петрович послушно поднялся, надел очки и начал читать:
“МОЛИТВА КО ПРЕСВЯТОЙ БОГОРОДИЦЕ ОТ ЧЕЛОВЕКА, В ПУТЬ ШЕСТОВАТИ ХОТЯЩЕГО.
О Пресвятая Владычице моя, Дево Богородице, Одигитрие, покровительнице и упование спасения моего! Се в путь, мне предлежащий, ныне хошу отлучиться и на время сие вручаю Тебе, премилосердной Матери моей, душу и тело мое, вся умныя моя и вещественная силы, всего себя вверяя в крепкое Твое смотрение и всесильную Твою помощь. О благая Спутнице и Защитнице моя! Усердно молю Тя, да не ползок путь мой сей будет, руководствуй мя на нем, и направи его, Всесвятая Одигитрие, якоже Сама веси, ко славе Сыны Твоего, Господа моего Иисуса Христа, буди ми во всем помощнице, наипаче же в сем дальнем и многотрудном путешествии соблюди мя под державным покровом Твоим от всяких находящих бед и скорбей, от враг видимых и невидимых, и моли о мне, Госпоже моя, Сына Твоего Христа Бога нашего, да послет в помощь мне Ангела Своего мирна, верна наставника и хранителя, да якоже древле даровал есть рабу Своему Товии Рафаила, на всяком месте и во всякое время хранивша его в пути от всякого зла: тако и мой путь благополучно управив и сохранив мя небесною силою, здрава да возвратит мя, мирна и всецела к жилищу моему во славу имени Своего Святого, славяща и благословяща Его во вся дни живота моего и Тебе величающа ныне, и присно, и во веки веков. Аминь”.
Произнеся последнее слово, Николай Петрович повернулся к Марье Николаевне за советом, что же ему надлежит делать дальше, и она тут же совет этот дала, и не столько голосом, сколько одним лишь взглядом сухих, не наполненных еще прощальными слезами глаз:
- Теперь помолись.
И Николай Петрович опять послушно выполнил ее приказание. Не выпуская из рук листочка, он крепко сложил щепоткой пальцы и трижды осенял себя крестным знамением, за каждым разом чувствуя, как молитвенные высокие слова все глубже и глубже проникают ему в душу. При этих охранительных словах никакая дорога, никакие испытания Николаю Петровичу не страшны.
Помолилась перед образами и Марья Николаевна, но какой-то иной, только ей ведомой молитвой. Проникать в тайну этой молитвы Николай Петрович не посмел, хотя и догадался, о чем она. Марья Николаевна просит святую Богородицу и ее укрепить в долготерпении, чтоб Николай Петрович, вернувшись из дальних странствий, нашел дом в благополучии, а жену в добром здравии.
Намоленный листочек они присовокупили к документам Николая Петровича, чтоб он всегда был у него под рукой, заново закололи булавкой и лишь после этого, исполняя обычай, присели на лавке. Когда же положенная минута истекла, Николай Петрович поднялся и, захватив в сенях посошок, двинулся к калитке. Марья Николаевна пошла за ним следом, стараясь ничем не выдать свою печаль и горесть перед расставанием. Николай Петрович тоже крепился, шел, как ему казалось, ровным и твердым шагом. Но возле калитки его вдруг качнуло, повело в сторону, и он невольно остановился, опираясь на посошок. От Марьи Николаевны это не укрылось, она поддержала Николая Петровича рукой, как всегда поддерживала ночью во время приступов удушья, когда ему не хватало воздуха и надо было перебраться с кровати к распахнутому окошку. Марья Николаевна, случалось, укоряла Николая Петровича за эти полуночные хождения, боясь, что возле окошка он простынет и тогда уж точно заболеет по-настоящему. Но сейчас она лишь воздохнула и, стараясь скрыть за этим вздохом свое немалое беспокойство о нем, посоветовала:
- Ты к конторе подойти, может, кто хоть до Красного Поля подвезет.
- Подойду, - тверже укрепился на ногах Николай Петрович и даже оторвал от земли посошок, показывая тем самым Марье Николаевне, что покачнулся он вовсе не от слабости, а от того, что с непривычки оступился в хромовых сапогах не невидимом бугорке.
Теперь уже можно было прощаться окончательно. Но ни у кого из них не хватало духу, силы произнести прощальные слова первым, и, может быть, потому, что в своей жизни они разлучались очень редко, всего два-три раза, когда Николай Петрович ездил в город Тосну к Нине, приветить только что родившихся внуков, да однажды в город Липецк, где Володька находился на каких-то курсах переподготовки. К тому же Николай Петрович и Марья Николаевна были в те годы помоложе, и разлуки-расставания их тогда еще не страшили. Нынче же совсем иное дело...
Несколько минут оба они стояли в нерешительности, словно еще надеясь, что сегодня разлуки может и не случиться. Но вот наконец Марья Николаевна, которая всегда была тверже в характере, опять вздохнула и, открывая калитку, произнесла необходимые слова, но они оказались вовсе не прощальными, а лишь напутственными:
- Ты ж за детей там помолись, за внуков.
- Помолюсь, - пообещал Николай Петрович, лишний раз дивясь, какая все же Марья Николаевна разумная и догадливая женщина: тоскливых, разлучающих слов не сказала, а нашла вон какие светлые и непечальные.
С таким напутствием-прощанием расставаться было легко и нестрашно, и они расстались совсем безропотно, как будто Николай Петрович уезжал всего-навсего в район на базар или в парикмахерскую и к вечеру обязательно должен был вернуться назад.
На тропинке, что бежала вдоль заборов к магазину и бывшей колхозной конторе, Николай Петрович часто оглядывался и всякий раз видел, что Марья Николаевна все еще стоит у калитки, пряча под фартуком руки, какая-то совсем одинокая и всеми покинутая. Он махал ей посошком: мол, уходи, не стой понапрасну на ветру, не томись - все у меня будет хорошо, не успеешь оглянуться, а я - вот он - уже на пороге с гостинцами и рассказами. Но душа у Николая Петровича все равно замирала от тоски. Он тоже чувствовал себя одиноким и покинутым, и на повороте улицы, когда маленькая, сухонькая фигурка Марьи Николаевны мелькнула в последний раз, едва не повернул назад. Удержала его лишь вовремя подоспевшая мысль, что если Бог и вправду приведет его в Киево-Печерскую лавру, то первым делом Николай Петрович помолится за Марью Николаевну, за ее здоровье, за здравие, как пишется в церковных грамотках, за то, чтоб все у нее было хорошо и благополучно, пока он отсутствует, чтоб огород вспахался-засеялся, чтоб не побило в цветении заморозками сад, чтоб была сыта-обихожена вся домашняя живность. За детей же Николай Петрович помолится вдругорядь, не видя в этом ничего обидного: во-первых, они помоложе, поздоровей, а во-вторых, мать всегда должна быть на первом месте.
От этого правильного и во всем справедливого решения Николай Петрович перестал чувствовать себя одиноким и всеми брошенным на произвол судьбы, как будто Марья Николаевна незримо шла рядом с ним. А вдвоем никакие дороги им не страшны.
Выполняя наказ Марьи Николаевны, Николай Петрович решил действительно попытать счастья и зайти к бывшей колхозной конторе. Вдруг там случится какая оказия, и его кто-нибудь подвезет на машине хотя бы до Красного Поля. А оттуда можно уже будет и на автобусе.
Вообще-то добираться из Малых Волошек до районного центра во все времена было чистым мучением. Путь неближний, без малого тридцать километров, а дорога, тракт - грунтовые: летом, посуху, вроде бы еще ничего; весной же и осенью грязь непролазная, ноги не поднимешь; зимой и того хуже - заметы выше человеческого роста. Так что хаживали волошинцы в район редко, только по крайней необходимости. Все больше обретались в Красном Поле. А Красное Поле всегда было селом богатым, многолюдным, с сельповскими магазинами, со школой-десятилеткой, с базаром. До войны в нем даже собирались по нескольку раз в году ярмарки, на которые Николай ездил с отцом-матерью. Теперь, понятно, и Красное Поле обветшало, словно налетел на него какой ураган-погибель: молодежь с землей управляться не захотела, поразъехалась по большим городам, хотя, казалось бы, чего нынче бежать от земли - свобода, воля, какие-никакие механизмы, обосновывайся семьей, хозяйством да и живи в свое удовольствие. Так нет же, все им невиданного хочется, легкого. А легкой жизнь, куда ни заедь, не бывает – это любому-каждому известно, всюду надо трудиться. В Красном Поле, как и повсеместно, остались только старики да старухи; из сельповских магазинов работает всего один, где продают все скопом - и продукты, и всякую галантерею, и хозяйственные товары, да и на это покупателей нет – народ совсем обнищал, пришел в крайнюю нужду. Поговаривают, будто бы и школу-десятилетку хотят закрыть, определив лишь восьмилетнее образование - учеников не хватает, в каждом классе по десять-двенадцать человек, не больше, а учителей содержать надо. О ярмарках и вовсе говорить не приходится: кто помоложе, так уже и не помнит, что это такое.
