Домен hrono.ru   работает при поддержке фирмы sema.ru

Подъем

Антон САВИН

 

ВОЗНЕСЕНСК

 

 

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
Русское поле:
ПОДЪЕМ
МОЛОКО
РуЖи
БЕЛЬСК
ФЛОРЕНСКИЙ
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ

Антон САВИН

ВОЗНЕСЕНСК

Повесть

Писателю Антону Савину 21 год. В его повести “Вознесенск” нет любви к человеку, но есть странная, порывистая любовь к земле, которую автор называет Россией. Тут много наблюдательности, сухого ума, однако читателя постоянно словно бы сопровождает уставшая от безлюбовности душа автора.

Эта проза - плод интеллигентного сознания, каким мы знаем его с середины 80-х. Бескорневое, оно томилось желанием припасть к новому кумиру, и вот теперь перед ним пустота - свобода нелюбви и самости.

“Вознесенск” - чисто московская вещь, со всей привычной уже абсолютизацией Центра и снисходительностью к периферии и одновременно - с яростным желанием вырваться за пределы порочного круга таких представлений.

На страницах повести царит Смута, уже в который раз опрокидывающая Россию к какому-то новому, неведомому прежде началу. Оно мистически проблескивает в финале повести, не открываясь полностью, но обещая удивительное преображение русской земли. И за это чувство много прощаешь непозволительно молодому автору, словно веря - все еще впереди, и свет любви коснется его сердца, так рано уставшего от горечи разочарований конца века.

Вячеслав Лютый.

 

Да не робей за отчизну любезную...

Вынес достаточно русский народ,

Вынес и эту дорогу железную -

Вынесет все, что Господь не пошлет!

Н. А. Некрасов, “Железная дорога”.

 

Ч а с т ь I

Глава 1. Город

 

Впереди была вода, вода и только вода - лишь изредка выплывали густо заросшие лесом острова, перечеркивая фарватер. На лезвии горизонта блестело еще не вышедшее до конца солнце, кольцами золотого жира расплываясь по воде - так что и сама река казалась намасленной и мягкой. В чистоте, пустое, почти серебряное небо поднимались обрывки тумана.

Массивный, тяжелый буксир-толкач словно шагами пробирается вперед. Раз-раз, раз-раз, и вода расступается перед тупым носом, и наскакивает на него, и, если встать на этом носу, то за шумом мотора вполне можно услышать недовольное шипенье обтекающих струй.

Ни одного черного, темного пятна на огромной реке, кроме этого нелепого, непонятного откуда взявшегося железного животного. Ничего – только вода и леса. И, казалось, ничего больше не было и ничего не будет, потому что больше и не нужно.

Вадим Ковров стоял на палубе, нетвердой рукой держась за поручень, и видел все это. Плыли вверх по течению - точнее, вверх по предполагаемому течению. Ведь река никуда не текла с тех пор, когда почти всю ее, с истоков до устья, разделили загородками плотин.

Вадим прижал ладонь к левому - болевшему - виску и зачем-то стал вспоминать всю предысторию своего появления на гостеприимном суденышке. Он вспоминал начало всероссийской Смуты, вспомнил разоренную, разбитую на множество кусков родную столицу: в каждом куске-районе своя - партия? мафия? Для Коврова, как и для всех русских, эти понятия окончательно стили синонимами.

...В редакции было до странности пустынно, и даже всегдашнее, всепроницающее табачное облако рассеялось. По полу струилось вода, и за исключением оставшейся внизу охраны, в помещении задержался один лишь главный редактор.

- Почему ты до сих пор не уехал, Вадим? А впрочем, это и хорошо. Уедешь теперь. Ты ведь видишь, отсюда пора бежать, - сказал он Коврову. Так и произнес: “бежать”, и лицо его не казалось рассеянным, а только озабоченным; нечесаная бороденка выдавала беспокойство. - Про новую аварию слышал?

- А, на каком-то химкомбинате, что ль... Да, бежать нужно. Но куда?

- А ты как думаешь?

- Помните, я вам говорил о Нижнеморске...

- Насколько я понял - ненамного лучше, - только что жгли остатки тиража, и редактор бессмысленно раскладывал несколько несожженных журналов на столе.

- Там ситуация по контролем. Наверно, все же туда... - нерешительно проговорил Вадим, просящим, но в то же время злым взглядом смотря в прячущиеся глаза своего шефа.

- Хорошо, я сейчас, - редактор отодвинул журналы, долго рылся в ящиках и наконец протянул Коврову пачку старых “ельцинок”, - вот твой последний гонорар.

... Хотя прошла всего неделя с небольшим, но Коврову казалось, что все было так давно... Он зашел в кубрик, снова вышел на палубу и увидел у мыса затопленное пожарище. Видимо, летом этот участок поймы поднимался из воды, и по нему прошел низовой пожар - теперь же, в июле, вода снова затопила деревья - точнее, их останки. Обгоревшими столбами торчали они из воды и почему-то напоминали Вадиму то запах гари в редакторском кабинете да куски обгоревшей бумаги, плавающие по затопленному линолеуму. Прорвало водопроводный стояк.

Когда Ковров уже уходил, редактор кинул ему в напутствие:

- А может, не последний... Может, еще увидимся. Вдруг что-нибудь еще и напечатаем... Главное - осторожней!

- Постараюсь.

- Ты ведь еще совсем молод...

- Как-нибудь... Молодым - везде у нас дорога! На тот свет... Ну да ничего! Мы же перестроечные дети, нам... скатертью дорога, земля пухом. А значит, будем жить.

- Ну дай бог... Дай Бог!

- Бог - момент спорный.

- Ладно, иди уж...

Ковров спустился вниз. В холле здания, принадлежавшего далеко не одной только редакции, он остановился напротив уцелевшего большого зеркала. На Вадима смотрел оттуда тощий парень в потрепанной штормовке, в широких брезентовых штанах - из-за спины торчал брезентовый же рюкзак - и в сапогах неопределенного материала.

“Что ж, господин Ковров, вперед”, - решил наконец бывший журналист и бодро добавил вслух:

- Одет по первейшей столичной моде! Можно нести свет просвещения в провинцию.

- Что? - рявкнул со стола проснувшийся охранник.

- Ничего, мужик. Прощай.

Остановившись в слякоти перед входом, он свернул самокрутку, переменил в руке грубый коричневый табак, и затянулся - расслабив спину и сгорбившись, уставился на псевдостаринный, наполовину разбитый фонарь прямо перед носом. Ему было легко и грустно, но, как ни бодрись, предательское сердце все же бьется быстрее. Все уже десятки раз обдумано, и вот - “прощай, Москва, и больше не увижу тебя я никогда, даже такого фонаря никогда не увижу! Да, настали для нас с тобой бесконечные дни разлуки...” Закашлявшись, Ковров затушил дымящую самокрутку (он вообще курил очень редко и как-то не так) и побрел в сторону трех вокзалов.

... Неожиданно из-за леса появился мираж. Трубы - две длинные, тонкие, изящные, словно вырезанные из слоновой кости. Из одной поднималось небольшое кокетливое облачко. Потом трубы исчезли столь же неожиданно, и еще долго плыл буксир среди лесов, огибая заводы по огромной излучине. Но вот постепенно выплывал весь Нижнеморск - город, находившийся на берегу Моря, то есть водохранилища, самого большого в Европе, а возможно, и в мире. Так уж вышло, что невдалеке от бывшего небольшого уездного городка сливались три крупные реки, и местность, плоская, как стол, без сопротивления отдалась водной стихии, погребшей под себя сотни деревень, несколько городов и десятки церквей.

И вот в этом медвежьем углу, провинившимся лишь плотиной, сдерживающей Море, да близкостью железной дороги, сразу после войны группой сталинских академиков был намечен центр металлургической промышленности Севера. Да, центр промышленности, которой никогда не было и быть не могло по отсутствию вокруг хоть каких-нибудь залежей угля и руды. Но не зря же создавалось великим народом столь же огромное Море, не зря же близлежащие ленинградские заводы сетовали на нехватку стали для досрочного завершения пятилеток!

И высчитали, и все оказалось выгодно. И постановили: Заводу - быть! Городу - быть!

И Город вырос рядом с заводом, при заводе, и подмял под себя скромный уездный городок, монастырь, что когда-то стоял на живописных берегах - берегах тогда еще реки.

И было дано Городу имя - Советск, в знак торжества над глупыми законами природы, обделившей край морями, углем и рудой. Но потом посчитали, что название уж слишком значительное и дефицитное, на очереди стояли другие Советски - может, более важные. И город был переименован в Нижнеморск, несмотря на изумленные голоски: а моря-то и нет! Море - и в центре России?!

Так как же нет, когда вот оно, здесь! И на десятки километров вперед не видно суши.

Когда же убыточность и бессмысленность этой авантюры стали очевидны, все грехи были объяснены свыше малой концентрацией производства – и вместо пояса заводов, что должны были создать северную металлургическую промышленность по академическому плану, все было направлено на один Нижнеморск.

В результате среди лесов, болот и редких деревенек вырос комбинат, семикратно превосходящий свою плановую величину. Город разрезал вечную тишину остриями рельс, вершинами домен и порослью коробчатых домов.

Буксир приткнулся почему-то к пассажирской пристани - дебаркадеру, торчавшему своим деревянным верхом на фоне большого зеленого холма. И холм этот заслонял трубы, комбинат, Смуту, все прошлые и предстоящие беды. Крикнув буксирщикам свое беспечное московское “до свиданья”, Ковров побежал вверх по склону - и он видел траву, столь же беспечно пробивающуюся из-под разбитых бутылок, бумажных ошметков и прочей грязи. Раз по пути встретился какой-то забор, но Вадим нашел дырку и, поцарапавши лицо и продрав одежду о края проволочной сетки, продолжал бегство наверх.

Он остановился на вершине перед маленькой церковью, беленькой и чистенькой - все, что осталось от когда-то значительного монастыря. Остановился, но не зашел внутрь.

За холмом начинался Старый Город - малюсенький кусочек дореволюционной застройки, теряющийся среди труб и огромных зданий непонятного предназначения. Отсюда, однако, ничего промышленного видно не было - и Нижнеморск казался обычным, даже милым провинциальным городочком. Местные почему-то называли эту часть города - Кремль.

Почти впритык стояли разноцветные, но сильно потемневшие, словно вымокшие навсегда, двухэтажные кирпичные дома - и маленькие садики, балконы... Деревья чахли, балкончики ржавели и свешивались сверху обрезками чугунных прутьев. Единственная клумба, попавшаяся Коврову на глаза, устлана истлевшими цветочными стеблями, среди которых, словно струпы неведомых зверьков, лежали засохшие диковинные колючки и соцветия.

Потом Вадим прошел по небольшой - по меркам индустриального центра - главной улице Кремля, на которой изредка встречались таблички: “Советский проспект (бывший Вознесенский)”, и вышел в основной город, к действительно широкой трассе с трамвайными путями посередине, что пересекала весь современный Нижнеморск и гордо нарекалась проспектом Победы.

Ковров продолжал удивляться благополучию окружающей жизни: по улицам ходили трамваи, проносились разноцветные машины, не было видно военной техники. Город еще довольно бодро жил своей нехитрой провинциальной жизнью, и торговки у рынка продавали соленые огурцы под охраной немолодого милиционера - старой, советской формации, не чета московским омоновцами.

Вадим был связан с Нижнеморском через своего дальнего родственника, “банкира”, как в шутку называл его Ковров, потому что тот издавна работал в местной банковской системе. К этому родственнику Вадим не раз приезжал еще в прежние времена; они двое были очень дружны, хотя московские Ковровы уже давно и забыли свою нижнеморскую родню. Именно “банкир”, неожиданно появившись в Москве пару месяцев назад, присоветовал Вадиму “бежать” сюда, в этот город.

Сбоку от рынка, на первом этаже стандартной пятиэтажки, висела зеленая вывеска: “Нижнеморскстройбанк”. Что можно было строить здесь и теперь. Ковров не представлял; из-за двери после долгого стука ответили, что “Никиты нет”. Вадим, признаться, думал получить от банкира хоть сколько-нибудь денег, но сильно не расстроился. Ведь после Москвы, после безбилетной поездки здесь, под ветвями деревьев, плотным рядом высаженных вокруг домом, казалось так спокойно и тихо, что не хотелось никуда идти. Нижнеморск строился как образцовый советский город, и что-то от утопии осталось в нем. Смуты же как будто и не было.

Никита жил далеко, за рекою; да и дома его наверняка еще не было. Ковров решил вначале отправиться к некому Олегу Федину, с которым познакомился, как ни странно в Москве, больше года назад. Познакомил их тот же Никита, вместе с которым Федин приехал в столицу по каким-то своим делам.

Обнаглевши, Вадим даже приехал на автобусе, хотя до Федина всего две остановки. Он, правда, заранее подсмотрел, что билеты проверяют не накачанные молодцы, а толстушки кондукторша. И она даже не успела дойти до Коврова, увлеченно беседуя с какой-то своей знакомой, подсевшей вместе с Вадимом.

Олег не удивился. Он был на пару лет старше Коврова, то есть выглядел лет на двадцать пять. Он славился как местный интеллектуал; интеллектуал выглядел впечатляюще: мощный лоб с большой шишкой, редкие бледно-русые волосенки... Этот человек не имел собственной квартиры и жил, как мельком слышал Ковров, у какой-то девушки или женщины. Впрочем, сейчас Федин сидел в комнате один; к тому же они с Ковровым сразу же пошли на улицу.

У Вадима было немного нижнеморских “денег”, - купонов с изображением единственного в городе изящного сооружения - моста через Реку, по которой приплыл Ковров. Вадим умудрился выменять их в соседнем городе, когда ехал из Москвы. На эти купоны они взяли самогонки тут же, за углом - Олег знал, где - и вышли в соседний двор. Во дворе этом располагался, по-видимому, бывший детский сад – заброшенные двухэтажные дома, вывороченные из земли куски бетонного забора. Федин с Ковровым вошли на территорию, уселись на борт песочницы... Детские грибки и деревянные самолеты, разобранные наполовину, виднелись на фоне внезапно прорезавшегося впереди неба. Хотя местность по берегам Моря и не изобиловала холмами, район Федина как раз на небольшом возвышении. Там, за забором, текла речушка шириной в два метра, и за поросшим мелкими деревцами берегом ее обрывалась земля.

Так и сидели они, закусывая самогонную горечь разговорами о своем бессмысленном отчуждении от окружающего мира. Попутно Вадим узнавал о каких-то подробностях нижнеморской жизни, впрочем, Олег был скуп на рассказы. Узнал Ковров лишь о всяких бесчинствах местной власти – в городе, по словам Федина, было целых четыре вида милиции и еще работал - пускай и на мизерную часть мощности, все равно для крупнейшего в Европе комбината это очень впечатляет по нынешним временам.

Потом, еле добравшись до фединого дома, находящегося в двух шагах, они заснули; проснувшись уже к вечеру, еще куда-то ходили, с кем-то говорили... Но все это так неожиданно тихо, мирно, приятно. Хозяйку дома Вадим в этот раз так и не увидел, хотя ему было и очень любопытно. В конце концов Ковров с Фединым оказались на той же детской площадке; солнце медленно опускалось в блаженстве заката. Первый день Коврова в Нижнеморске подходил к концу. Не раз Вадим вспоминал его потом, и всегда с сожалением, что тот не может повториться вновь.

Глава 2. День рождения

I

Ночевать Ковров собирался у Никиты, жившего в противоположной части города. Впрочем, Нижнеморск был растянут с востока на запад, вдоль реки, Вадиму же нужно было пересечь город с севера на юг.

Расставшись с Фединым, Вадим уверенным шагом двинулся к автобусной остановке. Однако уверенность эта очень быстро стала улетучиваться. Ковров словно вспомнил, где он и почему, и в какие времена попал один в этот, собственно говоря, чуждый ему город. Дело шло к ночи; дневное оживление уже схлынуло, на пути стали попадаться компании смурых, крепких парней, люди в камуфляже непонятной принадлежности, пьяные... Сам Ковров был уже

вроде трезв: то, что они выпили днем с Фединым, казалось, успело выветрится.

На автобус Вадим теперь не рискнул бы сесть без билета, да и автобусы эти вечером не ходили. Вскоре он вышел на так называемую улицу Сталеваров - широченный бульвар, настолько размашистый, что его можно было принять за небольшой парк с двумя улочками по краям. Впереди горбилась дуга моста, и словно огромная паутина спускалась на эту дугу сверху стальными канатами. Подвесной мост - единственный, в Нижнеморске, тот самый, изображенный на купонах - похож на Бруклинский в Штатах; поэтому район за рекой, к которому стремился Ковров, назывался среди тутошней молодежи Бруклином.