Одно хорошо, что на излете советской власти успели проложить к Красному Полю из района асфальтную дорогу, намереваясь оживить крестьянскую жизнь, попридержать в селе молодежь. Автобус и правда стал бегать по асфальту шибче, три раза в день. Были слухи, что асфальт продлят и до Малых Волошек, но потом пошло все в окончательную разруху - начальству стало не до таких заброшенных сел-деревень, как Малые Волошки.
Николай Петрович и не заметил, как в размышлении и задумчивости дошел до конторы. Там было еще пустынно и тихо. У телефона, поджидая председателя и бухгалтеров, сидела только дежурная - пожилая и немного слабая умом женщина - Манька.
- Маня, - попытал ее Николай Петрович, - малины никакой не ожидается до Красного Поля или до города?
- Не знаю, дед Коля, - оживилась Манька, всегда большая охотница до разговоров. - Может, в обед будет, председатель вроде собирался ехать, А ты куда настроился? В баню поди, на помывку?!
- В баню, в баню, - не стал втягиваться в долгие рассуждения с Манькой Николай Петрович, размышляя, как ему теперь лучше поступить: довериться этому сообщению насчет машины и ждать до обеда или потихоньку двигаться к Красному Полю в надежде, что кто-нибудь подберет его по дороге.
А Манька уже разошлась на разговор-беседу, принялась рассказывать про каких-то двух мужиков, которые ночью якобы рвались в контору к телефону, грозились ей, да она не пустила их, отбилась.
С Манькой часто так случалось: поначалу говорит вроде бы складно и разумно, а потом вдруг теряется и несет Бог знает что. Жизни Манькиной не позавидуешь. Пока были живы отец с матерью, она под их опекой и защитой и четыре начальных класса сумела закончить, и подевовать не хуже других: всегда чистенько одета-обута, хворь ее не очень даже и заметна была. А вот как осталась одна-одинешенька в порушенной хатке, так и голодно ей приключилось, и холодно, и всяк обидеть норовит - нард ведь нынче безжалостный пошел, корыстный, особенно из молодых, за счет слабого и убогого поживиться не постесняется. У Маньки сосед, который вдруг фермерствовать надумал, пол-огорода оттягал, а она, считай, с огорода только и жила. И никто не заступился, не защитил, ладно, что Манька вон сколько лет при конторе бессменно служит на посылках-побегушках.
- Я пойду, Маня, - решил все-таки попусту не терять времени Николай Петрович. - Может, возле магазина кто будет с машиною.
- Иди, дед Коля, иди, - стала напутствовать его Манька. - Там всегда кто-нибудь есть, а председатель ненадежный, куда-нибудь в другое место поедет.
Николай Петрович настроился поблагодарить Маньку за этот своевременный совет и предостережение, но она, не дав ему произнести ни слова, опять принялась обеспокоенно и с оглядкой рассказывать о двух подозрительных, заезжих каких-то мужиках, грозивших ей ночью. Николай Петрович лишь вздохнул на это, но перебивать Маньку больше не решился, зная, что она все равно не остановится, что теперь ей без разницы, кому рассказывать страшную свою историю: Николаю Петровичу, которого она уже не видит и не замечает, или самой себе. Манька частенько так заговаривается.
Опираясь на посошок, Николай Петрович стал пробираться к магазину, который возвышался неподалеку от конторы под тремя березами и раскидистым
тополем-осокорем. Но Манька все не шла у него из головы, томила душу, хотя, казалось бы, что ему эта Манька, мало ли на свете больных и убогих. Но вот же томила и, главное, с каким-то неведомым прежде Николаю Петровичу укором, словно это именно он был виновен в том, что Манька повреждена немного умом и часто не помнит себя. Николай Петрович попридержал шаг, стараясь унять не вовремя подкатившееся удушье, и вдруг подумал, что там, в Киево-Печерской лавре, ему обязательно надо помолиться и за Маньку, за всех убогих божьих людей, которые нынче лишены человеческого участия и защиты. Кому же тогда еще за них и молиться, если не таким, как Николай Петрович, наказным, идущим на богомолье паломникам?
Возле магазина никаких машин видно не было, зато стоял чуть ли не впритык к двери Мишкин трактор, а сам Мишка с такими же, как и сам, запойными мужиками распивал под осокорем первую утреннюю бутылку. Это надо же, ни свет ни заря, а они уже пьют, подняли с постели продавщицу, которая Мишке, отказать не может, потому как у нее тоже огород и пахать его надо.
Трактор у Мишки, правда, был заглушен. А в советские времена не раз случалось, что он работал, тарахтел возле магазина и час, и другой, пока Мишка пьянствовал. Колхозной техники и солярки ему было не жалко, за десять лет не один трактор угробил, и в речке их по пьяной лавочке топил, и о столбы-деревья разбивал, и просто так по небрежению доводил до ручки. А теперь, вишь, какой рачительный стал: пьянство пьянством, а про трактор помнит, известное дело - свое.
Подходить к Мишке и мужикам Николай Петрович не был намерен. Заведут сейчас пустые разговоры, болтовню, не отобьешься, то да се, время только зря потеряешь. Да и настрой у Николая Петровича нынче другой, душа не тем полнится. Он притаился за дверью возле почтового, единственного на всю деревню ящика, и стал зорко присматриваться, не появится ли где машина. Но Мишка все-таки его заметил и закричал пьяным охрипшим голосом, пугая в соседских домах кур и гусей:
- Эй, киевлянин, заходи, посошок нальем!
Куры и гуси откликнулись на этот крик заполошным кудахтаньем и гоготанием, а Николай Петрович не знал, что ему и делать. Не подойти нельзя: Мишка человек злопамятный, после будет пенять ему: мол, я звал по-людски на посошок, а ты побрезговал - огород тебе пахать не буду. Но и подходить не было никакого желания. Все настроение в один миг испортят, растопчут пьяным своим матом-перематом, без которого слова путного сказать не могут. Что с мужиками случилось, ума не приложишь. Ладно, раньше все на советскую власть, на колхозы грешили: мол, такие они растакие, народу свободы-воли не дают, за палочки-трудодни заставляют работать - оттого народ этот и пьет с утра пораньше. Но теперь-то воли и свободы хоть отбавляй, ан нет, с шести часов по-прежнему полгосударства в пьянстве и похмелье. Тут что-то не так! Видно, какая-то опора, основание в русском человеке надломилось, вот он и сошел с надлежащего понимания жизни.
Николай Петрович, посомневавшись еще самую малость, решил все-таки к Мишке и его друзьям-товарищам не подходить. Даст Бог, Марья Николаевна Мишку как-нибудь сама переборет, остудит его гонор, она на это дело великая мастерица. А Николаю Петровичу нынче надо блюсти себя, не омрачать душу, надо, чтобы она осталась чистой и нетронутой, иначе от предстоящих его молений не будет никакого проку.
Николай Петрович сделал вид, что Мишкиных зазывных криков не слышит и не признает. Он отвернулся от пьяной их компании, а потом и вовсе вознамерился было укрыться в магазине, чтоб наблюдать за дорогой уже оттуда, но вовремя сдержался. Мишка ведь, если загорелся на выпивку, то одной бутылкой не ограничится, прибежит сейчас за добавкой, начнет клянчить продавщицу, чтобы дала ему в долг под будущую пахоту, и тогда Николаю Петровичу вовсе будет трудно от него отвязаться. Мишка, ничуть не стесняясь продавщицы, затеет скандал, станет корить-позорить Николая Петровича, а там дойдет дело и до матерщины. Поэтому он, подхватив посошок, сколько было проворно, перешел на другую сторону улицы и двинулся дальше к последним околичным хатам и выгону. Мишка маневр этот Николая Петровича углядел, что-то крикнул вослед, пьяное и обидное, но Николай Петрович его не слушал, не принимал обиду близко к сердцу и вскоре действительно оказался за селом на песчаной прямоезжей дороге к Красному Полю...
День между тем уже разгорелся во всю свою весеннюю, обновляющую силу. Солнце поднялось над дорогой первозданно чистое и ласковое, в охотку согревало озябшую за ночь землю. И она откликалась на его тепло буйным зеленым пробуждением. Вдоль обочины, по которой шагал Николай Петрович, стали часто попадаться густые островки молодой крапивы и пырея; на придорожных ольховых кустах то там, то здесь просвечивались на солнце клейкие рубчатые листочки; в низинках и оврагах остро тревожили глаз голубые нежно-ранние колокольчики. Казалось, дохни сейчас чуть посильнее - и они тотчас же откликнуться на это дыхание праздничным колокольным перезвоном. На электрических проводах Николай Петрович несколько раз заметил восседавших рядком ласточек и совсем возрадовался. Ласточки - это, значит, уже настоящая весна и тепло.
Идти-шагать по дороге под щебетание и перелеты ласточек было легко и необременительно. Мешок, умело собранный и притороченный Марьей Николаевной, лежал точно между лопаток, не причиняя Николаю Петровичу никакого неудобства, стеганка хорошо держала накопившуюся за ночь в теле истому, сапоги знай себе поскрипывали, поговаривали за каждым шагом. При таком ходе посошок Николаю Петровичу почти был не нужен, и он, давая отдых рукам, часто по-пастушьи закидывал его на плечи. И тут же Николаю Петровичу начинало чудиться, что это вовсе не рябиновый посошок, а винтовка-трехлинейка образца 1891/30 года № 32854, и что идет он не один, а рядом с товарищами по пехотному взводу и роте к новому месту дислокации, к новому рубежу, который известен лишь командиру взвода старшему лейтенанту Сергачеву. Точно так же светит утреннее весеннее солнце, щебечут ласточки, зеленеет на обочине молодая крапива, манят к себе в овраг и низинку, где еще, случается, лежит снег, голубые колокольчики-перезвоны. Но надо идти-торопиться, потому что там, впереди, откуда доносится орудийный гул, их ждут не дождутся поредевшие и уже с трудом сдерживающие противника пехотные цепи.
- Подтянись! - время от времени покрикивает старший лейтенант.
Николай послушно отгоняет от себя неодолимое желание спуститься в эти низины и овраги, чтоб хоть пяток минут посидеть, передохнуть вблизи голубых колокольчиков, поправляет на плече понадежней винтовку и убыстряет шаг.
...На фронт Николая призвали в начале июля сорок первого года. Был он тогда совсем еще молодым, всего восемнадцатилетним парнем, в армию собирался только к осени. Но война поторопила, сдвинула все сроки. Два месяца Николай находился в учебных лагерях, осваивал курс молодого бойца, обретал какие-никакие навыки дальнего и ближнего, рукопашного, боя. Собственно же на фронт попал лишь в конце сентября, когда враг уже одолел Смоленск и начал подступать к Москве. Времена были тяжелые, порой казалась, что и вообще непоправимые. Всего тогда Николаю пришлось изведать: и страха-растерянности первого боя, и какое-то неведомое до этого, безотчетное чувство ликования и одновременно тоски, когда он увидел, что именно его пулей убит высокий белобрысый немец, еще мгновение тому назад бежавший навстречу Николаю с коротеньким автоматом-шмайсером наперевес; и особенно запали ему в память дни окружения и разрозненного выхода из него по лесным и болотным топям. От их роты осталась всего горсточка солдат и офицеров, раненых, донельзя уставших и обессиленных. Но и та вскоре рассыпалась, потому что принято было решение выходить к своим по два-три человека. И, слава Богу, вышли, всего лишь несколько раз натолкнувшись на немцев в подмосковных уже деревнях, куда волей-неволей пришлось заглядывать - оголодали ведь донельзя. В коротеньких этих стычках-перестрелках они потеряли одного человека, киргиза Маматова, который по неосторожности постучался в дом полицая и тем всполошил все село. Немцы кинулись за Маматовым в погоню и подсекли его на огородах. Но Маматов все-таки ушел от них и скрылся в лесу. И мало того, что скрылся, так еще и, отвлекая немцев от остальных окруженцев, залег и стал отстреливаться. Николай и четверо его попутчиков, которые укрывались в ожидании Маматова за небольшим болотцем, все это видели я, но ничем ему помочь не могли: во-первых, далеко до него было - метров пятьсот по открытой местности, а во-вторых, немцев на облаву высыпало из близлежащих домов с полроты и, обнаружь они Николая с товарищами, то всех бы до единого выловили или постреляли. А так выходило, что один только Маматов... По крайней мере, старший политрук, который прибился к их группе двое суток тому назад, принял решение уходить. Они подчинились ему и, скрываясь в предрассветном тумане, ушли болотами и перелесками. Маматов еще несколько минут отстреливался одиночными нечастыми выстрелами, а потом как-то вдруг затих, и до беглецов долетало лишь стрекотание немецких автоматов.
Случай на войне в общем-то рядовой, привычный: погибнуть там ничего не стоило (а они, конечно же, все погибли бы, ввяжись тогда с немцами в бой), но все равно до сих пор этот случай не идет у Николая Петровича из головы. А вдруг да отбились бы и унесли с собой Маматова, он, может быть, и ранен-то был несильно, в руку или в плечо, отстреливался вон еще сколько, прикрывая их отход. Конечно, теперь содеянного не вернешь, доподлинно не рассудишь, кто тогда был прав, кто виноват, так что остается Николаю Петровичу лишь одно: помолиться в Печерской лавре за упокой души погибшего на поле брани рядового Маматова, хотя он и не православной был веры человек. Помолиться надо и за всех остальных, убиенных на той ненасытной войне, православных и неправославных - Бог един и моление то примет. Cамому же Николаю Петровичу, помолившись, надо покаяться всей душой и сердцем, если в чем перед ними, павшими, был виновен. Бог милостив - примет и покаяние, хотя было бы лучше, чтобы он хоть на один день вернул до срока сгубленных болевых друзей-товарищей Николая Петровича.
...Вышли тогда они к своим в последние дни октября и сразу попали в руки особого отдела. Расспрашивали их там долго, по нескольку раз задавая одни и те же вопросы: как, при каких обстоятельствах попали в окружение, как выходили, кто командир части и где он может быть сейчас, и многие другие подобные загадки. Николаю, правда, особо таить было нечего, рассказал особисту все, как на духу, ни разу не сбился, не попутал фамилии. Но, главное, при нем были в целости и сохранности документы и личное оружие, винтовка номер 32854, выданная еще в учебном лагере, когда принимали присягу. Это все наука отца, старого вояки, прошедшего первую мировую войну. Провожая Николая на фронт, но дал ему такой совет: хочешь уцелеть, сынок, перво-наперво не пей на войне водки, чаще всего там гибнут солдатики по пьяному необдуманному делу; во-вторых, береги документы и оружие, уж коль и погибнешь, так не безымянным и небезоружным, честь тебе будет за это и добрая память; и в-третьих, работай на войне, как работал в поле, потому как война - это прежде всего великая работа. Поленишься, вовремя не окопаешься - верная тебе гибель; не соорудишь как следует блиндаж, землянку - опять-таки не уцелеешь, поймаешь пулю или осколок; не почистишь прилежно винтовку или орудие - они и подведут тебя в самый неподходящий момент, одумаешься, да поздно - смерь уже на лету.
Все наказы отца Николай выполнял самым неукоснительным образом, потому, может, и уцелел, вернулся с войны, хотя и раненым, и контуженным, но живым. И первый раз удостоверился он в справедливости науки, наказов отца тогда, осенью сорок первого года. Послушал его грозный особист, посмотрел документы да и отправил в пехотный взвод для прохождения дальнейшей службы. А у кого документов, солдатской книжки, не оказалось, так было им худо, особист совсем в иные места их перепроводил.
В взводе Николая накормили-напоили, дали поспать часа три, а на следующий день был он уже в бою, как равноправный боец Красной Армии.