У моста громоздился огромный Дом культуры металлургов – бесформенная глыба, творение абстракционистов местного масштаба, он стоял, одинокий, над берегом, на пересечении всех ветров, огромный и бессмысленный. Запыленные стекла его глядели на Коврова мутными глазами больного гиганта.

А над рекою собирались тучи: темно-синими, огромными плоскими массами они выделялись на фоне ярко-голубого, даже искусственно-голубого, казалось, цвета. На западе, над заводом, небо чернело. Солнце уже исчезло. Страшно было, “Нет, все, на мост. Пройду его, - по-детски загадал Ковров, - и все будет хорошо”.

Бруклин – самый новый район Нижнеморска: весь он отстроен девятиэтажными домами и окружен дремучим, хотя бы на первый взгляд, северным лесом. От такого несоответствия деревенскому пейзажу девятиэтажки даже после Москвы казались огромными.

Между кварталами и мостом - большой пустырь, но Вадим как-то сумел себя уверить в том, что пройдя мост, он уже дома и может чувствовать себя спокойно. И точно: на пустыре он никого не встретил, даже не одной машины не прошло по Октябрьскому проспекту - трассе, продолжающей улицу Сталеваров.

Но, уже поднырнув под арку первого дома, Ковров столкнулся с людьми в форме.

- Документы! - Вадим в тот вечер не раз корил себя, что не “отмазался”, сказавшись местным; ведь он понимал, что в довольно крупном городе, как Нижнеморск, люди, как и в Москве, довольно мало знают друг друга.

Менты долго вертели ковровский паспорт в относительной темноте северной ночи. Наконец нашли огонек.

- Москвич... А?! - сказал один другому. - Видел?

Ковров так и не понял - то ли они сильно удивились, то разозлились, то ли обрадовались, то ли предвкушали скорую расправу. Главный, с сержантскими нашивками, держа документ в руках, нерешительно посмотрел в сторону реки, помолчал немного (все молчали), и наконец сказал:

- Ну ладно, в машину давай, а там разберемся.

Командировочное удостоверение журналиста, видимо, не произвело на них никакого впечатления. Во дворе дома, дома, в который Ковров так и не успел войти, стоял грузовик-“уазик”, крытый брезентом, с надписью “Милиция” на боку.

- А давно приехал? - вдруг вспомнил про Коврова сержант.

- Нет, только сегодня.

- К кому?

Называть банкира Вадим опасался – мало ли какие у них всех там, в здешних властных структурах, отношения. Поэтому неопределенно ответил:

- Да так, к одному тут...

Милиционер уточнять почему-то не стал, тем более что уже подошли к грузовику. Вадим резко запрыгнул внутрь, чуть не свалившись, - ему помог удержаться какой-то человек из кузова. Один из ментов залез следом. Внутри, вдоль бортов, были прикреплены две доски. На них уже сидели человек семь-восемь плюс пара людей на полу. Один из сидевших на полу, мужчина неопределенного возраста и расы, смуглый, но не кавказец и не монголоид, с бородой и черными длинными волосами, словно плакал, но, послушав, можно понять, что о скорее молится. Были тут разные люди – один старик, пара накачанных молодцев, один худенький, в очках, интеллигент несколько даже столичного вида, толстая женщина - в общем, Ноев ковчег. Видимо, на Коврове ловцы человеческих жизней, если можно так изящно выразиться, посчитали свою коллекцию завершенной и поехали прочь из Бруклина, на мост и в центр. Они увозили Вадима назад, и он видел выскальзывающую из-под колес мокрую дорогу, по которой пришел. Мокрую, потому что дождь-таки начал моросить.

Ковров снова видел под собой реку, точнее, угадывал ее в ночи - красивую, широкую. Исчезали в темноте струны моста - одна за другой... Страха, несмотря даже на фединские рассказы о зверствах патрулей, почти не было, по крайней мере, теперь, в этом кузове. Может быть, та водка все еще грела?

Поскольку сзади кузов был открыт, можно было запросто выпрыгнуть на дорогу, особенно в центре города, особенно на поворотах, где грузовик сбавлял скорость, но никто, по-видимому, и не хотел получить свободу. Как и сотни лет назад, как и в семнадцатом, как и в тридцать седьмом, люди сидели и ждали, готовые умереть без единого писка, лишь бы не сделать шаг - да хотя бы назад... Тот, с длинными волосами, уже не выл, а только изредка всхлипывал, холодный дождевой воздух съеживал людей.

Наконец свернули в какой-то двор. Люди из кузова, как лягушки, попрыгали в лужи и были загнаны в огромный подвал.

Вадим осмотрелся. Собственно, этот подвал был не подвалом, а целым отделением милиции со всем положенным: несколькими камерами, столами и стульями для допрашивающих... Привезенных выставили в какую-то очередь, и всех распределяли в уже частично наполненные “обезьянники”. То и дело слышались переклички, наконец дошло дело и до Коврова.

- Москвич? Этого к... Андреичу, пускай там... А, нет, знаешь, давай-ка его сюда... Что, там - старик? Ну вот, к старику, а потом... ну, давай!

Таким образом, если все из машины оказались в паре общих камер - длинных помещений в метр с копейками шириной, ограниченных с одной стороны бетоном, с другой решеткой – Ковров почему-то очутился в таком же пространстве, но только всего метров пять в длину. Зато лишь с одним соседом! Он попав в одну камеру с каким-то странным стариком. Тому было лет семьдесят с виду - небольшого роста, маленький, сухонький, при бороденке. Этот дед сидел себе в уголке, да поначалу Ковров и не смотрел на него, как бы не замечал ничьего присутствия рядом.

В камере была хорошая, широкая деревянная скамейка с деревянной же спинкой. Минут пять Вадим сидел, блаженно откинувшись назад. Потом привстал, положит руку на решетку... Их со стариком не трогали. Там, снаружи, шла какая-то жизнь - появлялись новые люди, исчезали старые, казенный свет, освещал бетонные стены, а здесь – здесь хорошо и спокойно. Впервые за многие месяцы Ковров подумал, что попал на свое место – в одиночку. В Москве ему не раз приходилось быть задержанным, но чаще всего как-то быстро отпускали. Единственный раз он был в камере – но с множеством народу, как сейчас в соседней ячейке.

Как хочется подняться над нашим маленьким, ущербным мирком – многих это уже завлекло на эшафот... Но ведь в сторону - значит, тоже ввысь. Больше всего Ковров хотел сейчас, чтобы его просто не трогали, не трогали возможно дольше.

Тем временем азиата-молельщика вывели из камеры и повели к выходу. Он все как-то мелко трясся, шел сгорбившись, но вдруг остановился посередине всего значительного помещения, молниеносно выпрямился, поднял руки ладонями к потолку и как-то гортанно, хотя и без всякого акцента, прокричал:

- Конец!.. Конец будет!

И после этого установилась тишина. Все услышали и все замерли, глядя в его лицо, спрятанное за бородой и слипшимися волосами. Даже конвоировавший его мент как-то нелепо остановился, открыв рот. Новоявленный пророк же продолжал стоять, вздев руки.

Ковров тоже замер, и вдруг услышал сзади себя тихонький смех, даже не смех, а смешки какие-то. Вадим резко обернулся и увидел старика.

- Конец!.. Конец света, а? - обращаясь к Коврову, смеялся старик, с тем же удивлением, как милиционеры там, в Бруклине. Но, в отличие от того случая, эмоции престарелого узника были понятны Вадиму донельзя. И Ковров тоже начал потихоньку смеяться - так они знакомились, как будто представлялись друг другу.

Обстановка вокруг тут же разрядилась, неудавшийся пророк поник и превратился в обычного оборванца, какими полны дороги России. Сопровождающий, схватив его за локоть, сильно рванул на себя, так что азиат чуть не упал, и, прибавив пару матюгов, увел. Кругом – суеты больше прежнего; допрашивающие с удвоенной энергией накинулись на людей, в камерах загалдели, в общем, все вернулось на круги своя.

Но Ковров уже не смотрел туда, наружу, он весь обратился к своему единственному сокамернику. Старикашка совершенно не производил того почтительного впечатления, которое производят обычно люди его возраста: фигурою он более походил на неразвившегося подростка, а весел был, словно малолетка. Лишь глаза - желтые и какие-то сосредоточенные, хоть и смеющиеся - не подходили под “малолетство”, но и под старчество не очень.

Долго они еще хихикали вместе с Ковровым:

- Конец, а!.. Пророк, хе-хе! Слышал!.. А ты, мальчик, ничего-то... Не зря они тебя... Сюда, ко мне, хе-хе...

Неожиданно Вадим вспомнил старых времен анекдот о том, как новичка в тюрьме тоже сажают не в общую камеру с урками, а к дедку, к великой радости этого новичка, и как не радостный вопрос избавившегося: “За что сидишь, дедушка?” - тот отвечает: “За людоедство, сынок”, - вспомнил и еще больше рассмеялся. Мент, сидящий за ближайшим столом, недовольно косил на них двоих, но, видимо, серьезных возражений против смеха не имел.

- Хочешь, а? - и тут, уж совершенно невиданное дело – дед показал бутылку. Видимо, свою природную веселость он считал недостаточной. Оказывается - Вадим сразу не заметил - сбоку в камере имелось что-то вроде ниши почти в метр глубиной, и там, схоронясь, можно было выпить. После первого же глотка Ковров почувствовал, что сегодня - лучший день его жизни, он словно бросился головой в мутный водоворот счастья.

- Спасибо! - сказал дед и рассмеялся. Он понял всю иронию Коврова и сам начал словно серьезно рассуждать: - Здесь мой сын живет, и я, - тут старик даже поднял палец вверх, - в последнее время.

- Сын - это очень интересно. А вы любите Нижнеморск? – вдруг неожиданно спросил Вадим.

- Я его строил, - несколько посерьезнев, сказал дед.

- А я люблю. Знаете, мне иногда кажется, что я тут всю жизнь прожил, хотя и был по-настоящему всего несколько раз. Я сам-то из Москвы...

- Оно и видно.

- В чем видно?

- Ну хотя бы по манере говорить.

- Обычная манера... Так вот, о чем я? - Ковров как-то подозрительно быстро опьянел, - знаете, иногда кажется, что, кроме Нижнеморска, ничего больше и нет. Вот один мой друг, Олег Федин, тоже отсюда, был в Москве и говорил мне, что хотел бы всю Москву в Нижнеморск превратить. Наших бы, говорит, Вадим, гопников сюда в первую очередь... А в Москве, кстати, не верил, что серьезные гопники есть. Ну ничего, съездил ко мне в гости, потом ночью мимо Автозаводской возвращался - увидел. Поверил. Даже у нас, говорит, таких нет. Вот.

Они уютно расселись, словном у себя дома, и продолжали, уже неспешно, разговор.

- Да-а... А знаешь, в честь кого пьем? - спросил старик.

- Кого?

- А-а, кого... Академика Бармина знаешь?

- Что-то слышал.

- Сто двадцать лет бы исполнилось завтра, то есть уже сегодня, покойничку, царствие ему небесное... А ведь это он город построил.

- Он самый?

- Да, он самый... Он Нижнеморск придумал. Это он, когда стройку перенести отсюда хотели, лично ездил к Сталину, добровольно перечил. В те-то годы!.. Да-а, старой школы человек был, академический. Как согнет, так не разогнешь. Меня, можно сказать, на ноги поставил, сироту. Мне двадцати пяти не было, когда он помер, а до сих пор помню и пью за него. И эти, - со злобой в голосе кивнул старик на ментов, - мне не помешают, не посмеют.

Но тут же улыбнулся.

- А конца света не будет, не бойся. Вот именинник такого бы не одобрил.

Вдруг в подвал вошла группа военных - по крайней мере, одетых в военную форму так, как носили раньше, не в цвет хаки, но чисто зеленую. Именно вошла, а не ввалилась, как вваливались мусора. Впереди шел человек - особенно не отличный от других ни ростом, ни великолепием формы или оружия, - но сразу было видно его значение. До его прихода отделение напоминало скорее какую-то частную лавочку, какой-то невольничий рынок, где людей приводили, уводили, словно продавая и покупая. Теперь милиционеры невольно приосанились, старший, жирный мужик, встал перед армейцем. Снова притихли, как тогда, при азиате-пророке.

Тот самый, что шел впереди, подошел к жирному и положил ему на стол красную папку. Потом они вполголоса переговорили, причем жирный все время

вскрикивал: “а?”, “что?”, точно не мог расслышать, когда ему не орали прямо в ухо. Посередине разговора офицер снял фуражку. Стоявший за ним следом снял свою. Потом следующий снял, и в тишине, как-то странно вздыхая и пытаясь выдать свой жест за естественный, все пришедшие - их было человек шесть - сняли свои казенные головные уборы.

Словно не видя ничего перед собой, офицер сделал пару шагов в сторону Коврова и бессознательно надел фуражку обратно на голову. Надо ли говорить, что и остальные медленно повторили то же.

Коврову захотелось снова засмеяться, но в этот момент он почувствовал толчок в бок. Он обернулся. Старик, подвинувшись ближе, приложил палец к губам, испуганно глядя на военного. “Ни-ни”, прошептал он в сторону Коврова и как-то особенно моргнул.

Тут офицер, упершись взглядом прямо в Коврова, резко повернул назад и вышел - а вслед за ним на улицу вышли все военные.

- Кто это был? - тихонько спросил Вадим.

- Большой авторитет. У них тут свое ЧеКа - только, конечно, по другому называется. Так вот, он там - чуть не главный. Андреевичем они его зовут.

- А. Понятно... А вы, - Ковров хотел отвлечься и не думать о “чекисте”, который мигом напомним Вадиму реальное положение вещей, проще говоря, испугал, - простите, чем занимались раньше? В смысле профессии?

- О, я много чем занимался. Больше монтажом. Монтажник. Нижнеморск строил, когда у Бармина был, еще много - Мангышлак, даже Чернобыль...

- Простите, но не очень-то верится. Уж больно “манера выражаться” изящная.

- А ... Так я же это... Не имея высшего образования, одним из первых в Союзе зонную плавку осуществил.

- А, это сверхчистые металлы получать? Алюминий? Но это же огромное научное и техническое, - у пьяного Коврова заплетался на всех этих терминах язык, но тем большее удовольствие он получал, их выговаривая, - достижение!..

- Надо же, все знаешь, стервей! Молодец, не ожидал. Именно алюминий! А я... да, впрочем, - старик допил водку, там и оставалось лишь на донышке, - мы сегодня не обо мне, а об Александре Александровиче Бармине.

Как только военные ушли, столбняк, сковавший милицейских чинов, перешел в бурную деятельность: почти всех задержанных вытрясли из камер, согнали на середину в общее стадо и, разбив на партии, вывели вон. За решеткой оставили лишь пару человек, не считая Вадима и старика. Их даже не открыли.

На улице давно уже ночь; даже Вадима, несмотря на лихорадочную обстановку, нестерпимо клонило в сон, особенно же после водки. Схватясь пальцами на решетку, он положил голову на руки и так пытался заснуть, он, кажется, немного задыхался. Когда же время от времени открывал глаза, то видел один пейзаж: бетонный серый потолок, бетонный серый пол, серую форму за столами и искусственный, желтый, тусклый, до боли привычный свет голых, лишь зарешеченных ламп.

- Да, Александр Александрович... Смерть свою покойничек за год увидел. Еще для своих лет крепок был, а говорит мне: видел я, Виталий, сон, и человека во сне - огромного, высокого страшно, и все идет ко мне, а из-за плеча его то ли змея поднимает голову, то ли что – не разберешь... И часто стало такое приходить к Бармину. Тоже, как этот сегодня, цыган с волосами, конец стал всему предсказывать. Плакался... мне одному плакался, Вадим, больше никому! Проклянут, говорил, меня за эти домны, за эту реку и за все. И город мой умрет, и смерть будет. Тоже жалко умирать... Он ведь одно время был наркомом металлургии - наркомчерметом - всего Союза! Да, много всего было, ну... Бог простит. В Бога-то он верил - да что там верил - он, ты не поверишь, сталинский академик, сам меня крестил!

Ковров, отвернувшись от выхода, слушал.