Но именно в том первом своем после окружения бою его и ранило. Видимо, от счастья, что наконец оказался среди своих, что удачно прошел проверку в особом отделе, он расслабился, впал в горячку, а может, просто во время окружения и блуждания по лесам потерял необходимую в наступательном бою сноровку. Вот и поплатился за это головокружение! Не успели они выскочить из скопов и пробежать метров двести по раскисшему картофельному полю, как пуля и выследила его среди не больно густой солдатской цепи. И что обидно: за мгновение до этого он хотел было укрыться за небольшим кустиком, росшим на бомбежке, но побрезговал столь ненадежным укрытием, проскочил мимо, совсем не вовремя подумав, что в первом после возвращения в строй бою ему ловчить не к лицу, надо показать себя бойцом храбрым и надежным. Пуля попала Николаю в грудь, чуть пониже ключицы (ту, что пробила ему легкое, он поймал гораздо позже под Кенигсбергом возле немецкого городка Тапиау) и вышла поверх лопатки. Ранение в общем-то не самое худшее, но Николай от испуга (чего уж тут таиться) и страшной мысли, что все - убит, на всем бегу упал в грязное картофельное поле и потерял сознание. Когда же пришел в себя и огляделся, то увидел лишь пустынное это поле - и ни одной человеческой души вокруг: товарищи его потеснили немцев и ушли дальше за небольшой холмик-высотку, покрытый перелеском. Николай попробовал было подняться, чтоб идти в тыл к своим, но ничего у него из этого не получилось: видимо, он слишком много потерял крови, пока лежал без сознания, и силы совсем покинули его. Ничего не вышло у Николая и из намерения ползти по картофельному топкому полю: было оно вконец размытым осенними частыми в том году дождями и каким-то провально-скользким – как он ни пытался ухватиться за какую-либо былинку или земляной бугорок, все предательски протекало между пальцев, не давая никакой опоры. После одной-двух подобных попыток Николай бросил бесполезное это занятие и с тоскою подумал, что, стало быть, такая у него судьба - помереть здесь среди пустынного слякотного поля...
И наверное, помер бы, не пошли ему Бог ангела-спасителя в образе совсем молоденькой конопатой девчушки-санинструктора, которая не прошла мимо совсем окоченевшего и приготовившегося уже к смерти бойца. Она, кажется, не столько увидела, сколько догадалась, что он еще живой, упала рядом с ним, опасаясь дальнего артиллерийского огня, который запоздало открыли немцы, и, наскоро перевязывая Николая, начала вдруг не утешать его, а стыдить:
- Ты что это, солдатик, раскис!
И Николаю действительно стало стыдно, что вот он, молодой крепкий парень, так с испугу устрашился не больно сильного ранения, растерялся и готов безропотно помереть в холодной провальной грязи. Он приободрился, преодолел свои страхи и, когда девчушка приказала-повелела ему: "Вставай, вставай!" нашел в себе силы и желание встать и идти, опираясь левой рукой на ее худенькое острое плечо, а правой на верную свою мосиновскую винтовку. Девчушка эта (звали ее, кажется, Соня) оказалась на редкость крепенькой и настырной. Поддерживая Николая, она то уговаривала его не поддаваться минутной слабости, терпеть ранение и боль, как положено их терпеть настоящему русскому солдату, то опять укоряла и стыдила его за преступное, недостойное бойца Красной Армии малодушие. Николай во всем слушался ее, как будто эта конопатая Соня была не его ровесницей, совсем еще девчушкой, а взрослой женщиной, старей сестрой или даже матерью... С тех пор Николай и стал во всем подчиняться женщинам, остро почувствовав их материнское начало, догадавшись, что какой бы женщина ни была молодой и юной, а она всегда старше и опытней мужчины, который устает от своего напускного мужества и требует ее участия и жалости. Поэтому и сейчас, в стариковской своей жизни, Николай Петрович мало когда перечит, сопротивляется Марье Николаевне, признавая ее женскую правду и справедливость. Многие деревенские мужики посмеиваются над ним за такое добровольное подчинение, но что Николаю Петровичу до их насмешек – мужики эти гораздо моложе его, они в сорок первом году не уходили по склизкому картофельному полю, опираясь на хрупкое Сонино плечо, от верной гибели и смерти. И не им судить Николая Петровича. А те, кто судить могли бы, имели на это полное право, все до единого лежат на деревенском их кладбище. На сегодняшний день Николай Петрович в Малых Волошках последний оставшийся в живых фронтовик. Вот окажись нынче рядом Соня, он легко бы отдался на ее суд, на ее укоры. Но где теперь эта отчаянная, двужильная Соня, жива ли, здорова ли, уцелела ли на гибельной, проклятой войне, где в общем-то таким девчушкам, как она, было не место, ли тоже давно покоится под могильным холмиком?
Вспоминая о Соне, Николай Петрович уверенней укреплялся на тропинке, делал шире и надежней шаг, вприщур поглядывал на солнышко, которое поднималось все выше и выше, и вдруг поймал себя на мысли, что уж если и надо ему за кого помолиться в Киево-Печерской лавре, так это перво-наперво за своего ангела-спасителя, за бывшего санинструктора пехотной их роты конопатую девчушку Соню. Одна тут только возникает сложность: за здравие ее молиться или за упокой. Может, действительно остался от этой Сони один только могильный бугорок где-либо на опушке леса, давно оплывший и всеми забытый. Теперь ведь о тех погибших на войне солдатах вспоминают редко, лишь на большие военные праздники, да и то в основном люди постарше, которые переживали эту войну или хотя бы были причастны к ней по рождению. Вот и у Николая Петровича дома: дети, Володька и Нина, всегда присылают ему на день Красной Армии и День Победы поздравления, открытки, телеграммы и даже подарки, а внуки - нет, для внуков минувшая эта война уже далекое недосягаемое прошлое, и что дед воевал на ней, им почти равнодушно. Поменьше, правда, были, так иногда о чем-нибудь расспрашивали,
интересовались, а повзрослев, всякое любопытство утратили, понаслушавшись Бог знает каких небылиц о войне по радио и телевизору. Не зря, видно, говорят умные люди, что человеческие страдания забываются через поколение, что новая трава не помнит прошлогодней. Хотя и то верно, не век же эти страдания помнить, усугублять их - никакой тогда отрады в молодой жизни не будет...
Солнышко начало уже пригревать и припекать совсем по-летнему. Над полями поднялся сизо-голубой пар, верное напоминание крестьянину, что пора задерживать влагу, думать о пахоте и посевной, торопить на плантации технику. В нескольких местах Николай Петрович действительно заметил трактора, которые натужно тянули за собой плуги и бороны. Он похвалил в душе неведомых ему трактористов за их своевременное радение о земле, но тут же опять с тревогой подумал о доме, о Марье Николаевне: не упустит ли она с пахотой сроки из-за пьяного Мишки, который пример с радетельных мужиков не берет, в поле с утра не едет, а пьет в неурочное время водку...
Беспокойная эта житейская мысль отвлекла Николая Петровича от воспоминаний о войне, которым он предавался не очень часто, потому что всякий раз, как только вспоминал фронтовые свои годы, так у него тут же начинала болеть душа, а вслед за ней давали о себе знать и раны, и случалось, что Николай Петрович надолго залегал в кровать, пугая и тревожа Марью Николаевну. Сейчас же, в дороге, ему болеть никак нельзя, Марьи Николаевны тут не и обихаживать его, звать то и дело на дом фельдшерицу некому. Николаю Петровичу надо это понимать и зазря не распаляться.
Он переложил посошок из руки в руку и начал чутко прислушиваться к отдаленному, но все вроде бы нарастающему машинному гулу. Вскоре Николая Петровича и вправду догнали "Жигули". Василька Калюжного, того самого фермера-однодворца, который оттягал у Маньки-посыльной пол-огорода. Николай Петрович не стал даже поднимать руку. Он еще издалека заметил, что на переднем сидении, притороченная страховочным ремнем, возвышается жена Василька Варька, неимоверно толстая женщина по деревенской кличке Шерепа, - а все заднее занято какими-то ящиками. Но если бы даже в машине было свободное место, руку Николаю Петровичу все равно поднимать не стоило - Василек не остановится. Это в Малых Волошках всем доподлинно было известно, много раз испытано и проверено.
В прежние времена Василек работал на колхозной машине-молоковозе, ежедневно по три раза мотался в город на молочный завод, но попутчиков в ту или в обратную сторону брал с собой редко. Не с руки ему это было, потому как все знали: он крепко приворовывал на заводе обрат-пахту и кормил им дома свиней. На этой домашней свиноферме Василек вконец, до смерти загонял первую свою жену, смирную, безответную женщину, одновременно работавшую еще и в колхозе телятницей. По второму разу Василек женился на Варьке-Шерепе. Эта пришлась как раз по нему и комплекцией, и нравом. Когда наступили новые времена, они вдвоем быстро сообразили, что и как надо делать, взяли себе земли немеряно, стали засевать подсолнечником, который всегда ценился. Поначалу сами, конечно, работали, как проклятые, тут ничего не скажешь, а теперь, разбогатев, нанимают рабочих. Тот же Мишка у них пашет-боронует и не очень там гоношится, зная, что Василька и Шерепу на крик и обиды не возьмешь, они сами кого хочешь так прижмут и обиходят, что не пикнешь. Варька учетчица еще там: чуть что не по ней, сразу вычитает из Мишкиного жалованья, а Василек, говорят, и по мордам не раз Мишке давал, обнаружив его пьяным в борозде. И ничего - Мишка терпит, потому как заработок у Василька и Варьки у него надежный, круглогодичный, не то что по мелкосочным дворам: по весне вспахал огороды, а дальше до самой осени можно трактор ставить на прикол - сажают и обихаживают картошку хозяева помаленьку сами, без Мишкиного участия.