- Бог!.. Знаешь, у меня иконы нет, нигде, ни дома, ни... Да и дома-то нет! До чего дошел, пьян, голь, тьфу! У сына побираюсь, а у него дети... А ведь знаешь, была у меня икона, матушка дала. Николай Чудотворец. Жил я с одной женщиной, а когда пора уходить приспела, она и говорит, - отдай, моя! Ну да драться же с нею?! Пришел снова к матушке - жива же она у меня еще! - знаешь, и говорю, - дай икону. А она говорит – не дам, пьяница, пропил, все пропил. Дай икону, теперь без иконки я, - уже почти запричитал маленький старичок, тихо так, непонятно к кому обращаясь.

- А ты знаешь, - вдруг опомнился старик, - как раньше назывался Нижнеморск? Еще до тебя, до меня, до Бармина? Он...

- Ковров - ты? - Вадим вздрогнул. К камере вплотную подошел огромный мент, ефрейтор по погонам, с трудом даже вмещающийся под низким потолком подвала, еще относительно молодой - в общем, такого, по представлению Коврова, стоит бояться больше других.

Лязгнул засов, и Вадим, передергиваясь после покойного уюта камеры, с трудом, на ходу разминая отвыкшие ноги, вышел наружу.

Мир словно изменился: ощутив себя в центре помещения, Ковров почувствовал, что спокойствие уходит. После пары формальных вопросов, отрывисто брошенных высоким ефрейтором, тот стал советоваться с сержантом, задержавшим Коврова в Бруклине.

В чем конкретно состояла его вина, Вадим даже не пытался и узнать. Но все же ему стало не по себе, когда понял, что они хотят отправить его, как и многих других, на какие-то принудительные работы.

- На карьер... А может, на Четвертую? - перебирал сержант. На последнее предложение ефрейтор услужливо захохотал.

Старик же, услышав все это, стал делать Коврову какие-то знаки и пробовал чего-то прошептать, но тут заметили и его.

- А, дед,- улыбнулся дородный сержант, - ладно, посидел, и хватит. Давай домой. И приходи к нам еще!

По его знаку ефрейтор открыл старику дверь камеры, и отпущенный было отправился к двери, но успел сказать:

- На Четвертую не ходи никак, это домна, загнешься там. Ты...

- Ладно, дед, молчи. Тебя выпустили и иди отсюда, - оборвал его сержант. Коврову стало совсем не по себе, когда они остались во всем бетонном каземате только втроем.

- Ну так что с тобой будем делать... Вадим Ковров, - сержант подглядел в паспорт, развалившись на стуле, - слушай, - вдруг пришла ему в голову идея, - а может, до Андрея его пошлем? К Дмитрий Андреичу сынку, а? Он всяких таких, - мент покрутил пальцем у виска, - любит, а?

- Можно, - подхватил ефрейтор. Ему было все равно.

II

Уже тучи на востоке начинали светиться - впрочем, Вадим этого не видел, поскольку мог смотреть лишь в заднее окошко “газика”. С другой стороны - частая решетка да бритая голова ефрейтора, ведущего машину. Больше никого в кабине. Вихляя, с ужасающей скоростью мчались они по черному, мокрому городу. На улицах - ни человека, ни машины. За всю дорогу водитель не проронил ни звука. Наконец остановились на небольшой улочке напротив двуэтажного, старого для Нижнеморска дома - видимо, где-то в Кремле, в исторической части.

Поднявшись по лестнице, ухоженной до странности, и, пройдя через пару сквозных комнат, оказались в третьей, поменьше. Ковров замер на пороге, сильно удивившись. В комнате, в которую он попал, горел абажур; на стенах, обклеенных изящными серебристо-зелеными обоями, висели пара кинжалов и сабля, а также отлично выделанная шкура медведя. Все показывало вкус и умело подобранную роскошь.

Сбоку стоял небольшой столик, а между ним и маленьким окном располагалась низенькая скамья метра в полтора длинной. На этой скамейке сидел парень, вернее, мальчик лет пятнадцати-шестнадцати. Довольно длинные, до плеч, густые черные волосы, умеренно-бледное лицо, по-мальчишески задорно-злая и

по-женски загадочная улыбка, адресованная, видно, именно вошедшему Коврову – все эти черты позволяли говорить о том, что сын "чекиста" Андреича был очень красив. Само понятие мужской красоты как-то всегда было чуждо Коврову; Вадим вообще никогда не думал, что мужчину можно оценивать с такой точки зрения.

Вывел Коврова из оцепенения голос этого юноши:

- Ефрейтор, вы свободны, можете идти.

Высокий и до сих пор столь уверенный в своих силах милиционер что-то промямлил и исчез с порога.

- Садись, - сказал красавец уже гораздо мягче, - как тебя зовут? Ничего, что я на “ты”?

- Да что вы, - Ковров уже и не знал, как обращаться к этому мальчишке, - мы привыкшие. Мальчишка рассмеялся:

- Теперь ты и меня на “вы” звать будешь! Давай просто, не стесняйся, садись, - и он легко, словно перескочил, переместился на другой край скамьи, - ну как, что?

И Ковров окончательно понял, что Судьба, его неутомимая защитница, пронесла и на этот раз, и что ничего уже не будет. Вадим спокойно уселся на противоположный конец и представился:

- Вадим меня зовут.

- А я - Андрей, - тут Андрей тряхнул волосами, застилавшими ему глаза, и Ковров еще раз подивился несоответствию города и его героя. Несмотря на женственную красоту лица, Андрея вряд ли можно было назвать женоподобным - по крайней мере, для своего возраста и небольшого роста физически он был развит порядочно.

Выяснив обстоятельства жизни Коврова в Москве, Андрей, еще более обрадовавшись сказал:

- Вот, интуиция не обманула меня. Я сразу понял: ты – человек культурный. А культурных людей вообще, ты заметил, так мало!

Оказалось, что Андрей совсем еще недавно умудрялся учиться в двух столичных лицеях - в Москве и в Петербурге. Видно, его родитель не бедствовал и при прошлой власти, если вместо обычной средней нижнеморской школы посчитал необходимым отправить своего отпрыска к очагам культуры.

- Вообще мне больше нравился Питер, но и Москва все-таки... Где находилась? Да гимназия наша была на Большой Лубянке, знаешь, наверно? Что?! Почти оттуда? На соседней улице? Вот здорово! Как, говоришь, называется? Как же, прекрасно знаю... Правда, мне тогда всего четырнадцать было. Ну, а в Петербурге десятый класс, по-старому, предпоследний, кончал. Почему все-таки Питер лучше? Ну как тебе сказать... Может быть, по дому ностальгия? Ведь Нижнеморск похож на Санкт-Петербург немного, не замечал? А главное, какое величие! Ведь вся старая русская культура оттуда, из Питера!

- Да, сейчас мне семнадцать, вот уже два года в Нижнем (так местные называли свой город, словно Нижний Новгород). Да, тут, конечно, не то, зато свое преимущество. Какое? Работы непочатый край, вот что! Конечно, нашим, местным, никогда это не будет интересно, ты сам понимаешь, так что я совсем один, но, когда кругом вакуум, легче чего сотворить. А к одиночеству я уже привык и иначе себя не представляю.

Несмотря на ранний час, Андрея, видимо, совсем не волновал сон, не то что Вадима. На протяжении разговора явилась какая-то женщина и принесла поднос с вином и фруктами. Вино показалось Коврову верхом блаженства - он уже давно, кроме “смутной”, то есть нынешней, водки, ничего не глотал - и сон предательски обволакивал его. Вадим даже отказался пересесть на стул с мягкой спинкой, чтобы действительно не заснуть в столь неподходящий момент. Ведь хозяин, похоже, только начинал разговор. Ободряло лишь то, что он пока не требовал от Коврова особенно решительного участия в беседе - “гостю” нужно было только слушать, слушать, слушать...

- Жалко, за границею не успел побывать... Ну ведь у нас лучше, да? Да, живя как я, можно пробовать создать свой собственный мир, не в мечтах, а и в действительности. Такую свою утопию. И знаешь, совсем утопия это будет странная. Такая... детская, что ли?.. А впрочем, - Андрей повернул голову к окну, - на улице так хорошо, так свежо, что же мы здесь сидим? Правда, ты, наверное, есть хочешь? Ну, Володя, я распоряжусь - после гуляния откушаешь.

Опять была вызвана заспанная, но испуганно бодрящая пожилая худая женщина, получившая заказ на “вечерний” ужин, как выразился Андрей.

- Только извини, Андрей, я вовсе даже не Володя, я...

- Как! Разве ты не так представился, не так сказал?

- Нет, я Вадим.

- Ты сказал “Владимир”, точно так.

- Не может быть!.. - “да он по всевластности своей даже переименовать меня хочет” - как-то испугался Ковров, - я никак не Владимир.

- Ну ладно, может, я путаю, - снисходительно-барственно согласился мальчишка, и вопрос был решен.

“Гулять” вышли во двор, в котором была сделана “дорожка”, огороженная с обеих сторон высокой оградой. Так, поплутав немного по окрестным закоулкам, попали на большой пустырь, впрочем, тоже хорошо огороженный. Правда, это не совсем пустырь - возле глухой стены довольно густо росли невысокие деревья, а кругом валялись большие, вывороченные из земли куски асфальта да строительный мусор. В листве уцелевших деревьев шебуршали проснувшиеся птицы; было уже совсем светло. Андрей передернул плечами, и еще раз. Как-то сладострастно он относился к собственному же телу - по крайней мере так показалось Вадиму.

- Это фруктовый сад, - разъяснил Андрей, - а то и выйти некуда. В город, сам понимаешь, мне просто так нельзя. А ты, значит, журналист?..

- Был.

- Хм-хм, так, говоришь. Тогда ты можешь нам кое в чем помочь. Слушай, а ты, часом, не писатель?

- В смысле?

- Ну как! Не пишешь, например, стихов?

Ковров удивился вопросу и потому сделал стратегическую ошибку, признавшись:

- Когда-то пробовал, но это так... ничего серьезного не выходило...

- Нк-ка, ну-ка... Прочти!

- Да нет, не стоит.

- Прочти!

- Нет, бессмысленно.

Андрей побледнел и отрывисто крикнул:

- Читай!

Вся ярость власти, казалось, была в крике пацана. Историю с определением имени он еще смог снести, но это уже слишком большая наглость со стороны гостя! Коврову пришлось подчиниться.

- Ну что бы тебе больше понравилось... Не знаю даже... ну вот хотя бы:

Стоит городок на краю земли

Что утыкана елью, как еж.

Здесь, после тысяч и тысяч миль,

Ты смерть наконец найдешь.

Известка посыплется с потолка,

Заметая твою постель.

В окнах гостиницы - лишь облака

Да матерный крик детей.

Аристократа судьба - не “мерси”.

Ну ничего, не горюй!

Будут песок и ветер скрести

Белую кость твою.

Так и останешься ты на краю

Тысяч и тысяч миль...

Только березы кругом встают -

Белые кости земли.

Настроение Андрея мигом переменилось на прежнее, восторженное, и уже ничего не осталось в нем от человека, только что угрожавшего всеми карами земными.

- Здорово! Край земли - как будто Нижнеморск! Хорошо.

- Ну это старое. Аристократ какой-то... Бред, в общем.

- Нет, совсем даже не бред. Правильно. По-нашему! Ты вот что... точно мне поможешь. Понимаешь, мне кажется - как здорово было бы все это записать! Мою жизнь хотя бы. Москва – Петербург – провинция. В черные времена. Как говорится, страх и трепет... Да и у отца материал хороший. Но, к сожалению, у меня самого что-то совсем не получается. Но кто тут, в Нижнем, может - не Епифанова же какого-нибудь брать!

Согласие Коврова, конечно, и не требовалось. Все было заранее решено в утопии, куда он попал - вплоть до еды и сна.

Вновь появилась та же женщина из обслуги и принесла два простеньких, раскладных стула курортных времен.

- Что я тебе говорил, еде в доме? Про утопию. Так вот, ты посмотри, кто меня окружает! Даже самые умные живут одними инстинктами. Уж, как они злят этим всем... Ненавижу людей! Власть - единственное умное, что они выдумали, и той пользуются не для того. А я люблю... знаешь, посмотреть, как их расстреливают... да, через отца мне это нетрудно устроить. Вот, хочешь, завтра - то есть уже сегодня - пойдем! Посмотришь...

- Да нет, спасибо, - механически ответил Ковров.

- Не хочешь? Ну гуманизм - да, это я уважаю. Хотя бы потому, что у них такого нет. У меня, правда, тоже. Кстати... - сын чекиста вдруг переменил тему, - знаешь, тоже тут один есть, диссидент вроде тебя. Тоже столичный человек, только петербуржец. Но меня почему-то невзлюбил. Притащили его наконец ко мне, а он ни слова не хочет мне сказать. Озлился так! Но, вижу, человек умный, ну я и отпустил, приказал пока не трогать. Хотя и ходит тут про него всякое...

- Ну ты, я вижу, дорогой мой, совсем никакой, - заметил начинающий утопист, - иди отъедаться и отсыпаться.

Хотя Ковров действительно был “никакой”, он не мог не спросить:

- Извини, а можно... пропуск, что ли, какой-нибудь.

- Какой пропуск? Тут все все знают. Отоспись, иди себе на все четыре стороны, никто до тебя не дотронется. Приходи когда хочешь, только извести заранее. И лучше приходи к вечеру, к ночи. И не забывай наш уговор - записывать.

- Но все-таки... Желательно бумажку, - через страх продолжал упорствовать Ковров.

- Ишь упрямый какой! Ладно, все будет. Иди.

В одном из лабиринтов охраняемых домов, на мягкой перине, предварительно неплохо поев, Вадим проспал практически весь день. Вечером его проводил за ворота какой-то старый, почти почтенный человек. Так, уже с документов, Ковров опять оказался на свободе.

Отойдя метров на сто от ограждения, Вадим вдруг почему-то вспомнил про академика Бармина. “Не Александра Александровича - мой сегодня рождения. Как будто второй раз родился”.

Глава 3. Окрестности

Да, Нижнегомрск со всем своим относительным благополучием оставался лишь оазисом в окружающем мире - то есть среди окрестностей. Изначально Город строился в иногородной, чуждой среде - и теперь какие-то полсотни километров словно разделяли два мира. Искусственные связи между городом и окрестностями, натянутые в советское время, быстро лопнули с началом Смуты.

Не намного западнее Нижнеморска находился городок Усть-Ижица, основанный лет на пятьсот раньше своего громадного соседа. Еще до начала последних событий население старинного райцентра составляло около пяти тысяч жителей - теперь же город окончательно превратился в маленький поселок с соответствующими масштабами и нравами.

Дорога, ведущая к Усть-Ижице со стороны соседней области, даже днем всегда оставалась пустынной. Однако как раз в те дни, когда в Нижнеморске появился Ковров, поздним июньским вечером тишину ожидающий природы нарушили непривычные шаги, и на политую луной землю легла нездешняя тень: длинный силуэт с торчащим вниз стволом автомата, который свисал так низко, что почти касался асфальта. Тень направлялась к Усть-Ижице. Увидев наконец, после часа ходьбы, над лесом согнутый крест колокольни Благовещенской церкви, человек распрямился и чуть ускорил шаги.

Чутким слухом он услышал крики далеко впереди. Тотчас же, извиваясь, словно длинный хорек, он еще более быстрой, скользящей походкой двинулся

вперед.

У въезда в город стояли три заколоченных киоска, наследие рыночных времен - естественным образом здесь образовалось что-то вроде маленькой площади, пустыря, засыпанного бутылочными осколками. Здесь при тусклом свете догорающего костра происходила драка, вернее, избиение. Били, как водится, одного всем коллективом - двое пинали, а еще человек восемь, то ли участники, то ли зрители, молчаливо одобряли. Вряд ли кто из них был намного старше двадцати пяти.

Наконец жертву на секунду оставили в покое. Он уже почти поднялся с земли - хиленький, маленький паренек лет восемнадцати - но один из мучителей, бугай в ярком спортивном костюме, снова ударил его ногой и еще добавил лежачему.

Девчонка в черных, не прикрытых почти до пояса колготках всхохотнула. Тогда парень в тренировочном обратился к валявшемуся:

- Чо, Леха, подымайся!

Леха чуть приподнялся, согнувшись от нестерпимой боли.

- Не смеем мы, значит, - передразнивая, сказал в спорткостюме, - мы еще и не так смеем тебя использовать.

Вновь смешки из задних рядов. Вставший взглянул на окружающих, увидел у них в глазах собственное отражение. Он хрипнул:

- Что вам еще-то надо?!

- Скажи, куда Катя уехала.

- Да я не знаю, пацаны... До Нижнего, в Первого мая... Откуда я знаю...

Новый удар.

- Какие мы тебе пацаны? Мы - хозяева.

- Хорошо, хозяева, я все скажу.