Вообще многие люди нынче удивляют Николая Петровича. Взять хотя бы тех же Василька и Варьку. До новых переменных времен они вроде бы мало чем отличались от остальных, разве что к деньгам были не в меру жадными, так ведь и к работе тоже. А в последние годы словно переродились, алчность их обуяла непомерная, за копейку любого со света сведут. Как с такой алчностью, с такой темнотой в душе жить, Николай Петрович представить не может! Ну да Бог милостив, как-либо призреет своим взором и их, заблудших.
Николая Петровича обдало пылью от пронесшейся безостановочно машины; он даже отшатнулся подальше на обочину и шел минуты две-три, овеянный с ног до головы песком. Но на Василька и Варьку никакой обиды не затаил, а, наоборот, подумал о них с участием и жалостью, что так вот безотчетно рвут они, губят свои жизни ради окаянных денег, и решил, что надо будет и за Василька с Варькой положить в Киево-Печерской лавре поклон и, может быть, даже более крепкий, чем за остальных праведных людей, чтоб они одумались и понапрасну не губили себя, все-таки они люди православные по крещению своему и обычаю, а православный человек в первую очередь о душе, о спасении души думать обязан.
...До Красного Поля Николай Петрович дошел только к обеду и, надо сказать, здорово притомился. Последние километры брел уже с натугою, все основательней и основательней опираясь на посошок. Левая простреленная нога, зажатая в туговатый все же сапог, начала заметно побаливать, и Николай Петрович вынужден был несколько раз останавливаться, присаживаться то на поваленное у обочины дерево, то на сохранившийся еще от санной зимней дороги клочок сена, чтобы дать ей какой-никакой отдых. По-настоящему же набраться новых сил он рассчитывал в автобусе, где ему, старику и ветерану, местечко, как-нибудь найдется...
Но на автобусной остановке его нежданно-негаданно подстерегло огорчение. По расчетам Николая Петровича, автобус должен был появиться с минуты на минуту. В надежде на это он даже не стал располагаться на лавочке под навесом - отдохнуть не отдохнешь, а только расслабишься, разомлеешь. Но автобуса все не было и не было. Николай Петрович начал беспокоится, догадываться, что тут что-то не так: на остановке, кроме него, больше нет ни единого человека, а ведь должны быть - проехать в город у многих есть необходимость.
Бесполезно так потратив минут десять-пятнадцать, Николай Петрович решил разузнать у кого-нибудь из местных жителей, что за приключение нынче с автобусом. Неподалеку от остановки в кустах краснотала он заметил стадо исхудавших за зиму коз, а при них суетную старушку с хворостинкой в руках. Спустившись по нетвердой насыпи к зарослям, где козы уже находили себе какую-никакую травинку или наливающуюся сладким живительным соком почку, Николай Петрович затронул проворную бабку-пастушку:
- Скажи на милость, автобус до города ходит или как?
Бабка тут же забыла про коз, подступила к Николаю Петровичу поближе и пустила в долгие объяснения:
- Какой там автобус! Бензина, говорят, нету. С Рождества ни разу не ходил, ты попусту не жди!
- А как же добираетесь, если что? - полюбопытствовал Николай Петрович.
- Да никак! - все больше волновалась бабка. - Дома сидим, телевизор смотрим. Хлеб раз в неделю подвозят, и на том спасибо. Но сегодня день не хлебный.
Чувствовалось, что бабке донельзя надоело пререкаться с непослушными козами, которые то и дело норовили разбрестись по всему полю, и она рада-радешенька была появлению Николая Петровича. В какой-нибудь иной раз он с большим даже интересом послушал бы говорливую бабку-пастушку, ее жалобы-обиды. Бабка эта, судя по возрасту, приходилась Николаю Петровичу ровесницей и поди, доживала свой век в сиротстве и одиночестве. Мужчине не поговорить с ней, не выслушать ее жалобы-напасти было бы грешно и неуважительно. Но сегодня у Николая Петровича случай особый, он не по праздному делу собрался в путь-дорогу, так что путь уж бабка не серчает на него за недолгую беседу. Николаю Петровичу теперь надо думать-размышлять, как же ему добираться дальше до города.
- Ну прощевай, пастушка, - улыбнулся он, стараясь хоть так приветить беспокойную свою ровесницу.
Но бабка прощаться, кажется, еще не была намерена. Она попристальней оглядела Николая Петровича и принялась дотошно расспрашивать его, как будто разговор у них только начинался:
- А ты, чай, из Малых Волошек будешь?
- Из Волошек, - не посмел так вот на полуслове оборвать бабку и уйти своей дорогой Николай Петрович.
- То-то я гляжу, - не наш! У нас таких справных стариков уже и не осталось.
Женская эта незатейливая похвала пришлась Николаю Петровичу по душе. Он действительно вдруг почувствовал себя по-молодому здоровым и крепким мужчиною, которому до старого, предельного возраста надо еще жить да жить. Усталость его и тревожное беспокойство о дальнейшем пути как-то почти мгновенно прошли, и он задержался возле старушки еще на несколько минут. Она этому обрадовалась и совсем разохотилась на беседу:
- В гости снарядился или так, по делу?
- По делу, - не стал и бабке раскрывать всю правду Николай Петрович насчет своей поездки, опять суеверно боясь, что если он кому-нибудь до срока расскажет, то ничего из его замысла не получится.
- И важное дело? - не унималась бабка.
- Важное, - вздохнул Николай Петрович, поудобней опираясь на посошок.
Бабка сразу присмирела, притихла, поверив этому невольно вырвавшемуся его вздоху, но допытываться истины не стала, а в свою очередь тоже глубоко вздохнула, выдавая печальные старушечьи мысли, которые, должно быть, одолевают ее тут в чистом поле:
- Как на войну собрался, с мешком!
- Хаживал и на войну, - еще тяжелей оперся на посошок Николай Петрович.
- Мой тоже хаживал, - минуту помолчав, ответно пригорюнилась бабка. - Да так до сих пор и бродит где-то...
Теперь промолчал, не нашелся сразу что ответить Николай Петрович. Ровесников его на той войне осталось видимо-невидимо, бродят в чистых полях незримыми тенями, взывают к милосердию и памяти. Домой их к женам, детям и внукам, сколько ни рви сердце, уже не дождешься. Остается опять-таки только одно: молиться за безвременно павших, чтоб там, в полях, души их не были так бесприютны и брошены, как брошены в живой жизни солдатские вдовы.
- Ну иди с Богом, - словно догадалась о горестных рассуждениях Николая Петровича старушка. - Иди, может, кто и подберет, свет не без добрых людей.
И так ласково, с таким участием она это сказала, что Николай Петрович на мгновение даже задохнулся от запоздалой жалости к одинокой своей ровеснице, а еще от того, что на него вдруг ощутимо повеяло тем далеким военным и послевоенным родством, которым люди тогда жили и выживали и которое теперь напрочь забылось и развеялось в прах...
- И ты оставайся с Богом, - только и нашел что сказать старушке Николай Петрович и стал взбираться назад на насыпь, чаще обычного подсобляя себе посошком.
...Стоять под дощатым продуваемым ветром со всех сторон навесом Николаю Петровичу не было теперь никакого резона. Попутная машина если и появится, то, скорее всего, подберет кого-нибудь из своих, краснопольских жителей, а его, заезжего, оставит без внимания. Тут предстояло решаться на что-то иное. Выбор, правда, у Николая Петровича был невелик. Можно, конечно, было потихоньку идти и идти по шляху дальше, как шел и доныне, думая о разных жизненных делах. Глядишь, к вечеру и дотопал бы. А можно было, пойти к племяннице, жившей в Красном Поле, заночевать у нее, чтоб в дальнейшую дорогу отправиться поутру со свежими силами. Но толком пока не проглядывалось ни то, ни другое. Идти по шляху было заманчиво, но натруженная нога совсем стала побаливать, требовала отдыха и покоя, да и все истомившееся тело тоже нуждалось в отдохновении. Мешок у Николая Петровича хотя и не больно тяжел, но уже основательно натер плечи, тянул вниз, и на подступах к Красному Полю его приходилось то и дело поправлять, поддергивать. При таком положении далеко не уйдешь, тут никакой посошок не поможет.