Тут из массы выделился еще один, улыбнувшись, подошел к Лехе и подчеркнуто вежливо помог тому выпрямиться.

- Скажешь?.. - в голосе его звучала довольная зевота зверя, приготовившегося к обильной трапезе. Видимо, он подражал особенному тону какого-нибудь увиденного на экране - а может, и знакомого - блатаря.

Вокруг разливалась северная ночь, бледная, серебристая. И смеялись с деревьев ночные птицы, смеялись над этим избитым, униженным человечком, и над теми, кто издевался над ним, и вообще над всем миром людским - но смеялись беззлобно и, может быть, сочувственно, смеялись так, между делом, между своими таинственными переговорами.

Пришедшего первым заметил один из усть-иженцев - тот, который стоял немного в стороне, сзади. Единственный, кто, похоже, не принимал участия в развлечении земляков, от стоял, скрестив руки на груди - странная поза для почти деревенского жителя, особенно для обладателя дембельской шинели и столь оттопыренных ушей. Заметив же, как будто нимало не удивился ни длинной фигуре, ни автомату, и ничего не сказал своим, даже когда чужак медленно поднял оружие и неслышно передернул затвор - только отступил на два шага.

Любитель изощренного тона упал первый. За мгновенным перерывом последовала следующая очередь, уже длиннее - своей выбритой, как земной шар, головой пропахал грунт парень в спорткостюме.

Грохот выстрелов казался уже столь привычным для провинциальной ночи, как и стрекот кузнечиков. Все, кроме избитого и двоих оставшихся на земле, успели исчезнуть. Остался и тот, который стоял со скрещенными руками и который видел, но не предупредил. Человеку со стороны уже не нужно было скрываться - он сосредоточенно прошелся по пустырю, словно актер по сцене, и подошел к сидящему на земле.

- За что они?

- А-я... Я здесь чужой... приезжай... и...

- Понятно. А что за Катя?

- Какая Катя? А, это старшая сестра моя... вроде бы она вот этого самого, вот Ильи... - показал на бритоголового, который был еще жив и даже издавал какие-то звуки.

- Понятно. И куда же она делась? Почему они у тебя это спрашивали? - высокий сел на корточки, потому что избитый так и не мог пока сам подняться.

- Куда делась? Подальше отсюда. Не знаю, куда... Мы вообще не из Ижицы, мы приезжие, в общем-то, несколько лет как здесь.

- В нашем городишке, как видишь, свои мудрости, - нерешительно вступил в разговор третий, тот, в дембельской шинели. В глазах его блестела какая-то хитринка, но она боролась со страхом к этому, столь неожиданно и кроваво вступившему в жизнь городка человеку, - это они, видишь ли, правда не давали ему жизни. Приезжих у нас не любят... А ты вообще откуда?

- Из Питера.

- А-а, Серега. Колпин, - решил представиться, да еще зачем-то по фамилии, - а тебя как?

- Василий. Вася... Давиденский.

- И фамилия хитра! А это вот, - Колпин на сидящего на земле, - Леха Маслов... Да, хозяин, круто ты это. Ты скажи...

Тут бритоголовый издал протяжный звук.

- Все равно не выживет. Так давай... - сказал Давиденский Лехе и дал ему непонятно откуда взятый пистолет, предварительно приведя оружие в боевое положение. Леха нерешительно, как будто не понимая, что от него хотят, взял ПМ и все же направил в сторону бритоголового. А дальше - тишина.

- Ну же! - Давиденский наклонился еще сильней, сжал руку Маслова, и выстрел был сделан.

На лице Сереги проступало все более явственное восхищение. Теперь он как будто в исступлении проговорил:

- Вот так, я его давно учил, как надо, но он никак, а ты... Эх ты, библиотекарь! - он легонько ударил Леху ногой по ботинку, - то есть у него отец библиотекарь, - пояснил Колпин для Девиденского и уселся в траву у обочины.

- Ты вот что скажи, - продолжал он, он один-то только и говорил из всех троих, и говорил больше сам с собой, - ты тут помахался, пострелял и в свой Питер или куда там, а нам с Лехой, между прочим, здесь жить! Хотя, знаешь, мне уже этот городишко... С полгода, как из армии вернулся, тут сижу. Я в последний призыв ушел, можно сказать, добровольно. Ох и дела там были в последний год, в армии-то, смешно вспоминать!.. И Лехе здесь оставаться нельзя.

- А как же мама, Оля?.. - подал наконец голос сам “виновник” истории.

- Их тоже заберем, - неожиданно сказал Давиденский, и Серега с Лехой в почтительности замолкли. Значит, идея Колпина пришлась питерцу по душе, чему Маслов, не осмеливавшийся словесно поддержать идею земляка, был еще более рад, чем сам Сергей.

Поняв, что все Масловы подвергаются в эту ночь большой опасности, троица поспешила к дому Лехи. Пришлось пересечь половину Ижицы - и каждый темнеющий дом, казалось, пристально и злобно оглядывал этих людей, как будто в мгновение сделавшихся смертельными врагами не только жителей, но и самого города. За каждым домом словно таилась засада, и Маслов уже не знал - радоваться или нет сегодняшнему избавлению. А Колпину было тем веселей - он по-семейному ненавидел родную дыру, как называл когда-то Усть-Ижицу среди сослуживцев, и даже сплюнул пару раз вслед знакомым дворам, мимо которых проходили. На пустыре ему было все-таки жутко, а теперь - даже весело. Сереге не впервые было видеть смерть, даже - один раз, тем, в армии - пришлось самому приложить к ней руку. Впрочем, был он пацаном искренним и вполне мог бы у другие минуты со слезами обнять калитку родительского дома или идти кровью мстить за друга детства (иных в Ижице и не было), убитого Илью.

- Еще есть тут один татарин, татарчонок, Ринат Мустафа... Тоже с нами пойдет, - продолжал Колпин рассуждать сам с собой.

Василий дал ему автомат - он принес с собой два, вот так предусмотрел. В том доверии, которое вдруг, за мгновение, сложилось у Давиденского к нему и у него, Колпина, к Давиденскому, Серега сегодня ничего странного не видел.

Ранним утром следующего дня на центральной площади города, напротив бывшего райкома, начала собираться небольшая толпа. С одной стороны от площади стоял собор без куполов, а с другой памятник Ленину, у которого отбили указующую руку. Мужички хмуро переговаривались между собой, сплевывая под ноги; баб, против обыкновения, видно не было, и некому было лущить семечки, засыпая шелухой грязную землю.

Но более или менее спокойно обсудить прошедшую ночь, встряхнувшую всю Ижицу, им так и не удалось. Неожиданно горожане увидели вывернувшую с боковой дороги всем известную телегу дяди Саши со столь же известной кобылой, а на ней - героев происшествия в полном составе. Предприимчивый Колпин уже успел “договориться” с этим дядей Сашей с помощью автомата и теперь сидел на телеге, уныло рассматривая земляков и придерживая оружие на коленях. Давиденский шел вперед, метра на два опережая Леху Маслова, ведущего лошадь под узды, на задней части телеги сидела мать Маслова, не поднимая головы - очень не к месту была здесь эта почти пожилая женщина. Она обнимала, держала свою младшую дочь лет четырнадцати. А вслед за телегой почти бежал Ринат Муставьев, или, как его все называли, Мустафа - одногодок Лехи.

Они намеревалась проехать через площадь, и мужики в нерешительности отступили подальше. Но кто-то крикнул:

- Чеченцы!

Это была мать Ильи, того самого бритоголового, которого убил Давиденский. Одна баба, значит, все-таки появилась проводить. Еще несколько раз она выкрикнула это слово. “Почему чеченцы?” - как сквозь сон подумал Леха Маслов. Все словно плыло у него перед глазами, и никакого желания, кроме как хотя бы мысленно убрать происходящее подальше от себя, не оставалось.

Колпин хорошо знал эту бабу, торговку - да и весь город знал и не любил ее. Но сегодня все было по-другому, и толпа поддерживала ее. “У, курва”, - сказал Серега, чтобы не услышали. Для него увлекательная война с Ижицей продолжалась.

Телега уже благополучно миновала площадь, когда раздался тяжелый гладкоствольный выстрел, и Давиденский одернул руку - пуля, видимо, из обреза, царапнула ему локоть. Из ближайшего домишки метнулась человеческая фигура, Давиденский дал очередь, но стрелявший скрылся. Пользуясь поводом, Колпин, уже ничем не могущий реально помочь Василию, повернул ствол назад и ударил прямо под ноги мужикам. В секунду на площади не осталось ни единого человека - только пустая доска почета занавешивала угол.

Так покинули Давиденский и компания город-райцентр, где до революции стояли шестнадцать церквей, а ныне не было нужды в конструкциях изящнее самогонного аппарата. У выезда их поджидал Маслов-отец, дошедший сюда своим путем.

Скоро Усть-Ижица утонула в утреннем тумане, и переселенцы видели перед собой лишь остатки асфальта да бесконечный лес. В этом лесу был оставлен мотоцикл, на котором подъезжал Василий вчера к городу, который заглох без бензина километра за четыре до того памятного пустыря. В коляске мотоцикла нужно было взять ручной пулемет и другое оружие с боеприпасами. Теперь дали автомат и Лехе Маслову.

Леха продолжал сидеть верхом на возу. Солнце, поднимающееся из-за горизонта, налипало на его ресницы, и ствол автомата опускался все ниже и ниже, пока, нацеленный сначала в небо, уже коснулся бортов телеги. Маслов старался держать оружие прямо, и тогда деревья в своих серо-зеленых робах, как зэки на проходной, мелькали прямо под прицелом.

Рядом по-прежнему сидела его сестра Ольга, безликое существо лет пятнадцати, которая еще всю ночь во время сборов вертелась вокруг Давиденского. Теперь она наложила ему повязку на полученную рану. Для него Оля даже попыталась сегодня первый раз в жизни прихорошиться. Ее сандалии бережно утыкались в задний борт, и только что неумело подкрашенные ногти на обнаженных, худых ногах отражали собой небо - каждый по маленькому кусочку.

У Василия была двухкилометровая карта этих мест, непонятным путем вел он своих последователей. И наконец лес расступился: усть-ижицкие увидели белую церковь с колокольней и кладбищем. Как выяснилось, здесь еще пару лет назад служили, но потом священник и притч пропали неизвестно куда, охваченные временем новых пророков.

Именно здесь Давиденский и решил остановиться надолго. Люди разместились

в окрестных строениях и в поповском доме, входная дверь которого была, по-видимому, выломана и унесена неизвестно куда.

Глава 4. Стратеев

Все слабее звуки прежних клавесинов,

Голоса былые.

Только топот мерный, флейты голос нервный,

Да надежды злые...

Б. Окуджава

Нижнеморск - своеобразный Петербург в масштабах своей области; как и Питер, возник он в одночасье среди северных болот, и точно так же - по воле одного человека. Только Александра Александровича уже никто не вспоминал. Ведь город не помнил своей истории - ни к чему была она Советску-Нижнеморску, и ее отменили, отменили вместе с названием... С первым, настоящим именем, которое старик так и не успел назвать.

Ветер то мягко стелился со стороны видимого Моря, плавно перебирая струны ЛЭП, то вдруг с неожиданным порывом ударял по высоковольтке, и капли только что прошедшего дождя слетали с брезгливо передергивающихся проводов. Ряды гаражей, размножившиеся участки земли, огороженные метровыми заборами из автомобильных дверей, частей раскладушек и прочего мусора, пропитывались туманом, поднимающимся от большой канавы, куда можно было попасть по двум переброшенным сверху трубам, прорастало что-то вроде небольшого леска, за которым проглядывались такие же, как и на этой стороне, ошметки цивилизации.

Гаражи, гаражи - да размытая песчаная дорога посередине. И над всем этим - Завод. Встают чернеющие корпуса: то ли скалы, то ли огромные тучи, спустившиеся к земле. И - самое страшное - ни огонька, ни огонька наверху.

А дождь продолжался. Из мокрой земли торчали гнутые прутья, вода собиралась в чашах лопушиных листьев, трава, железо, бетон, природа, люди, прошлое, будущее - все перемешалось, и все было прекрасно, ибо жизнь, наверно, прекрасна, как бы омерзительная она ни была. Маленький костерок нехотя выставлял свое огненное тельце под дождь, вокруг костра на деревянных ящиках сидели два человека.

То были Ковров и тот самый “диссидент”, Борис Стратеев, коротко остриженный блондин не старше Вадима. У него были странные манеры, и так не шла к интеллигентным чертам лица какая-то двусмысленная улыбка-оскал, с которой Борис смотрел на огонь. Но, может быть, это естественная реакция на близкое тепло пламени? Он повернулся наконец в сторону Коврова и проговорил:

- Ну как, хорошо?

- Хорошо, - так же медленно ответил Вадим, глядя на потрескивающие в огне доски и улыбаясь в ответ.

Познакомились они пару дней назад у Федина. Ковров в первый раз после милиции зашел к Олегу и увидел там Стратеева. Хозяин, уже изрядно, выпивший, неестественно обрадовался появлению Вадима и представил своих гостей друг другу.

Ковров рассказывать о милиции и тем более о старике особенно не стал, словно не хотел дотрагиваться до чего-то особенного, зато подробно рассказал о встрече с Андреем.

- Да, играет мальчик, игрун. Красивый, и тут некоторые к нему не равнодушны, - Стратеев почему-то посмотрел на Федина. Он про Москву у тебя спрашивал? - это уже Коврову.

А Федин продолжал “хлопотать”, - он пояснил Стратееву, что нужно устроить Вадима в Нижнеморске.

- Ну что ж, это можно, очень даже можно, - согласился Борис, так, словно не Олег прожил здесь всю жизнь, а он, Стратеев, хотя сразу было понятно, что он - приезжий, такой же, как и сам Ковров. И приехал относительно недавно, зато, как понял Вадим, уже хорошо сумел врасти в здешнюю почву.

Оставив заснувшего на столе хозяина, гости ушли уже вместе. Теперь Вадим две ночи переночевал в гараже - в том гараже, где была “хата” Стратеева. Впрочем, опять же, как понял Ковров, по всему городу у Бориса было несколько таких “пунктов”, где тот мог временно приютиться.

У Стратеева, по-видимому, была какая-то работа, какие-то дела, но дня на три зарядил постоянный, сильный дождь. Аж воздух сделался мокрым и липким. Никакого автомобиля в гараже, разумеется, не было. Там имелись две лежанки и находилось множество всяких “железок”, - запчастей, больших баллонов, пустых или полных - Вадим не знал, - и что самое удивительно, маленькая химическая лаборатория. На высоком штативе - чугунном штыре метра в два высотой - металлическими лапками держались колбы, перегонные трубки, холодильники... Холодильники - это, между прочим, совсем не то, что мы привыкли когда-то видеть в своих квартирах, а всего лишь небольшой цилиндр со змеевиком внутри, действующий аналогично самогонному, только все это - из стекла и произведено промышленно.

- А ты чем занимался на гражданке? - спрашивал Стратеев.

- Я? Да больше журналистикой.

- Статьи, что ли, писал?

- Вроде.

- Помню, как же. У меня один человек тоже таким занимался, в Питере, и плачевно кончилось... Вообще - суета сует все это!

- Журналистика-то?

- Ага.

- А что же - не суета?

- А вот это, - Борис указал на штатив, подобный металлическому деревцу с плодами-игрушками-колбами, - наука.

- Химия? Ага, как же, знаю. Сам химическую школу кончал.

- Да ты что! Любопытно, очень любопытно... - не в шутку обрадовался Стратеев. Но скоро он выяснил, что все гораздо проще.

- Всего лишь только школу? И больше никогда не занимался? Ну это почти ничего, - тут хозяин гаража устроил Коврову маленький экзамен по химии, то есть задал несколько вопросов, - ладно, девственная ты душа, Вадим. Работать с тобой и работать. И тем не менее, - Борис сделал широкий театральный жест, чуть не задев свой штатив, - беру тебя в подмастерья, то есть в лаборанты.

При всей шутливости предложение это имело и некоторую серьезность - Стратеев действительно заставил Вадима пролистать советский вузовский учебник по химии, старый, без обложки. Ковров не мог понять, что это - тонкое издевательство вполне в духе Стратеева или что-то еще. Но, по крайней мере, Борис приютил его, кормил его и, Ковров не задумываясь выполнял его прихоти - да и делать в сезон дождей ему было больше нечего.

Прошлая жизнь Стратеева - по крайней мере, в переложении Бориса - была уже хорошо известна Вадиму. Видимо, после долгого одиночества, когда Стратееву не с кем было и словом перемолвиться, он сделался страшно разговорчивым.

Мать его была ленинградка, отец - из Москвы, а может быть, и наоборот. И все свои прошлые годы Стратеев промотался в между двумя столицами. Больше обитал в Питере, хотя и родился в Москве. В Петербурге он жил на Петроградской стороне, прямо на берегу реки Ждановки. Коврову, который, как всякий уважающий себя москвич, был в Ленинграде за всю жизнь один раз с двухдневной экскурсией, это название решительно ничего не говорило. Стратеев же очень дорожил своим домом на своей Петроградской стороне и рассказывал Вадиму о самом революционном и самом свободном городе мира, как называл его Борис. Ведь когда-то он там состоял в какой-то малочисленной, но задиристой анархистской партии и всегда называл Петербург: “Свободный город”.

Поэтому было в нем что-то общее с Андреем, Андреича сынком, которого Стратеев тем не менее так недолюбливал.

- Петербург - родина позапрошлого, коммунистического, режима. Как они там говорили - колыбель двух революций? Но они его предали. И, испугавшись своего предательства, испугались и мести... Поэтому всячески пытались уничтожить Свободный город, уничтожить и унизить. Все отняли - имя, столичное положение, наконец, попустили блокаду, что должна была добить Ленинград... Но Питер выстоял! Следующая власть тоже нас не очень-то жаловала. А все почему? Ленин с Поволжья; Сталин, Хрущев и тэдэ - все южане. Таким людям наш Север не того, ибо это – прямо противоположный тип. Вот Москва им приемлема, пожалуйста. Им со своим черноземом претит северное благородство, несуетность... А Ельцин – тот же уральский мужик, ну что с него взять? Он же не от Нижнеморска, например.

Окончив какой-то химический лицей в Москве, Стратеев проучился курса два на химфаке Петербургского университета.

- Да, все технари, и химики в том числе, конечно, очень ограниченный народ. Инженеры. А не зря у блатных слова “инженер” и “фраер” синонимы. Так что, наверно, хорошо, что ты, Вадим, не пошел туда. А мне, видишь, повезло - я как-то умел все сочетать...

Видимо, как раз постоянными переездами из Питера в Москву и обратно. Стратеев приобрел с детства привычку к кочевой жизни. В Смуту эта привычка пригодилась. Вадиму было не по себе без дома, а Борису, казалось, ничего такого и не нужно было.

- Я как в песне: “Живу я где придется, и сплю я где придется...”, - пропел он, блаженно раскинув руки, сидя на самом примитивном, еле живом стуле, выволоченном на улицу, пока дождь на минуту утихомирился. Снова развели костерок - и откуда Стратеева доставал дефицитные ящики-дрова?

- Знаешь, Вадим, у меня флейта есть. Очень приятно играть сейчас. Давай что-нибудь сыграю?

Естественно, Ковров не мог воспротивиться, и в пространство, словно мыльные пузыри, полетели звуки какой-то печальной мелодии. Они взлетали вверх - а там, возможно, лопались, а возможно, достигали самого неба - снизу, да еще в такую погоду, не было видно. Там, впереди, снова пошел дождь, и все затянулось дымкой.

Но все рано или поздно заканчивается - закончился и этот дождь. С утра выкатило солнце. Вадим уже почти перестал осознавать то, что он в Нижнеморске, поскольку почти никуда не выходил и, кроме Стратеева, никого и не видел. Как рассказывал Борис, загрязнения в этом районе достигли такой степени, что горожане побросали даже свои участки - почти единственное подспорье в нынешние времена.

Стратеев еще дремал, а Ковров, выпросив у сонного резиновые сапоги и хорошо подшитую старую куртку, вышел наружу и пошел подальше от гаражей - без всякой мысли, без всякого направления. За небольшим леском он попал на обширное пространство, заросшее высоким кустарником и небольшими деревцами. Оно, это новое пространство, огибалось все той же канавой, которая, правда, здесь уже была значительней - метров двадцать шириной, уже, можно сказать, не канава, а канал. Но лесом все это никак нельзя было назвать - во-первых, из-за обилия тех же самодеятельных огородов, некоторые из которых еще возделывались, а главное, из-за того, что здесь преобладал отнюдь не древесный лес, а лес мачт, электрических опор. Видимо, та большая высоковольтная линия, что провисала над стратеевским гаражом, здесь разветвлялась. Относительно невысокие мачты периферийных линий были понатыканы везде среди деревьев - то целые электрические заросли, то одиноко стоящая опора, вклиненная в самую гущу деревьев. Казалось, что все это не нечто постороннее природе, не дело рук человека, а просто какой-то смешанный, лиственно-металлический лес.

Странно - люди любуются природой, творениями прошлых зодчих, но почему-то им якобы глубоко противно все, что относится к современной индустрии. Но Ковров был человеком глубоко городским, и ему здесь было спокойно. Да и не скорее ли соответствует этот пейзаж душе человека нашего, нынешнего? И почему-то хотелось плакать, растирая сухие слезы грязными кулаками - просто так. И уходит боль - это единственное наше наслаждение, когда уходит боль.

Кругом было неимоверно мокро - даже в высоких резиновых сапогах, одолженных у Стратеева, Ковров чуть не увяз. Наконец Вадим остановился. На другой стороне канала, метров за двести от берега, на большом возвышении торчала черная и высокая труба какой-то фабрики.

Наконец Ковров увидел человека. Видимо, это был сторож, стерегущий огороды. Тот что-то прокричал Вадиму и стал вертеть в воздухе ружьем. Ну что ж, все равно пора возвращаться.

Еще издалека Ковров увидел, что хозяин, что хозяин гаража уже бодрствовал, и, вольно развалясь на стуле, кипятил себе чай на примусе - вернее, чай сам кипятился в стороне, а Борис всем видом выдавал свою непричастность к этому процессу. Поздоровавшись кивком, Вадим молча уселся рядом.

- Знаешь, - серьезно сказал Борис, - меня всю жизнь очень беспокоит один важнейший вопрос. Боюсь только, что я его так и не смогу решить до конца. Смотри, в чем дело: когда пьешь чай, часто хочется вначале умять пару бутербродиков, а потом перейти на что-то более сладкое - печенье, например, или варенье. Но ведь соленые бутерброды хочется попить со сладким чайком - верно? А вот к варенью сахар в чае уже будет лишним. Так задаю тебе, друг мой, извечный русский вопрос: что делать?! Ведь если не класть сахару, тогда все удовольствие от бутербродов пропадет, а если положить, то сладкое будет противно кушать. Есть, конечно, еще одна возможность - сначала запить сладкое несладким чаем, а потом доложить сахару и съесть бутерброды, но нарушение очередности уже не дает удовлетворения. Соленое после сладкого – где это видано?! - последнюю фразу Стратеев произнес с искренним возмущением.

- Смеешься, гад, - Ковров сам засмеялся, - бутерброды, говоришь, варенье!..

И они еще долго хохотали. Варенье действительно имелось, хоть и заплесневелое, а бутербродов никто из них не помнил с незапамятных времен.

II

Когда окончательно стало ясно, что трехдневный сезон дождей миновал, Стратеев решил, что пора сниматься с места. Правда, сначала он сказал:

- Слушай, нужно тут помочь одной замечательной женщине. Нужно - да-да окучить ей картошку. И, главное, совсем недалеко.

И действительно недалеко - на том самом месте, откуда Коврова шуганул сторож. Там была огромная делянка, и всю ее пришлось перелопатить. Вадим, отвыкший уже от всякого труда, особенно физического, сильно отставал от Бориса. Никакой женщины - если таковая вообще была - Ковров так и не увидел.

Город постоянно пустел - Вадиму показалось, что улицы уже совсем другие. Подходили к Заводу. Фасады сталинских домов сжимала пустынный проспект Победы, главную улицу; только порывистый, сильный ветер, переворачивая свисающие дорожные знаки, гнал по асфальту многочисленные листья бумаги. Источник листопада находился в красно-кирпичном здании редакции главной городской газеты “Речь”. Бумага вылетала из раскрытого настежь окна третьего, предпоследнего, этажа. Ковров по московским воспоминанием принял листы за листовки и даже поднял один, но страница была пуста.

Они подошли к самому окну, хотя Коврову и было страшно приблизиться к зданию, и ловили эти листовки страха и пустоты. Скоро поток закончился, и можно было продолжить путь. Никто так и не появился из окованных сталью дверей.

- У меня как раз сейчас не хватает бумаги, - пожаловался Стратеев, отобрав все у Коврова, - пригодится. Помнишь эту присказку перестроечных времен - в стране не хватает бумаги?..

Вот и проходная - единственная дверь и единственное окно на всей длинной, метров на сто, выгнутой стене фасада. Стратеев долго барабанил по грязному до полной непрозрачности стеклу. Наконец появился какой-то растрепанный мужичонка, открыл дверь, быстро перекинулся с Борисом парой слов, зыркнул на Коврова взглядом, не сказав ничего, и Стратеев со своим гостем прошел внутрь.

Там - не лучше, внутренний двор нетрудно принять и за тюремный. На верху высоких, глухих кирпичных стен - кудряшки колючей проволоки - и опять трубы, и домны где-то невдалеке. Ковров узнал знакомый пейзаж - наверно, от гаража они сделали почти полный круг и вышли туда же, но с другой стороны. Ну, правда, все подобные “пейзажи” до боли похожи.

Стратеев, видимо, хорошо здесь ориентировался - он и везде ориентировался неплохо. В руке Борис держал связку ключей, полученную на проходной. Вот отпирается очередная железная дверь, и снова лязгает засов. На этот раз попали в длинный коридор, потом поднялись на второй этаж. Тут Стратеев достал уже из кармана отдельный ключ, длинный, фигурный, он принес его с собой.

Посреди большой, длинной - настоящей - лаборатории стоял ряд столов, вроде ученических парт, на которых громоздились штативы вроде того, что стоял в гараже. Само помещение обширно - метров двенадцать на пять, плюс лаборантская. На стенах шкафчики, приборы, возле двери большая вытяжка; в противоположной стороне две небольших зарешеченных - иных теперь и не бывает - окна. Сверху гигантским червем тянется облепленная чем-то черным и склизким вытяжная труба в полметра диаметром.

- Вот я и дома, - сказал Стратеев.

В лаборантской - малюсенькой комнатке сбоку, комнатке-колодце с высоченным потолком - стояли две раскладушки друг против друга, закрывая подступ к многоярусным шкафам, поднимающимся под самый верх метра на четыре. Там, в принципе, и должны были храниться химикалии.

- Это наиболее постоянное мое жилье, - туманно выразился Стратеев.

- И ты тут какие-то эксперименты проводишь, и администрация тебе платит? - спросил Ковров.

Стратеев посмеялся.

- Администрации, - сквозь смех проговаривал он, - не свойственно платить, а свойственно получать. Тебе интересен источник моих доходов, если выражаться твоим интеллигентным языком? Ну, скоро расскажу. Кстати, запаршивели мы с тобой совсем. Как раз сегодня баня, пойдем лучше туда... Да, но вначале нужно мне будет кой-чего дотащить. Поможешь?

И опять - бесконечные переходы между стенами, коридорами, вдоль колючей проволоки и зарослей лебеды, выход к какой-то базе вроде овощной, но не овощной и вообще не продуктовой, потом назад - с двумя большими и довольно тяжелыми ящиками.

- У нас когда еще будет возможность все это достать, - оправдывался по дороге Стратеев, - а сейчас вот, сразу...

И наконец - та самая “баня”. Под баней подразумевалось небольшое помещение в полуподвале лабораторного корпуса. Тут имелись дрова и небольшая металлическая печка с водруженным сверху чином. Кто-то невидимый ее уже натопил. Ковшами лили друг на друга подогретую воду, смешивая ее с холодной.

Вот уже неделю Ковров почти ничего не ел. Не то чтобы совсем нечего было или желудок расстроился - нет, просто отсутствие аппетита. Да и что это за еда - в лучшем случае хилая стратеевская картошка. Сам Стратеев быстро заметил такое состояние Коврова и сказал, что и у него, Бориса, давно замечается что-то подобное, да и у многих сейчас.

- Но мы это уладим. Вот увидишь.

В дверь постучали, Ковров вздрогнул, но Стратеев, нимало не насторожившись, открыл, даже не выспросив, кто есть там. Вошла девчонка лет семнадцати, небольшого роста, в черной кофте и коричневой юбке, лицо упрямое и чуть рябое, волосы короткие, темные. В общем, типичный для Севера деревенский, или, скорее, поселковый тип. Странно было ее видеть в этой огромной лаборатории.

- Это Лена, моя лаборантка, - Стратеев не улыбнулся на сказанное вроде бы к смеху слово, девушка тоже не выразила на лице никаких эмоций. Молчал и Ковров.

- Так вот, - Стратеев притащил из лаборанткой еще один стул, так что они все втроем сидели на стульях, - Лена – незаменимый человек. Она окончила медучилище в Усть-Ижице - есть такой городок чуть неподалеку - и виртуозно делает инъекции.

Борис сразу протянул пришедшей белый халат - они с Ковровым надели их сразу, как попали в лабораторию. После стольких мытарств по людям Вадиму было приятно вдыхать его искусственный, будто и не связанный с человеком, с одеждой, запах, запах чистый, стерильный, как и во всей стратеевской лаборатории. Здесь вообще пахло вкусно, и, если не считать потолка, особенно этой безобразной трубы сверху, было довольно чисто.

Когда Лена набирала раствор в первый шприц, Борис продолжил:

- Глюкоза внутривенно, особенная, изобретение советской медицины. У меня там не совсем глюкоза, а несколько специфический состав. Я сам, - он усмехнулся, - его подобрел. Что ты, испугался? Думал, что-то такое? Зря. Зря, - каким-то тихим, интимным голосом добавил он, - это просто - питательный раствор.

И действительно - Лена на удивление мягко сделала Коврову эту самую инъекцию, он почти не почувствовал, но стало хорошо. Он не знал, что за “специфический состав”, только стал потихоньку засыпать. Сквозь дымку теплого сна он видел хитро прищурившегося и будто все знающего Бориса Стратеева с Леной на коленях - оба в белых халатах, оба чистенькие - как и он сам. Стратеев говорил:

- Вот тебе и счастье. Счастье - это иметь такую восхитительную лаборантку, которая умеет делать такие восхитительные уколы.

Что-то вроде улыбки волной пробежало по конопатому лицу Лены, темнеющему на фоне химически белоснежного халата.

Потом, как помнил Ковров, они лежали все втроем на двух составленных кроватях, на настоящем постельном белье - впервые после той ночи у Андрея и второй раз за все обозрение время его изгнания. Просто лежали - он прижимался к теплому Ленкиному боку, Стратеев блаженствовал с другой стороны. Вадиму уже больше ничего не было нужно – он так и заснул, а что дальше делал Стратеев, он и не знал, не видел. По крайней мере, когда Ковров проснулся утром, никого уже не было в кроватях.

Борис что-то деловито цедил в какую-то колбу. Он бодро приветствовал пробуждение Вадима и прочел ему с утра целую лекцию.

- Главное дело что? Приносить людям счастье, правильно? Свое, маленькое, я за многое не берусь. А что, мало, что ли? Вполне допустимо. И кому как могу. А меня обвиняют - наркоту гоню, дескать. А ты знаешь, всякое бывает, а я-то тут при чем? Солдат в городе много, на них в основном и работаю. А администрация, говоришь ты, ну что - она ж не против.

- И меня... нас вчера... тоже?.. - Ковров утверждался в своих наихудших подозрениях.

- Да нет. Я же сказал - просто глюкоза. Тебе уже и это - наркотик. Не перебивай. Так вот, сама наука, - продолжал химик, - это дело совершенно другое. Хотя... от моих исследований есть и прямая польза. Наша же наука, сам понимаешь, была вполне на мировом уровне, а потом приспосабливаться пришлось к каменному, так сказать, веку. И что? Приспособились. Совместили и тот уровень, и каменный век. Да, скоро наука наша си-и-льно удивит мир. Изменит его. Ты думаешь, мы-де безнадежно отстали за эти двадцать лет? Наоборот, все это – только помогло. Я же лично знаком с такими разработками!.. И, что самое удивительное, институты уже позакрывались, а ученые, настоящие, появляются в значительном количестве. Пускай гораздо меньше, чем раньше, людей идет к нам - зато из каждого выходит уже первоклассный ученый. Ну... впрочем, ты уже сам, наверно, замечал, и скоро все заметят.

-... Сейчас идет не просто новая наука, идет новая, так сказать, это... научная философия! Много что идет! Мы научились понимать науку непосредственно, не как что-то стороннее от жизни, но как саму жизнь. Наука равно жизнь.