Племянница, конечно, примет Николая Петровича с радостью, оставит на ночь. Он в том не сомневался: женщина она душевная, обходительная, вся в покойную мать, старшую сестру Марьи Николаевны. Но тревожить ее, отвлекать от работы и домашних дел Николаю Петровичу не хотелось, а еще больше не хотелось рассказывать, куда это он и зачем собрался в столь дальнюю дорогу на старости лет. Племянница, зная, что здоровьем Николай Петрович теперь уже не больно крепок, начнет волноваться, отговаривать его, призовет на помощь мужа, детей - и неизвестно еще: устоит ли под их напором Николай Петрович. Да племянницы сейчас наверное, и нет дома, работает она в сельпо бухгалтером, с утра до ночи там пропадает, к ней лучше к вечеру заявляться.
В общем, дела у него получались невеселые. Поразмышляв над ними еще самую малость, Николай Петрович решил поступить пока уклончиво и неопределенно: выбраться за околицу Красного Поля, передохнуть там где-либо на свежем воздухе, не привлекая ничьего внимания праздным своим видом, перекусить припасами Марьи Николаевны, а окончательно определиться поближе к вечеру, осле привала. Может, действительно надумает он пойти к племяннице, тем более, что живет она поближе к околице, хотя и немного в стороне от асфальта, на отделенном от остального села ручейком островке, который в Красном Поле все зовут Сахалином.
Николай Петрович так и поступил. Превозмогая боль в натруженной ноге, он выбрался за околицу и удачливо обнаружил там на опушке хвойного вечнозеленого леса прошлогодний стожок соломы. Лучшего места для привала нельзя было и придумать.
Первым делом Николай Петрович решил развести костерок. Весна весною, а земля еще как следует не прогрелась, настоящее тепло только на подходе, и особенно здесь, в низинке возле хвойного леса. Без костерка можно озябнуть, подхватить простуду, а ему сейчас это ни к чему.
Не углубляясь далеко в лес, чтоб часом не заблудиться в незнакомой местности, Николай Петрович набрал охапку сухих веток - валежника, наломал их и сложил шалашиком. Потом притащил к шалашику небольшой пенек, который обнаружил в зарослях молодого сосняка. Теперь у него получилось совсем завидное становище: впереди непролазный лес-чащоба; со спины - укрывающий от ветра стожок соломы; а по сторонам - дорога и тот ручеек, что отделяет Красное Поле от хутора по названию Сахалин. Тут путнику самый отдых...
Костерок занялся с одной спички, с одного пучка сухой пшеничной соломы. Веточки сразу затрещали, полыхнули на Николая Петровича печным теплом и жаром, и он даже вынужден был отодвинуть чуть подальше пенек.
Давно Николай Петрович не сиживал так беззаботно возле костерка. В крестьянской жизни особо прохлаждаться не приходится, ежечасно в ней есть занятия, работа. Костерок, если и запалишь когда, так только по делу: лодку засмолить, ненужный какой мусор-бурьян пожечь или чтоб обогреться на лугу возле стада во время дождя и непогоды.
Николай Петрович развязал мешок и разложил съестные свои яства на чистом льняном лоскутке, который заботливо положила ему в дорогу Марья Николаевна, словно предвидя, что у него непременно случится подобный привал.
Но есть Николай Петрович сразу не стал, вдруг поймав себя на давней, военной еще поры мысли, что надо бы подождать, пока рассядутся вокруг костерка товарищи по отделению, повесят над полыхающим огнем походный чайник, Ему даже послышались в лесной чащобе чьи-то шаги, позвякивание саперных лопаток, оружия, а потом и приглушенные голоса, среди которых резко выделялся командирский голос старшего лейтенанта Сергачева.
Николай Петрович совсем отрешился от нынешней жизни, стал терпеливо ждать приближения друзей, привычно прикидывая, как лучше разделить кусочек сала и буханку хлеба, чтоб хватило понемногу на всех. И фронтовые его надежные друзья действительно явились к нему и незримыми тенями сели вокруг костра. Под утомленными их взглядами Николай Петрович разделил хлеб и сало точно поровну, никому не уменьшив порцию, никого не обидев. Потом, заслуженно похваляясь, что сало домашнее, собственноручно засоленное Марьей Николаевной (а она в этом деле великая мастерица), он взял первую попавшуюся долю и начал уже было передавать ее в заскорузлую ладонь самого старшего в их отделении, почти пятидесятилетнего солдата Ивана Махоткина, но костерок, в который Николай Петрович позабыл вовремя подбросить веток, вдруг опал, засеребрился пеплом, - и тени тут же исчезли, удалились куда-то в поля, за холмы и ручей, все так же позванивая саперными лопатками и о чем-то тихо переговариваясь...
Николай Петрович мгновенно пробудился, пришел в себя и, по-напрасну оглядываясь вокруг, лишь горько вздохнул: нет, никто из его первого пехотного отделения возле костерка сейчас объявиться не может, и тем более старший лейтенант Сергачев. Погиб он, как и киргиз Маматов, тоже на глазах у Николая Петровича. Правда, уже в наступательных боях после Сталинграда, куда военная судьба забросила Николая осенью сорок второго года.
Первое ранение Николая, вопреки надеждам его спасительницы Сони, оказалось не таким уж и безобидным. Под ключицею была задета какая-то жизненно важная жила, и скорому лечению в медсанбате она не поддавалась. Да
и какао там могло быть лечение, ведь войска все еще отступали, пятясь назад, уже вплотную упираясь в Москву. Заботами все той же Сони Николай с набрякшей, горящей огнем раной попал в санитарный эшелон и уехал через всю Россию в далекий не затронутый войной город Уфу.
Провалялся он там целых полгода, вытерпел несколько операций, потом месяца полтора был еще в запасном полку, где собрались в основном такие, как он, перекалеченные в попятных боях солдаты да зеленая необстрелянная молодежь.
Второй раз на фронт Николай попал под весну сорок второго года, как раз в такое вот, как нынче, время. Там судьба и свела его со старшим лейтенантом Сергачевым. Был он всего года на три-четыре постарше Николая, но казался ему тогда человеком уже многоопытным, вдосталь всего повидавшим в жизни. Кадровый военный, Сергачев тяжело переживал начальный разгром Красной Армии, который стал для него полной неожиданность и в котором он считал виновным и себя. И вот, чтоб искупить эту вину, Сергачев в каждом бою безрассудно бросался в самые опасные места, словно намеренно искал себе гибели. Но смерть долго обходила его стороною, храня в новом совсем уж неожиданном и позорном для Сергачева отступлении летом сорок второго года. Так в охранении пережил он все сталинградские бои, весь ужас беспрерывных бомбежек, артиллерийских обстрелов, атак и контратак. И мало того что пережил, но еще и сумел сохранить костяк пехотного своего взвода, с которым отступал от самой границы. Настигла его смерть только под Воронежем, когда они, штурмуя город, закрепились на правом берегу речушки, называемой, кажется, тоже Воронеж. И настигла, как это часто и бывает на войне с такими вот вроде бы заговоренными людьми, совершенно нелепо и случайно. Захватив крошечный плацдарм, поредевший взвод Сергачева укрылся в каком-то строении, бесприютно стоявшем посреди поля. Наши же артиллеристы на левом берегу приняли их за немцев и открыли беспощадный, ураганный огонь. Сергачева ранило вначале в грудь, и он, страшно матерясь, чего раньше с ним никогда не случалось, кричал в адрес артиллеристов какие-то немыслимые проклятия. И те, словно услышав его, накрыли не больно надежное их убежище двумя прямыми попаданиями. От Сергачева осталась только отброшенная далеко в сторону взрывом командирская сумка, в которой они после обнаружили фотографию его совсем молоденькой жены да переписанное от руки стихотворение поэта Симонова, бродившее тогда среди солдат и офицеров: "Жди меня, и я вернусь..." Но вернуться Сергачеву, несмотря на это заклинание, было не суждено...
А Николай уцелел. И опять-таки по строгой науке и наказу отца. На кирпичное хлипкое строение, которое рано или поздно должны были разрушить артиллерийским огнем либо наши, либо немцы, он не больно надеялся, а, увлекая за собой еще нескольких бойцов, начал чуть в стороне от него поспешно окапываться, И Бог его миловал: все снаряды и осколки пролетели мимо...
В ногу осколком Николая ранило много позже почти в родных его местах под Курском, когда они переправлялись через реку Сейм. Но он и там избежал гибели, сумел выплыть на берег, хотя и нахлебался воды вдоволь. А ребята, что плыли вместе с ним на одном плотике, все ушли на дно, в том числе и Иван Махоткин, до этого тоже очень осторожный и удачливый солдат.