Глава 5. Вокзал

...и вновь обнажится

То же зданьице, поле окрест.

То умчится, то снова примчится

Наш вагон не пустынный разъезд.

Ю. Кузнецов

Счастье? Неужели Стратеев был прав? Неужели минутное освобождение от боли и есть единственное счастье?

Именно теперь Коврову непременно, во что бы ты ни стало захотелось быть счастливым. Именно после того, как Борис произнес это слово, Вадим понял, что ему нужно. Ему нужно счастье, нужно хотя бы убедиться, что таковое действительно существует - да и не для кого-то там, а как раз для него, Коврова.

- Что ж с тобой делать? - не мог решить Стратеев, - Товар ты распространять не хочешь, хочешь чистеньким остаться... Давай тебя в монастырь, что ли, отдадим. Есть тут такой в окрестностях, и настоятель там - Давиденский, земляк, дружок мой... Ладно, ты давай вот что - или в город гулять, к ночи, если захочешь, приходи. Напишу также дни, когда я занимаюсь синтезами, и часы - тогда приходи помогать и все такое. Вот и у меня, - беззвучно рассмеялся он, начав писать бумажку, - расписание служб, молитв получается, все равно как в церкви. Ну знаешь, всенощная, литургия, там заутренняя... Весело.

В напутствие на дорогу Борис еще добавил:

- В любом случае приходи, всегда помогу. Так уж как-то автоматически выходит, что мы... то есть кто?.. ну, скажем так, более-менее образованные люди, как раньше говорили, интеллигенция - помогаем друг другу, спасаем друг друга... Ну вспомни там Солженицына, Шаламова - всю лагерную прозу. Ну ничего, для юродивых есть в мире справедливость. Ты - а я сразу людей вижу, я вообще многое умею и многое знаю - ты удержишься и выживешь. Без специальных усилий. Даже - да у тебя сил особых и нет - даже без особенных унижений...

И снова - закрытая за спиной дверь, и снова - незнакомый мир, по-утреннему холодный. Вадим отправился снова, как уже стало у него традицией в подобных случаях, к Федину.

По дороге Ковров особенно не смотрел по сторонам и без особого волнения думал о своей предстоящей жизни. Вот, например, сейчас - куда пойти? Он идет к Федину. Может, у Федина и остаться? А может, к Андрею-сынку? Страшно, да и времени прошло мало. Как опытный приживальщик, Ковров знал, что лучше выдержать некоторое время, чтобы тебя полюбезней встретили. Может, податься в редакцию той же “Речи”? Но после Москвы Вадим получил такое отвращение ко всему, что хоть отдаленно связано с журналистикой, что даже не подумал о таком варианте. А кормушка – хоть какая - там могла быть.

Так, ничего определенного не решив, он дошел до Олега, но не застал в квартире никого. Тогда он вышел к довольно обширному парку, находящемуся прямо под окнами Федина и примыкающему другой стороной к железнодорожному вокзалу.

Вот куда, оказывается, подсознательно стремился Ковров! Здание вокзала, наверно, самое старое здание в Нижнеморске. Когда-то оно, видимо, красилось в торжественно-зеленый цвет: сейчас же оно торчало посередине площади, никому не нужное, почти бесцветное и настолько порушенное на первом этаже, что было удивительно, как вообще еще стоит. Им уже несколько десятилетий не пользовались. Рядом возвышался более современный корпус с электронным панно - бетонное здание с претензией на что-то значительное.

А за вокзалом раскинулась целая железнодорожная долина, оплетенная множеством рельсов, своя система с бетонными мачтами, переходами, башнями... Впрочем, все это хозяйство расширялось скорее слева, уже к товарной станции.

Повинуясь очередному безотчетному порыву, Вадим подошел к самому входу, резко пересек путь очередному человеку в форме и спросил:

- Что-нибудь ходит?

Охранник недоумевал - скорее не на вопрос Ковров, а на столь дерзкое и непонятное появление этого мальчишки; Вадиму в последнее время часто приходилось сталкиваться с такой реакцией, и он досконально изучил эту реакцию, изучил ее оттенки - но ту со стороны путей послышался шум приближающегося поезда, и вохровец ткнул пальцем и выкрикнул ответ со всей злобой, готовой только что обрушиться на Коврова:

- Во-от!!! - и торопливо исчез.

Вадим подошел к платформе. Прибывший поезд - несколько вагонов - без надписей, из которых можно было бы заключить, откуда он, взвизгнул, дернулся и замер. Редкие пассажиры повылазили из бездверных проемов, вагоны остались, глядя на новое место своими разбитыми окнами.

Вадим когда-то где-то читал, как в маленьких городках люди выходили к вокзалу встречать поезда, которые проходят мимо, даже не останавливаясь - мимо, куда-то туда, где и есть жизнь. Это было в спокойное, прошлое время, а теперь? Не один же он здесь - вот какие-то странные люди, не относящиеся к процессу посадки-высадки, появляются на платформе. Вокзал - это... Ну не зря называется - зал ожиданий. Где, как не на вокзале, ждать?

Как жалко было бы ему, Коврову, не встретить сегодня этот поезд! Очень любил Вадим поезда и вообще железные дороги, самый родной для России транспорт. А молодость? Разве не это - молодость?! Выйти погулять к вокзалу родного города, скушать в буфете пару подозрительно промасленных пирожков да и вскочить вдруг на подножку проходящего поезда – как есть, без денег, без документов. И что там будет?

Впрочем, можно и не так, можно с проводами да со слезами. “Сиреневый туман над нами проплывает...”, помните? Только некому уже провожать.

Уехать, уехать - вот что можно. Уехать - куда-нибудь, как раз туда, куда проносились эти самые поезда. И хотя Вадим прекрасно понимал, что никуда он отсюда не уедет и уехать не может, все равно приятно помечтать, что где-то есть - лучшее.

Ковров стоял не на самой платформе, а за ней. Ведь перед ним была решетка, загораживающая путь к поездам, вдобавок в закутке, так что его не было видно почти ниоткуда, сам же Вадим мог спокойно смотреть, только не мог попасть туда. Платформа охранялась, попасть туда без билета было невозможно, если не считать тех самых, странных. Они довольно спокойно разгуливали вокруг охранников, предлагая что-то приехавшим (те, как правило, шарахались в стороны, но некоторые сразу сориентировались и подолгу шушукались с “продавцами” в сторонке), а иные из нелегалов просто сидели у стены, ничего не предпринимая, и, видимо, просто жили тут. Вадим догадывался, даже знал, что тут есть и “агенты” Стратеева, то есть агенты тех, кто стоял над Стратеевым. Но никто, как и сам Ковров, не думал действительно уезжать.

Бомжи были, естественно, одеты очень нелепо, во что попало, однако один выделялся даже среди них. Не по сезону собрался - в какой-то шапке, чуть ли не папахе, в каких-то драных мехах, - он залез в вагон, но через несколько минут вылез обратно, бережно прижимая к груди новую кучку барахла, и вдруг направился к невидимому Вадиму.

Ковров отступил. Человек подошел вплотную к решетке, оперся на нее спиной и стал, сосредоточенно пыхтя, разбираться с приобретенным хламом, разрывая его у себя на коленях. Вадим видел только что его лицо, видел мельком, но успел заметить в нем нечто знакомое. Шевелились губы, словно постоянно что-то проборматывая.

Человек сделал какое-то движение, “меха” почти упали с плеч, обнажилась чрезвычайно грязная, но ярко, прихотливо вышитая рубашка. Ну конечно, это же тот самый цыган, тот, что попался тогда вместе с Ковровым в милицейский застенок и который объявил конец света. Но как переменился он! Волосы короткие, так себе остриженные, но вовсе не выбрит наголо, как можно было ожидать после заключения, вместо пышной и кудрявой бороды - просто щетина. В общем, на вид - обычный опустившийся обыватель.

И где та надменная гордость азиатского принца, с которой он возвестил конец всему?

Вадим так и спросил:

- Ну что, как конец света?

Цыган, до сих пор не замечавший своего соседа, хотя их и разделяло всего метра полтора, вздрогнул, сорвался с места, отбежал к самому многолюдью и только там, обернувшись, тусклым взором посмотрел назад. Вскакивая, он обронил какие-то бумаги - предмет довольно странный для бомжа. Наконец, не пожелав вернуться или просто не заметив оброненного, он снова вскарабкался в пустой поезд, где в вагонах не осталось ни единого человека. Тепловоз усиленно затарахтел, струйка жидкого дыма выхлестнулась в небо, и состав с одним пассажиром, медленно пройдя мимо вокзала, устремился в сторону сортировочной - в сторону Петербурга.

И Вадим понял - этот первый из тех, кто ушел, уехал, убрался. Он понял, что скоро разлетится Нижнеморск, по листику, по копеечке, как разлетелась уже Москва. Но Коврову уже некуда лететь. Он останется в этом неродном городе последним.

Вадим решил разобраться в наследством ушедшего. Он просунул руку за решетку и вытащил связку исписанных листок, как-то хитро сплетенных между собой с помощью веревки. На первый взгляд это было похоже на письмо, на целую переписку, но Вадим не успел вчитаться, потому что из-за кустов, до сих пор скрывавших его самого от посторонних глаз, неожиданно появились двое охранников и потребовали, чтобы Ковров убрался. Вадим быстро распихал бумаги по своим обширным и пустым карманам и быстрым шагам направился прочь от вокзала.

На улице ему попался на глаза газетный стенд - такие стенды когда-то в изобилии украшали улицы всех городов Союза, а в ельцинские времена почти исчезли. В Нижнеморске они еще иногда встречались, но ни разу Ковров не видел еще свежей газеты - лишь обрывки бумаги годовалой давности, заклеенные сорванными впоследствии объявлениями. Однако теперь, видимо, повесили новую. Вадим остановился, хотя только что шел очень быстро, словно очень торопился куда-то.

Порвать уже успели, и проглядывалась лишь середина какой-то статьи:

“... До какой поры будем вынуждены мы терпеть подобное? Хотя администрация Нижнеморска и предпринимает, как говорилось выше, все возможные усилия со своей стороны, полная анархия - иначе и не назовешь - в Усть-Ижицком районе дает бандформированию возможность орудовать все более и более безнаказанно. Главарь этой банды - “авторитет” Давиденский, устроивший массовую резню в Усть-Ижице - не только не собирается сложить оружие, но и продолжает вербовать в свои ряды все новых и новых уголовников. Казалось бы, нижнеморцам, пока ничего не угрожает, но...” - потом обрыв и снова - “возможно, нам нужно собирать нечто вроде народной дружины против Давиденского. По этому поводу Дмитрий Андреич...” Внизу стояла подпись: “Г. Епифанов”.

Дверь к Федину открыли, как всегда, без вопросов, без подсмотра в глазок, которого и не было. Но открыл ее не Олег. На пороге стояла девушка, женщина - возраст ее было трудно угадать, можно было дать двадцать, а можно и тридцать. Невысокого роста, но довольно стройная, волосы черные, черные-черные, чуть ниже плеч, и одета она во все черное, даже ноги обтянуты черными лосинами; вообще вся одежда в обтяжку.

Еще в Москве Ковров довольно долго был один, но и провинция покуда не баловала его женским вниманием, если не считать той Ленки-лаборантки. А что еще было: какой-нибудь мгновенный взгляд, пара слов, брошенных на ходу, при пересадке оттуда и туда; как странно и как хорошо, что несмотря на все наши женщины еще не разучились нам улыбаться! Но кто он такой, Ковров, кому дело до его прошлого, а будущее - никакое. Какую мог бы он серьезно заинтересовать?

Вера - так звали девушку - понравилась Вадиму сразу ее непонятная, даже раздражающая своей замкнутостью, двусмысленной скромностью нерусская красота неотступно привлекала его. “Еврейка, наверное”, - подумал Вадим. Но что поразило, так это сходство Веры и Андрея, того самого княжонка: те же волосы и та же улыбка... Неужели они родня?

Что ж, он, Вадим, отберет ее у Федина, хотя и жалко. Олега, человека “по жизни” несчастного, насколько понимал его Ковров. К тому же ведь и квартира эта ее, Веры, а у самого Федина, круглого сироты, еще в Малую Смуту, то есть в ельцинские времена, комнату отняли здешние братки, и ему больше негде жить.

Вышел и сам Олег. Он пригласил все еще стоящего у дверей Коврова внутрь. Произошло формальное знакомство Вадима с Верой. Разговор поначалу не клеился, да, впрочем, каждый из них троих мог бы сколько угодно сидеть в своем углу, и никто не ощутил бы особенного неудобства. Вадим успел заметить особенную нежность между Верой и Фединым - правда, Вера только что возвратилась из отъезда и они уже давно не видели друг друга.

Потом напряженность помалу исчезла. Одуревшие от жизни в начале третьего тысячелетия, те русские люди, что не смогли привыкнуть к ней, притыкались кто куда, до самых разнообразных маразмов, а наиболее неприспособленные (или не желающие приспосабливаться) уходили, по возможности, в мир иллюзий и абстракций. Кстати, таким отчасти был и Стратеев – самый “практичный” из всех нижнеморских знакомых Коврова - со своей химией.

Что же касается Федина, то он погрузился в мир прошлого, причем прошлого Европы. История и литература Запад были ему якобы гораздо интересней русских реалий, чего сложно ожидать от человека без квартиры, без родных и вдобавок крепко пьющего. Но если Россия, как известно, страна парадоксов, а провинция вдвое больше страна парадоксов, то Нижнеморск – парадокс вчетверо.

Зная о такой склонности Федина, Вадим привез ему из самой Москвы небольшую, но хорошо иллюстрированную книжечку об истории европейского парусного флота. Олег безмерно обрадовался подарку, который Ковров преподнес только сейчас (Вадим придержал ее, чтобы задобрить Федина на случай, если больше в городе вселиться будет не к кому). После того, как они втроем просмотрели принесенную книгу, Олег притащил драную, но подробную карту Европы какого-то там среднего века и стал рассказывать Вадиму об истории одной войны, которую сейчас изучал. Вера шутливо пожаловалась на своего мужа:

- Совсем погрузился в свои дебри! Вот вчера даже перед сном рассказывал мне историю военных потерь: например, одна война между Турцией и Генуей длилась пятьдесят лет и за все это время произошло всего семь битв.

За недолгие минуты знакомства она уже смотрела на Коврова как на своего как на своего: конечно, редко им попадался человек, на них хоть в чем-то похожий. В этом - весь секрет Вериной доброжелательности; по крайней мере, так думал сам Ковров и, наверно, недалеко уходил от истины.

- Зато сегодня при отсутствии любой войны в России гибнет больше народу за месяц, чем за пятьдесят семь ваших древнеевропейских войн. - Ковров искал себе какую-нибудь кружку, чтобы выпить воды, но мог найти лишь граненый стакан с отбытым верхом, который использовался, видимо, в качестве пепельницы - внутри пепел и прочая грязь. - Если уж тебя так интересует история прошлого, то почему бы тебе, Олег, не заняться русской историей?

- Русская менее интересна. В Европе несколько десятков стран и княжества, а Россия - одна.

- Стакан бы хоть один нормальный надыбал, историк!

Вера сразу же поскорей принесла пару стаканчиков даже из фарфора, ну такого, советского. Федин же заметил на все это:

- Да, вот раньше пепельница была... Один друг еще со времен Ельцина привез из Тувы пепельницу из черепа тувинца. Потом мне подарил. Он сам пристрелил этого тувинца. Бой был честный - или он его, или наоборот. Там такая резня была: тувинцы сгребали русских подчистую. А черепа у тувинцев самые толстые в мире - такая нация. Но когда нас очередной раз обокрали, он, знаешь, куда-то пропал... И кому был нужен?

Достали, выпили. Вера, конечно, болезненно воспринимала все это, но и противиться не могла и не хотела. Плеснули водки и ей чуток.

Маленькая, черненькая, она как-то нелепо, как казалось Вадиму, прижималась к мужу. Да и сам Федин нелеп всей своей вытянутой фигурой, этой своей шишкой, маленькими желтенькими усиками... Разговор стал еще более откровенным, но не более теплым.

Дело в том, что Федин, подобно многим, Москву не жаловал, москвичей почти ненавидел, за людей не признавал, разве что для Вадима делалось исключение, и то с оговорками. Да, теперь Олегу представилась возможность поизмываться над бывшей столицей, частичкой которой был Ковров.

- Что, подыхаете там?.. Интересно. Даже про нас, грешных провинциалов, вспомнили.

- Олег, как можно! - возмутилась Вера.