Вообще Николай Петрович, должно быть, родился под счастливой звездой. Почти всю войну прошел в пехоте и жив остался. Случай, можно, сказать, редкий, ведь жизни каждому пехотинцу было определено не больше тридцати дней - вон она какой была та нынче почти совсем уже забытая война. И может быть, именно потому пал выбор седобородого старика на Николая Петровича: мол, ты один-единственный уцелел со своего взвода, а теперь вот и в Малых Волошках единственный, последний участник войны, - так кому еще иному, как на тебе, идти в дальнюю дорогу к Киево-Печерской лавре, чтоб помолиться за всех живых и павших. И не надо сетовать на тяготы и лишения этой дороги, любой из твоих погибших друзей с радостью пошел бы вместо тебя, но из темной погибельной земли им уже не подняться...
Николай Петрович подбросил в костер веток, а сам пошел с алюминиевой кружкой к ручейку, чтоб набрать там воды да согреть фронтового кипятка-чаю. Ручеек, наполненный почти до самых краев талыми стоками, змейкою бежал по начинающему зеленеть лугу, бурлил, клокотал на поворотах, как будто все время на кого-то и на что-то сердясь. Николай Петрович присел на дощатой кладочке, заботливо брошенной окрестными мужиками с крутого берега до кипящей стремнины, должно быть, для того, чтоб здесь можно было даже в самую жаркую летнюю пору, когда ручеек мелеет и пересыхает, стирать белье.
Обнаружив на кладочке Николая Петровича, ручеек еще больше рассердился, вспенился, словно боясь, что неожиданный этот гость выведает все его весенние тайны. Николай Петрович не сдержался и вступил с ручейком в шутливую беседу:
- Ишь какой неуживчивый! Да я только воды набрать.
- Ну разве что воды, - кое-как примирился ручеек.
На том они и сговорились. Николай Петрович зачерпнул в кружку воды и, выполняя свое обещание, начал поспешно подниматься на берег, а ручеек с удвоенной силой побежал дальше за холмы. Поведением Николая Петровича он
остался доволен, зазвенел, затревожился еще громче, но под самый конец вдруг прекратил свой бег и несколько раз потаенно вздохнул. Николай Петрович легко догадался, в чем тут дело: безымянный этот ручеек тоже не прочь бы сейчас поговорить по душам с Николаем Петровичем, да жаль - некогда, надо бежать, торопиться к большой реке, а то можно и не успеть - другие ручейки наполнят ее всклень, ему же места не достанется и придется растекаться по пойменным лугам, вместо того чтоб мчаться к еще большей реке, а потом и к самому морю.
- Ну ладно, - успокоил его Николай Петрович. - В другой раз поговорим. Летом.
Ручеек вздохнул еще раз и спрятался за высокими берегами.
Вода в кружке была по-весеннему мутной, неотстоявшейся, но Николай Петрович ничуть этому не огорчился. Вскипит, наполнится горячим паром и посветлеет, очистится. Не такую пивали: из болота, из копытного следа.
Приладив кружку в горячих углях, Николай Петрович сходил опять к лесной опушке, сорвал там в низинке несколько листочков ежевики и дикой смородины, которая дотянулась сюда с лугового берега. Когда вода начала закипать, действительно светлея и очищаясь, он бросил листочки в кружку и прикрыл ее кусочком бересты, которую подобрал там же в лесу. Нет, все-таки как заманчиво жить на белом свете: пахать-сеять, обновлять землю, сидеть так вот в отдохновении у костерка! И ведь можно бы подобным образом жить повсюду, по всем самым дальним странам и государствам, хоть в Африке, хоть в Америке, чего серчать и обижаться друг на друга, чего воевать в общем-то по пустяковым делам, лишая себя красоты и необыкновения жизни...
Чай у Николая Петровича получился крепкий, настоянный. Куда твоя покупная заварка! От первых его глотков голова по-молодому закружилась, поплыла, а тело, наоборот, посвежело. К такому вот ежевично-смородиновому чаю Николай Петрович был приучен с самого детства отцом, когда совместно они пастушили по лугам и лесным опушкам. Да потом и на фронте не раз приходилось испробовать, там ведь настоящая заварка не часто случалась. Почитай, только в госпитале и попьешь покупного чаю, а в окопах все больше свой, крестьянский: летом и душицею, и чабрецом, и зверобоем можно разжиться, а в остальные времена сорвешь так вот листочек-веточку малины или смородины и пьешь-наслаждаешься за милую душу.
Николай Петрович и сейчас, сидя на чурбачке, блаженствовал, торжествовал. И в торжестве своем решил, что в Киево-Печерской лавре надо будет непременно помолиться и за этот весенний нарочито сердитый ручеек, и за пойменные луга, и за холмы: чтоб все жило в природе свободно и вольно, никем не притесняемое, жило и давало жизнь человеку...
День потихоньку начал клониться к закату, потухать, но идти к племяннице все равно еще было рано. Пусть она, возвратившись с работы, поначалу управиться с домашними делами, обиходит скотину, а потом уже по свободе можно будет ей и привечать гостя.
Костерок тоже незаметно потух, словно притомился пламенеть на жарком солнце. Николай Петрович по-хозяйски обгорнул его со всех сторон влажной землей, чтоб случайно не раздуло ветром искринку-уголек и не подпалило сухую солому в стожке или не наделало пожару в близлежащем лесу, где, несмотря на недавно прошедшие дожди, тоже много уже суши.
Потом Николай Петрович аккуратно и тщательно собрал походный свой мешок и решил час-другой, пока совсем не завечереет, полежать на прогретой солнцем соломе. С подветренной, порушенной, должно быть, скотниками стороны Николай Петрович пробрал себе небольшое углубление и совсем по-мальчишески, как в давние пастушьи времена, забрался в него. Поначалу лежать было немного прохладно: солома пропиталась теплом только сверху, а чуть копни - она еще стылая и волглая. Николай Петрович даже подумал, что Марья Николаевна подобный его поступок не одобрила бы, сказала бы с укором: вот так ты всегда, сделаешь что-либо, не сообразясь, а потом ночью маета, приступ, зовем фельдшерицу. Но вскоре Николай Петрович согрелся, надышал в лежбище горячего воздуха, предварительно укрывшись соломою по самую грудь. Укоризненные слова Марьи Николаевны быстро забылись, и Николай Петрович в теплое и отдохновении неподвижно лежал в стожке, глядя в высокое прозрачное небо. Ничто его и не беспокоило, не тревожило, вот разве что изредка прямо над стожком проносились в луга поближе к ручью стайки весенних стремительных чирков. Но они ничуть не мешали Николаю Петровичу, а наоборот, убаюкивали его и как бы охраняли с высоты неудержимого своего полета.
Сон пришел к Николаю Петровичу как-то совсем незаметно, исподволь. Еще мгновение тому назад он вроде бы вполне осознанно следил за приближением очередной утиной стайки, и вдруг глаза закрылись сами собой, и все куда-то поплыло и провалилось, увлекая за собой и птиц, и небо, и далекий окаймленный лесной полосой горизонт...
Спал Николай Петрович крепко и по-детски блаженно. Так доводилось ему спать действительно лишь в детские годы, при отце с матерью на жарко натопленной печке, покрытой свежевыстиранным, пахнущим речной водой и морозом рядном, когда спишь и еще тебе спать хочется. И так же по-младенчески Николаю Петровичу ничего не снилось, не грезилось, сон был чистым и глубоким: натомившись за день, тело отдыхало, набиралось новых сил. Николай Петрович чувствовал это даже сквозь дрему, радовался, что болезненные его раны сегодня молчат, словно тоже притомились болеть, и что нынче Марью Николаевну ему беспокоить не надо, пусть хоть одну ночь выспится как следует. Времени во сне Николай Петрович не осознавал, спал себе и спал безмятежно и сладко, и вдруг уже перед самым пробуждением вспыхнул перед ним волшебный, неземной какой-то свет, горница (Николай Петрович точно видел, что это домашняя их горница с грубкой-лежанкой и образами в красном углу) озарилась серебряным сиянием, и в этом сиянии расплывчато начала проступать фигура седобородого старик с посохом в руках. Николай Петрович весь напрягся, поднял голову и вознамерился было дерзко спросить у старика, за что ему такая милость-наказание – ехать в немощной своей и некрепкой вере в Киево-Печерскую лавру и нельзя ли подменить его кем-либо помоложе, поздоровей и, главное, в вере потверже. Но фигура старика, до конца так и не проявившись, исчезла за дверью, оставив Николая Петровича в полной растерянности и неведении. Он окликнул Марью Николаевну, чтоб та как-нибудь задержала гостя, и, может быть, сама основательно расспросила его обо всем...