- Ну, тебя, Вадим, я не имею, конечно, в виду... Ты всегда был для меня единственным, кто олицетворял Москву с лучшей стороны. Так сказать, ходячее оправдание Москвы.

- Спасибо. Мне действительно очень лестно.

Ну это еще, конечно, по-доброму. Но вот выпито еще, напиться всерьез, правда, никто и не успел. Вадим, конечно, знает, что Федин ненавидит его - не только за то, что он москвич, а вообще за то, что ему все дается легко, пусть немного, но легко, за то, что Вадим везде “удержится и выживет”, по выражению Стратеева, потому что вроде “юродивый”, но в то же время и почти не убогий. Впрочем, и любит тоже - иначе Вадим не явился бы сюда. Ковров тоже любил Федина, но в то же время собирался отнять у него Веру, и опять же - отнять на этом самом противоречии между ними, двумя мужиками, за которое Олег его и ненавидит.

В конце концов Федин схватил небольшой хозяйственный нож и направил его на Вадима.

- Убью, ей-богу убью! Вадим! Верка, я его убью!

- Положи нож, дурак, - ласково, но со злобой и скукой отвечал ему Ковров. Он знал, что Федин ножи любит. Любил ножи и сам Ковров.

- Нет, убью...

- Вот, убей меня лучше, - сказала Вера, чуть отошла от Олега и повторила спокойно, ни в коем разе не защищая Коврова и вообще довольно искренне, - на, убивай меня.

Такая вот игра-не игра. Вдруг Олег все-таки бросился на Вадима и почти успел ударить его этим ножом прямо на уровне сердца, но Ковров поймал его руку одной своей рукой, а второй оттолкнул, ударил, и пьяный, плохо державшийся на ногах Федин отлетел на другой конец комнаты.

Федин снова взял нож, упавший возле него, и вернулся на свое место, но через некоторое время отбросил оружие на другую часть комнаты. Так и остался сидеть на месте, не говоря ни слова. Ковров же был почти трезв - почему-то сегодня водка не лезла в него и он пил очень медленно и мало, хотя Олег и разливал почти поровну.

Вере нужно было идти на фирму к своему отцу, мелкому коммерсанту, как она сказала. Да, Вадиму везло - он все время натыкался именно на местную элиту. Вообще Ковров видел во всей жизни своей какой-то странный закон уравнивая: обладая когда-то, еще в прежние времена, довольно большими возможностями, он тем не менее никогда не мог подняться выше своего врожденного уровня, однако тот же закон, наверно, и позволял ему никогда, даже при самых тяжелых обстоятельствах, не опускаться ниже. Ни вниз, ни вверх. Но Вадим всегда утешал себя тем, что истинные взлеты и падения должны случаться, конечно, во внутреннем мире человека, а не во внешних коллизиях его судьбы.

Конечно, ему было приятно идти рядом с Верой - на всей улице, и, казалось, во всем городе они одни. Вдобавок легкое подпитие подталкивало его к радости, но и, кроме того, к желанию что-нибудь предпринять. Обычное чувство страха перед Нижнеморском почти отступило.

Но как начать? Насколько Ковров успел понять, отношения между Верой и Фединым весьма прочны, не зря ведь Федин даже называет ее своей женой. А Вадим только что появился. Как же действовать?

Пока Вадим пытался развлечь ее и просто укрепить симпатию к себе с ее стороны. Правда, он ловил себя на мысли, что после стольких дней жизни рядом со Стратеевым он начинает изъясняться таким же поучающим тоном.

- И ты действительно много ездил? Я, признаться, кроме Нижнеморска никуда особенно и не высовывалась.

- Да, я был во многих местах и много видел разных людей... Но все они похожи, в общем-то несчастные, ни в чем не виноватые. Просто человеку свойственно тянуться к величественному, другое дело - каждый понимает это по-своему, в меру своего развития. А понятно: проще всего возвеличиться - опуская других.

Заговорили о Федине.

- Всем хорош Олег - человек сильный, талантливый, - Ковров в благодарном обществе Веры, в легком подпитии уже почти забыл, где, собственно, находится, и говорил спокойно и уверенно, - но есть гнильца в нем, комплекс какой-то неполноценности, - он думал сказать “провинциальный”, но не хотел обидеть Веру, да и вообще этот вопрос предпочитал сейчас обходить стороной, - в прежние времена про таких говорили - погибнет он, но теперь непонятно, кто, собственно, погибнет, кто выживет. Может, погибнем все.

После этой фразы он взглянул на Веру, и собственные слова вдруг хлестнули по нему же. “Ведь погибнем, так что же она? Не сможет меня понять?” Но Вадим ничего не сделал, не сказал, а Вера с улыбкой оправдывала Олега:

- Да, но ты понимаешь, в наших условиях иначе нельзя выделиться; протест - конечно, не лучший вариант, но...

Они шли вдоль улицы Верещагина, “трамвайного бульвара”, как про себя называл его Вадим - посередине проложены рельсы, по бокам кусты и другая зелень, даже машине не проехать. Трамвая по этой ветке уже давно не ходили. Вообще раньше в городе была лишь одна линия – по главному проспекту Победы – улице Мира да небольшое ответвление от нее - как раз по Верещагина, до вокзала, потом снова соединяясь с основной. При этом в Нижнеморске от Смуты ходили почему-то только второй и четвертый маршруты, а нечетные отсутствовали.

Сейчас рядом с Верой Ковров уже чувствовал себя неловко и был скорее рад, когда они на этой же улице повстречали ее отца, вышедшего встречать дочь. Они с Ковровым лишь кивнули друг другу, и Вадим пошел назад, к Федину, в одиночестве.

Через некоторое время они с Олегом, более или менее протрезвевшим, снова засели за разговор - вспоминали былое, свои встречи в Москве.

- Одна есть вещь, которую можно честно купить за деньги - водка, - сказал Олег, разливая скудные остатки по стаканам.

И опять карты, история.

- А вот - Тридцатилетняя война... А помнишь - Фридрих...

Бледная северная ночь расползалась по городу; серыми потоками захлестывала она улицы, и город дрожал в вечерней прохладе и пустел в предвкушении комендантского часа. Лишь тяжелая, литая луна выкатывалась наверх, освещая ночные патрули, которые смотрели на нее, должно быть, с беспредельной завистью - этого лакомого куска им не достать, не пробить в ней дыр очередями, не расстрелять в небесах на страх всему подлунному миру.

- Да... Придет Вера завтра, а что я ей скажу?.. Ведь все сижу и трясусь. Все давит. Все дрожит - вон деревья, - Федин кивнул за окно, - окно, - дрожат, и все давит - даже потолок давит. Это же даже не мой дом!

Федин всегда произносил звуки довольно своеобразно, особенно выпивши: он делал очень сильные ударения в словах, так что речь получалась рубленая и какая-то замедленная, так что значение произнесенного как будто усиливалось.

Глава 6. Сестра и брат

Вера стояла у окна, механически расправляя падающие с плеч волосы - черные, жесткие. За окном - тот же привокзальный парк, ветви деревьев, листья, уже изъеденные летним теплом. Створки наполовину раскрыты, внизу - тихо, лишь изредка доносится какой-нибудь шум.

Уже шесть лет видит она перед собой этот пейзаж, шесть лет живет она в этом доме, и половину этого срока живет с ней Федин. И что? Здесь, за дверью - их мирок, их двоих, и она оберегает его. Их жизнь бессмысленна, даже по нынешнем временам бессмысленна, и у них нет будущего – даже по нынешним понятиям нет будущего.

В сущности, подумала Вера, эта квартира - единственное место, которое не затронула Смута. Тут уже все так и было - медленное умирание.

Да, она любила Федина и любит его, наверное, до сих пор. Она-то знает, что в этом вроде как убогом, прибитом человеке есть не одна лишь озлобившаяся гордость, но и огромная, нешуточная скрытая сила. По-настоящему-то это понимают многие, почти все, кто знает Олега – но эти “все” понимали также, что эта “скрытая сила” так никогда и не проявит себя. Одна Вера все еще хотела надеяться.

И по вечному закону своего народа (Ковров правильно догадался тогда) она берегла своего мужа, берегла Олега, жалела его, позволяла плакаться в свою юбку; всеми возможными силами, связями, правдами и неправдами, даже заголяя при необходимости ту же юбку - она защищала его. И та хитрость, тот ум еврейской женщины, что позволял ей тысячелетиями сохранить свой народ, своих детей, своих мужей, травимых и унижаемых - все словно сконцентрировалось в ней, Вере, все словно увеличилось в линзе последнего, нашего века вместе с травлей и унижением уже всех наций.

Угадал Ковров и другое - Вера и Андрей действительно родственники, откровенно говоря, они попросту брат и сестра. Правда, лишь по матери - когда-то, еще в начале перестройки, замсекретаря, райкома Дмитрий Андреевич взял ее мать себе, заставив развестись с вериным отцом. В качестве компенсации Андреевич предложил ему какой-то куш, какое-то место, и отец только возвысился от такого случая в нижнеморской иерархии, да и женщина та умерла вскоре после рождения сына.

Поэтому несмотря на все пертурбации Вера всегда жила небедно. Более того, входя в городскую элиту, она могла практически не соприкасаться с тем, что называют жизнью большинства. Но это значит еще более сузить свой мирок, не тот, что образовался с появлением Федина, а свой, одинокий. И она еще давно завела знакомство с “низовыми” элементами, с этими всеми единодушно презираемыми неформалами, панками, художниками, поэтами и прочими. Там, кстати, познакомилась и с Фединым – исследователь истории Тридцатилетней войны был в одной нижнеморской группе ударником.

Но Вера - по крайней мере до Олега - никогда не могла найти себе более или менее подходящую пару. Всем мужчины, все нижнеморские мужики казались ей чем-то не тем; она знала, что это чувство надо бы в себе придавить, да так и не смогла. Не то чтоб они очень претили Вере своей грубостью, низким интеллектом и так далее - нет, были и достаточно умные, и такие, и сякие... Но никто из них она могла впустить в свой терем, где она томилось в отрыве от всего и вся.

Да, хотя росла она отдельно от брата, хотя им даже не позволяли видеться, но и Вера всю жизнь, выходит, сидела в четырех стенах. В отличие от Андрея она, правда, могла оттуда выходит, сидела в четырех стенах. В отличие от Андрея она, правда, могла оттуда выходить, и выходила довольно часто - но это мало меняло.

Да, собиралась она и в Москву, и в Питер, и средства позволяли - но... Как Ковров, выросший в московской коммуналке, в комнатах которой были очень маленькие окошки, и те у самого потолка, любил замкнутые помещения и комфортно мог себя чувствовать только в них, так и Вера не могла и не хотела понять тот мир, где она не одна, где излишнее разнообразие скрывало простые и печальные истины.

Нет, это не былое ощущением “большой рыбы в маленьком пруду”. Хотя - может быть.

Вера вспоминала, как еще в совсем нежном возрасте она взяла из домашней библиотеки Флобера, “Мадам Бовари - провинциальные нравы”, но не могла понять, что значит это слово: “провинция”, и долго стыдилась спросить у отца, полагая, что это что-то неприличное.

Первый новый человек, появившийся вдруг на ее горизонте, и появившийся именно здесь, в ее Нижнеморске - Стратеев. Вот, он сидел за этим же столом, где почти только что пили Ковров и Федин - за которым кто только не сидел и не пил. Они пришел в первый раз в какой-то величавой, тяжелой шинели, под ней носил кобуру с заграничным пистолетом; кроме оружия, у Стратеева были: документы, пропуск, наглость; его прислал из Питера какой-то довольно важный хозяин. Борис широко и довольно улыбался - но все равно Вера сразу заметила, как неуловимо-испуганно блестят его глазки. Она впервые видела здесь одного из этих людей, которые чувствовали себя свободно в той культурной среде столиц, куда она когда-то хотела попасть. И она поняла, что и Стратеева все же боится провинции, как бы он ни скрывал этого; точнее, что он только и начал по-настоящему бояться, попав сюда. И этот страх почему-то показался Вере родным.

Она поняла все это и... невзлюбила Стратеева. Борис не имел никакой морали, никаких моральных преград - не потому, что отрицал все это, а потому, что, словно животное, словно такой зверек средних размеров, при всей своей культуре попросту не мог понять, что нравственные принципы могут существовать - настоящий и гордый сын своего времени. Он приспособился, сохранил свое право думать, осознать происходящее – и за это право пожертвовал всем остальным. По крайней мере, так поняла его Вера.

Та грубая уверенность в себе, то хамство, сквозящее по отношению к их семье, те сальные взгляды, сразу же брошенные на Веру, навсегда оттолкнули ее от этого человека. Нет, Стратеев вовсе не хотел овладеть Верой, но во взгляде его сразу было видно все его отношение к ней и к женщинам вообще. Тут, правда, Вера ошиблась - просто Борис давно уже признавал лишь самых простых, в смысле простонародных, женщин, вроде той же Ленки-лаборантки.

Все худшие качества брата Андрея преломлялись в Стратееве, оставаясь в нем: но если Андрея, просто избалованного ребенка, Вера любила, наверное, больше всех в этом мире, то Стратеев вызывал лишь отторжение.

Слегка темнеет, свет на несколько часов отключили - в большинстве российских городов электричества нет уже бог весть сколько, но в Нижнеморске все-таки металлургия: комбинат, еще работая, тащит на себе и энергию, и отопление зимой. Федина нету, Вера одна. Она скрестила руки, подпирая ими грудь. В воздухе какое-то липкое томление. Собственно, до Федина был у нее еще один подобный, да не такой, с тем было спокойнее, но и он сгинул несколько лет назад - то ли погиб, то ли уехал.

И вот - Ковров. С одной стороны, мальчишка, жалкий, неопределившийся, неоперившийся бездомный, как будто еще менее приспособленный к жизни - по крайней мере, в Нижнеморске, - чем Федин. В этом они, наверное, похожи, да и не только в этом, но... Разница уж слишком ясна. Ковров сколько угодно мог рассыпаться в любезности, в самоуничтожении, сколько угодно вспоминать о своем “птичьем” положении в Нижнеморске, но стоит ему перестать об этом думать, и привычно, с сознаньем собственной свободы - вот оно слово - свобода! - и собственной правоты идет он по улицам этого враждебного города.

Может быть, как раз свободы больше всего не хватает Вере?

В сущности, именно сейчас - сегодня, может быть - она согласилась бы окончательно отойти от своей прошлой, всегдашней, нынешней жизни. Наверно, она не врала тогда, когда просила Олега убить ее вместо Коврова. Да, уйти, но куда?

А сам Федин? Ведь он не может без нее, а значит, и она - без Олега, хотя бы потому, что в него Вера вложила себя.

Нет, она ни о чем не думала, не размышляла - просто стояла у окна. Девушка отвела обе руки за спину, нащупала через ткань блузки тесемку бюстгальтера, затянутую слишком туго и неудачно одернутую слишком высоко, так, что сам бюстгальтер давил на грудь, и опустила эту тесемку. За окном прошлись двое охранников, усиленно матерясь, потом прошмыгнула стая детишек, матерясь еще виртуознее.

В окнах гостиницы - лишь облака

Да матерный крик детей.

Улицы сухи и мертвы, как мертв весь Нижнеморск, неудачная фантазия, бесплотная утопия, как давно уже мертва Вера, но в смерти этой своей не может до конца успокоиться. Она маленькая, она еще теплая.

Любишь - не любишь - любишь - не...

Девушка зачем-то прикрыла окно, распахнув лишь форточку. Эта комната - вся жизнь Веры, и лишь маленькая форточка - туда, а там, снаружи, слабый бессильный ветер; но какой-никакой, а простор.

Вера достала из ящика комода фотографию - они с Андреем, вместе, повертела в руках, достала вторую, там они вдвоем в Москве, на той самой Большой Лубянке. За спиной их - переулок, резко обрывающийся в даль Москвы, круто спускающейся вниз. На фоне старых домов - уже совсем по-нижнеморски - какое-то огромное белое здание с чем-то вроде вертолетной площадки, поднятой высоко вверх, а еще дальше, уже не видна за изгибом дом Коврова, но Вера об этом не знала. И имперская, безразличная столица, казалось, по-домашнему улыбалась задорной и в то же время томной улыбкой меньшенького, Андрюшки, любимого ее.

Да, брат был единственным на белом свете, с кем Вере - по крайней мере, когда он достиг сознательно возраста, а может, и раньше – всегда почему-то легко и хорошо, и это взаимно. Страшный Андреич Вериного отца презирал, хотя и дозволял служить себе, Андреичу. Верин отец за это его, соответственно, ненавидел. А такая сестра, дочь холуя, Андрею, по мнению его отца, никак не подходила в общество. В детстве брата “с разрешения” они виделись лишь пару раз, с тех пор приходилось встречаться практически тайно.