От этого громкого тревожного крика Николай Петрович и проснулся. Секунду-другую он никак не мог сообразить, где он и что с ним. Вокруг была глубокая устоявшаяся ночь; прямо над головой Николая Петровича висела огромная, занимающая, казалось, полнеба луна. Она сияла действительно каким-то неземным чудным светом, взывая заблудшего среди луга и поля Николая Петровича лишь к одному-единственному - к молчанию и молитве. Он все вспомнил, все осознал и, обретая дневную бодрость, как мог, помолился все еще стоящим у него перед глазами домашним образам. Явление же старика Николай Петрович воспринял с благодарностью и надеждой. Стало быть, не оставляет он его в пути-дороге, следит, и если, не дай Бог, случится с Николаем Петровичем какая-нибудь неожиданность и беда, так непременно окажет ему помощь...
Идти к племяннице теперь уже было, конечно, никак нельзя. Переполошишь среди ночей людей, сгоряча они подумают, что пришел он с какой-нибудь нехорошей вестью о Марье Николаевне, о детях или о близкой совместной родне - в неурочное такое время попусту не ходят. Так что лучше всего отложить гостевание на обратную дорогу. Тогда можно будет налегке рассказать племяннице о ночном своем приключении возле ручья, как он, натомившись за день, уснул в стогу соломы да и проспал кряду часов восемь. Вместе они посмеются над незадачливым этим приключением, а нынче надо, скоротав в стогу остаток ночи, двигаться дальше к городу, Поутру, может кто-нибудь его и подберет. В Красном Поле машин побольше, чем в Малых Волошках, по асфальту они спозаранку пробегают поминутно: кто на работу в город, кто в больницу-поликлинику, а кто по всяким другим необходимым делам. Неужто не найдется ни одной сердобольной души, чтоб подобрать бредущего по дороге старика?
Николай Петрович так и сделал: поплотнее укрылся соломой и, уходя от яркого призывающего к бодрствованию и молитве сияния луны, опять смежил веки. Но сон больше не шел; лунный свет со всех сторон цепко окутывал голову, будоражил в ней всякие горестные мысли: то о брошенной на произвол судьбы Марье Николаевне, то о дальней еще дороге до Киева, которая с самого начала складывается у Николая Петровича не больно удачно, то о старике-наставителе, мелькнувшем в сонном волшебном свете, но так и не пожелавшем вступить с Николаем Петровичем в беседу.
Николай Петрович вздохнул и бросил бесполезные свои борения со сном. Отыскав лежавший рядом посошок, он высвободился из соломенного лежбища, встал на ноги и в одночасье легко решил, что дожидаться утра, валяясь в остывающем стожку, больше не надо, дополнительной бодрости это валяние не прибавит, а, наоборот, только утомит. Лучше отправиться в дорогу сейчас же, немедленно, чтоб к рассвету (а он уже не за горами, горизонт на востоке вот-вот начнет светлеть, побеждая мягким дневным светом резко лунное сияние) постепенно втянуться в движение, одолеть первые всегда самые тяжелые в пути километры. В ночи идти даже легче: темнота подгоняет, торопит к наступающему дню...
В своих ожиданиях Николай Петрович действительно на обманулся. Шлось ему по ночной никем не занятой дороге легко и вольно. Он опять несколько раз закидывал посошок на плечи, по-пастушьи придерживал его еще не утомленными руками, и посошок был именно посошком, а не винтовкой-трехлинейкой, непомерно тяжелой в дальнем ночном переходе. Впереди и рядом с собой Николаю Петровичу тоже слышались не переговоры солдат (многие из них к утру погибнут в неожиданном встречном бою), не покрикивание старшего лейтенанта Сергачева, а вполне мирное мычание коров, блеяние овец и коз, которых по давно заведенному в Малых Волошках обычаю выпускают на пастбище совместно с коровьим стадом. Иногда чуткое ухо Николая Петровича улавливало далекое ржание лошадиного табуна. Он ускорял шаг, чтоб попридержать стадо. Ведь сколько раз случалось, что в небольшом переулке, уходящем в луга, коровье стадо и лошадиный табун, который в рассветние эти, сумеречные еще часы возвращался из ночного, сталкивались - и не всегда такие столкновения заканчивались мирно. Коровы начинали бунтовать, грозно замахиваться рогами; лошади, чувствуя поначалу свою слабость, шарахались от них, поплотнее жались к плетням и заборам, но потом преодолевали испуг, поворачивались к налетчикам крупами - и тут еще неизвестно, кто бы мог выйти победителем, не вмешайся пастухи и табунщики. Им приходилось пускать в ход и посошки, и сырцовые кнуты-пуги, чтоб кое-как развести неприятелей и избежать побоища. А если, не дай Бог, в стаде был племенной бык Митрошка с кольцом в ноздрях и охранной доской на лбу, а в лошадином табуне жеребец Буян, то тогда и вообще дела могли обернуться плохо, тут уж никакие посошки и плуги не помогут, того и гляди, в ярости и обиде достанется и погонщикам.
Николай Петрович и сейчас по давней, не забытой, оказывается, привычке наддал ходу, готовя на замах посошок, чтоб попридержать стадо на широкой улице, пока табун пронесется по переулку к колхозному двору. Но, похоже, он все-таки не успел, потому что вдруг из предрассветного тумана прямо на него и вправду надвинулась лошадиная костистая голова.
Николай Петрович, охранительно выставляя вперед посошок, отпрянул в сторону, попристальней вгляделся в туман и только тут различил вслед за лошадью телегу, а на ней щупленького мужика в телогрейке и зимней еще шапке. Мужик тоже различил его и, выворачивая телегу из поперечной грунтовой дороги на столбовую асфальтную, негромко прокричал:
- Да ты не бойся, она смирная!
- А я и не боюсь, - ответил Николай Петрович, опуская посошок.
Мужик туго натянул вожжи и попридержал подводу:
- Садись, если до города. Вдвоем веселей.
- Это точно, - без долгих уговоров согласился Николай Петрович и, наступив для верности на ступицу заднего колеса, сел на грядушку.
Мужик поослабил вожжи, легонько прихлопнул ими по крупу лошади; та фыркнула, заржала и почти с первого шага затрусила мелкой рысцой, словно радуясь, что наконец-то они выбрались из проселочной, не оправившейся еще от весенней распутицы дороги на асфальт, где катить телегу вовсе необременительно.
Ехать в молчании Николаю Петровичу было неудобно: получалось, что он как бы и не очень рад неожиданно появившейся этой попутной подводе. Николай Петрович поосновательней уселся на соломенной подстилке и первым начал разговор:
- А я слышу, лошадь заржала. Думал, табун где.
- Какой нынче табун, - быстро откликнулся, тоже, должно быть, устав от молчания, мужик. - Перевелись давно табуны. Это у моей Марфуши стригунок тут, вот она и беспокоится, чтоб не заблудился в тумане.
Мужик опять попридержал подводу и, вглядываясь в плотный, но уже светлеющий туман, звонко и протяжно позвал:
- Кось-кось-кось!..
И тут же из тумана выбежал на асфальт совсем еще маленький жеребенок, бойко зацокал копытцами, ткнулся раз-другой в бок матери мордочкой, виновато откликаясь на ее осуждающее ржание.
- Ишь какой шустрый, - похвалил жеребенка мужик. - Прямо куда твой рысак!
Николай Петрович тоже залюбовался стригунком, по-детски еще длинноногим, нескладным, но природно широким в кости, обещающим стать в будущем настоящим скакуном и работником.
- Боевой будет конь, - поддержал мужика в законной его гордости Николай Петрович, кое-что в лошадиных делах понимающий.
Разговор возник у них вроде бы случайный, мимоходный, но как-то сразу крепко соединивший Николая Петровича с мужиком. Можно было подумать, что они знакомы с ним давным-давно и едут так вот в одной телеге по общему делу не в первый раз. Николай Петрович единению этому обрадовался и совсем уж по-свойски, как старого знакомца, попытал мужика:
- А ты чего в такую рань?
- Так ведь дело неотложное, - охотно откликнулся на его любопытство мужик. - Жена сына родила, еду забирать.
- Ну, брат, поздравляю, - чистосердечно приветил мужик Николай Петрович, но минуту спустя маленько и укорил его: - А чего ж не машиною. Машиною поживей было бы, а то еще, не дай Бог, застудишь в дороге.
- Не-е-т, - решительно отвел укоры Николая Петровича мужик. Жена у меня машин не любит, укачивает ее в них сильно. Да и не сговоришься сейчас ни с кем: у кого бензина нет, у того поломка какая-нибудь. Лучше уж подводою, по старинке. Я всех детей из роддома подводою привозил.
- А у тебя много их? - опять полюбопытс |