И сам Андрей со всем своим барством, естественно, не мог относиться с “шестеркам” иначе, чем его отец, в какой бы степени родства ни приходились ему они и их родня. Но для Веры... Веры это не касалось никак. Для нее вообще во всем делалась исключение. Одной Вере он действительно доверял, причем доверял полностью. В этом смысле Андрею было тяжелый, чем ей, - у Веры был еще хотя бы Федин.

Сегодня Олег пошел вытребовать какие-то купоны у кого-то из городских властей, которые давно были ему что-то должны то ли за публикацию, то ли за что-то еще фантастическое. Вера понимала, что она могла, должна была пойти вместе с ним, корректно, но жестко настоять на своем, употребить свое влияние, свои связи - отцовские и прочие, хотя отец уже несколько лет не служил во власти, но все-таки торговля, деньги. Ведь сам Федин непременно наскандалит, потом помирится со всем миром за бутылкой, которую ему, возможно, там же и выставят. Но нет... нет уже у Веры больше сил на все это.

Почему, почему же не может найтись человек, мужчина, тот, с кем она будет той, какой должна быть?!.. Она лишь привыкла сопротивляться бессмысленному давлению извне, только иногда, как женщина, поддаваясь ему и впуская все это в себя.

Да, выходит, Ковров - единственный, кто мог бы заменить Федина. Ковров и Федин - двое, на секунду связанные какими-то обстоятельствами, они оба, как в зеркале, перед ней. Ковров на секунду, проездом, - он может никуда и не уезжать, но все равно так и останется просто проезжающим. И Федин, который никогда и никуда не вырвется.

Сам Вадим уже давно пропадал где-то в городе. Вера видела его еще пару раз, теперь он уже не появлялся у них несколько дней. В последнее посещение она спросила у него: “Ну как, ты еще придешь? Ты приходи”. И осторожно положила голову ему на грудь. Ковров обещал - да и куда ему вернуться еде? Разве исчезнуть совсем.

Но Вадим и не думал исчезать. Ему, например, удалось-таки получить кое-какие денежки от “банкира”. Правда, вышло это довольно удручающим образом - при том выглядело как чудо. В “Нижнеморскстройбанке” (две трети вывески уже было отодрано, но до “cтройбанка” еще не добрались) тихонький и словно всего боящийся мужик шепотом сообщил Коврову, что бизнес банкира Никиты прикрылся и что люди Андреича (в числе которых, как стало ясно из рассказа, был и известный Вадиму огромный ефрейтор) повязали незадачливого финансиста и прочих хозяев. Ковров, сильно расстроившись, но вместе с тем и испугавшись, хотел драпануть отсюда что есть духу, но мужичок спросил:

- А ты не Вадим?

- Вадим-то Вадим, а чем это поможет?

- Никита тут оставил тебе немножко купонов. На, возьми, - мужичонка дал грязный маленький полиэтиленовый пакет, в котором лежали деньги, - ему передали, что ты приехал, а он ведь знал, что его заберут, и тебе оставил. Просил передать, чтоб ты держался.

Поразительная честность со стороны мужичонки! Купоны были более кстати, что в этот день Вадим должен был зайти к Стратееву на синтез. Надо ему будет вернуть деньги, на которые тот кормил Коврова все то время, пока они жили в гараже. Черт, хоть купить бы его, но Вадим боялся здешних спекулянтов - пускай Борис сам купит, он это не лучше знает.

Конечно, Ковров не особенно нужен был Стратееву в качестве “лаборанта”, конечно, Борис бы и так прекрасно справился, но так как было бы скучно для обоих. Сначала Стратеев встретил Вадима как всегда, милостиво прищурившись и по-барски развалившись в драном кресле, которое сумел где-то раскопать.

- Ну как свободная жизнь? - спросил он. - Как Федин поживает? Роман-то свой пишет?

- Какой роман?

- Ну он же писатель. Он же писал эпохальный роман о Русском Севере. Пятьсот страниц. Разве он тебе не показывал?

Федин, так же как и его Вера, никогда не питал особенной симпатии к Стратееву, и это было взаимно. Тот факт, что Вадим познакомился с Борисом именно на бульваре Верещагина - чистая случайность. Да, химик-одиночка иногда вдруг появлялся там: Бориса Стратеева и Олега Федина связывал все тот же неизбежный закон, заставляющий всех мало-мальски выделяющихся людей постоянно сталкиваться друг с другом, особенно на узком пространстве.

Тем временем из лаборантской доносились какие-то странные звуки - что-то кипело, шкворчало, будто бы звенела посуда. Вадим недоумевал и в конце концов решил, что там проводится какая-то долгоиграющая реакция - хотя кто мог тогда греметь посудой, да и никогда синтезы не проводятся в лаборантской. Однако скоро оттуда появилась особа женского пола - уже не Лена, а другая, постарше. По всему было видно, что эта, в отличие от той же Лены, обосновалась здесь серьезно.

Умеренно полная, приземистая, еще более полная лицом, выделяющимся большими щеками и довольной масляной улыбкой (сам Борис иногда улыбался почти так же), - она, тем не менее, как показалось Коврову, несла на этом лице печать небольшого, но ума. Стратеев же неожиданно растерялся, его глаза забегали от Вадима к девушке, туда и обратно. Борису словно было стыдно.

- Н-н-н, это Маша, Вадим, познакомься, - наконец пояснил он.

Маша вынесла им из лаборантской дымящуюся жареную картошку – большое лакомство. Видимо, перемена женщин отражала возвращение Стратеева к естественному образу жизни - после глюкозы-то. Если Ленка-лаборантка и ей подобные появлялись тут лишь как бледные отражения стратеевских идей и как таковые были полностью ему подчинены, то Марья, сразу было видно, перевернула пирамиду и сама подмяла Стратеева под себя - не столько напором, сколько своей рыхлой улыбочкой, своим умением все принять в себя, поглотить и переварить. И петербургский аристократ Стратеев, воспитанный в лучших традициях русского террора и русских революций, гордый, молодой (младше своей сожительницы лет на шесть), безнадежно завяз в этой рыхлости. На сем примере Вадим в который раз убедился снова, что вода тверже стали.

За едой Ковров рассказывал Марье что-то, на любые, слова его она хохотала, особенно ей нравились анекдоты про ментов и омоновцев – эта тема была излюбленной у Вадима, и, как можно было видеть, не только в анекдотах. Девушка уже постоянно улыбалась Коврову, было видно, что он ей понравился.

- Ой, какой ты хороший! Чистенький! - восклицала она.

И Вадим, хотя он и сразу испытал некоторую гадливость, отвращение, чувствовал, что он сам начинает тонуть в той же пресловутой рыхлости, как в болоте, что ему там хорошо. И, главное, рядом с этой всегда можно быть довольным собой.

Стратеев вначале еще сам пытался, как говорилось в старорежимные времена, представить их друг другу:

- Марья, кстати, тоже в твоей Москве, жила, вот только год оттуда. Гдей-ты там училась?

- Открытый университет искусств назывался.

- Во, ты, наверное, и не знал о таком. А она туда картинки свои слала из этой своей - как ее, Мордовии, Чувашии - три года и могла бы диплом получить.

Все эти словечки, вдруг появившиеся в разговоре Стратеева, эти “гдей”, “во” и так далее неприятно поразили Коврова. Тем не менее он поддерживал разговор с Борисом в том же духе, хотя по мере оживления их с Машей беседы Стратеев все больше умолкал. Наконец, когда все было уже двадцать минут как съедено, Борис не выдержал:

- Ладно, Маша, - тон его резко изменился, стал по-старому безразличным и твердым, - иди-ка из лаборатории. У нас важный разговор.

Так и сказал “разговор”, а не “синтез”. Марья изменилась в лице, как будто испугавшись, и торопливо ушла - Ковров не понял, куда.

Да, Стратеев стал прежним Стратеевым, он лишь казался еще более усталым. Он встал с кресла, и, по своей старой привычке, потер руки, точно обхлопал их друг об друга, словно умывая их без воды.

- А Веру ты видел?

- Да, но почему ты спросил именно об этом? Ты ее знаешь?

- Знаю. Она тебе понравилась?

- Да, очень!

- Это можно было предвидеть. Да, это как раз по тебе. Она тебе подойдет, хотя и старше там лет на пять - я точно не знаю.

- Да, ты думаешь - подойдет?

- Вопрос, согласится ли она. Не знаю. Конечно, в наш женственный, бабий век не нужно быть чем-то особенным, чтобы... А ты, может, и особенный - в ее духе.

- Как так, Борис, - что же в нем женственного, в веке-то? Кругом жестокость и хамство невиданное, а ты...

- В том-то и дело, - перебил Стратеев, - эта какая-то мужская женственность, что ли, а может, как раз самая обычная. Эта идея унижения, последовательного - вначале опустят тебя, потом ты - в этом есть что-то такое. Мелочность, сплетни, отсутствие великодушия – тебе еще?.. Потом эта особая слабость, желание отдаться, лишь бы не противиться, и от этого еще и получить свой кайф. Такое томное ожидание. И все это особое внимание к гомосексуализму в наше время - тоже не случайно. Ничего не бывает случайным. При этом, заметь, у женщин действительно много чему есть поучиться, но мы почему-то учимся не тому.

Ковров знал, что тот же Федин, например, гораздо ближе принимает его, Коврова, к сердцу, что Федин способен, может быть, в нужный момент пожертвовать разве что не жизнью для спасения Вадима, - а он хочет отнять у него Веру! А этот эстет от химии - он ясно докажет себе, что такое было бы невыгодно, что Ковров не стоит того с точки зрения мировых процессов. Но Стратеев гораздо ближе Коврову по воспитанию, по сознанию - как будто друг детства, с которым жили в одном дворце и росли вместе. Он - свой, и от него нечего скрывать.

А как там у Окуджавы поется? “Чужой промахнется, а уж свой в своего всегда попадет”. Так?

- Ты уже довольно давно в городе, должен уже начать привыкать. Ну и как, разобрался ты в провинции?

- Так, понемногу разбираюсь.

- Ага. Здесь по-своему хорошо, по-своему выгодно. Чем мне нравятся местные - их проще заставить идти на поводу... Хотя, разумеется, для этого нужно уметь говорить на их языке.

- Ну что, Борис Николаевич, начнем синтез или нет? – напомнил ободрившийся Ковров. - Есть еще порох в пороховницах, а ацетон в колбах?

Стратеева действительно звали Борисом Николаевичем, отчего он, по своим же рассказам, натерпелся немало смешного. По такому совпадению с именем-отчеством последнего президента он уже слышал массу шуток - друзья пророчила его то на роль будущего вождя России, но на роль принца в изгнании. Даже менты, залавливая Стратеева в Питере, всегда смеялись над ним, заглянув в паспорт.

Размягченные теплой беседой после обильной трапезы, они все же после напоминания Коврова приступили к запланированному эксперименту. Пар превращался в змеевике-холодильнике в жидкость, и жидкость эта стекала в другую посудину, зеленоватыми каплями разбиваясь о гладь раствора. Как-кап, так - капля за каплей.

Ковров вел другой, параллельный, вспомогательный синтез, но тоже посматривал на изумрудный раствор Стратеева. Вадим заметил, что Борис старался избегать в разговоре всего, что так или иначе связано с Машей, его новой сожительницей. Лучше было перевести беседу в другую плоскость, так что Вадим спросил:

- Боря, как думаешь ты, что же за человек Федин?

- Олег-то? Однодум.

- То есть кто?

- Это у Лескова есть такой рассказ и персонаж, которого там так прозвали. Персонаж жил себе в уездном городе Костромской губернии, мать его пироги пекла, а сам он с десяти лет навострился Библию читать. Читал-читал, а потом сам начал продолжение писать. Стал квартальным - мелким чиновником то есть, - и жил с семьей на десять рублей в месяц, а на руку не брал. И вот приехал в городишко с ревизией новый губернатор, удивился и... уважил Однодума. “И вдруг, на диво не только Солигаличу, но и всей образованной России, в обревизованный город пришло известие о том, что такому-то такому пожалован Владимирский крест, дарующий дворянство, - первый Владимирский крест, пожалованный квартальному”, - за точность цитаты не ручаюсь... Но Федину-то ни креста, ни дворянства никто не даст, вот в чем дело! Ни на земле, на небесах.

Вадиму было приятно видеть, как почти исчез тот поучающий, с нелепой претензий на юмор тон прежнего Стратеева, его грубое ощущение собственного

превосходства. Может, он оставил и свое прежнее занятие, торговлю препаратами, которое раньше так мешало Коврову воспринимать своего друга как достойного человека?

Синтез, который вел Вадим, закончился не особенно удачно. Впрочем, вина Коврова в неудаче была минимальна, Борис даже похвалил его. Теперь Вадим был свободен. Случайно, ища карманам засунутый куда-то пинцет, он наткнулся на бумаги, оброненные несколько дней назад на вокзале цыганом и до сих пор забытые Ковровым. У Стратеева в лаборатории была маленькая лампочка, Вадим принялся читать. Борис продолжал химичить, расхаживая вокруг тяги, как кот вокруг блюдца со сметаной, и напевал: “Ходит дурачок по белу свету, ищет дурачок глупей себя” (1).

ТЕКСТ РУКОПИСИ, НАЙДЕННОЙ НА ВОКЗАЛЕ:

“Когда набитая народом, стискивающая ряды автоматчиков вокзальная площадь осталась позади, я был, как ни смешно, даже рад. Еще бы - мне, человеку, до мозга костей штатскому, доверили весь этот несчастный вагон.

Бог его знает, кому понадобилась эта моя передвижная тюрьма – один из обычных купейных вагонов, что в изобилии бороздили раньше железнодорожные просторы России.

Слог мой нетверд, слова, содрогаясь на рельсах тетрадных линеек, разбегаются, словно вагоны на сортировочной горке.

Я помню вчера так, как провидец видит завтра. Так и буду писать - с самого первого “вчера”.

…………………………………………………..

Вагон никому не нужен. Начальники станций с недоумением глядели на мои бумажки, но каждый, опасаясь ревизии и трибунала, пытался сбагрить меня с вагоном куда подальше от своего участка.

Так ехал я - среди мазутных цистерн, среди набитых обезумевших скотом непонятных и огромных мясных эшелонов, среди сучковатых поленьев и пропыленных насквозь цементовозов.

Одного боялся я тогда - воинских эшелонов. Если прицепят к ним, конец - жалкая мелкашка, которая выдана после стольких слезных просьб, не спасет от наплыва в вагон вонючей солдатни, что изгадит все полы, разобьет все лампы, растащит все, что возможно, а меня выбросит под поезд.

Но так не произошло, к моему счастью, и я должен был снова и снова созерцать множество рельс очередного вокзала - и я не мог выдержать этот банальный отсвет сразу на тысячах рельсов - тот, что растворялся в слизистой моих глаз.

………………………………………………..

Сегодня тепло. Стоим на станции. Бью прикладом назойливых мух.

Опять едем. Привык уже. Привык к этому вагону, в котором я знаю каждую выбоину, каждую детальку - каждую выпуклость и впуклость, да простится мне за плохой язык. Я люблю его, свой вагон - я полюбил его, потому что больше ничего у меня нету. Он - мой дом, он - смысл моего существования в этой всевселенской бессмыслице.

Обычно я находился в купе проводника, но теперь решил обстроиться везде. Словно у барина, у меня восемь комнат - восемь купе. Подумать, прежняя Смута лишила дворян их родовых поместий - мне же в нашу Смуту досталось новое.

Поэтому я стал аккуратно разбирать все полки в купе, кроме одной, а на их места ставить мебель - а бесхозной мебели сейчас масса. Правда, она здесь, на далекой периферии, самая примитивная, чаще всего разбитая и вообще пахнет дурным вкусом. Все равно - со всех брошенных станций, из всех домов тащил я новые столы, стулья, тумбы и зеркала. Как приятно, облокотившись головой о запотевшее стекло, смотреть на ореховый стол с резными ножками и высокий, вычурно изогнутый подсвечник.

Думаю теперь водопровод во все купе провести и связь телефонную. Жалко только, электричества нет. Солнечные батареи на крышу поставить, что ли?

Впрочем, завелись у меня тут какие-то ли крысы, то ли еще кто. Не знаю, зачем они появились - жрать все равно нечего. Но раз явились, нужно выдрессировать их - и пусть вместо телефона записки из комнаты в комнату таскают.

Иногда бывает неприятно. В нескольких купе мальчишки камнями разбили стекла, думая поживиться - и я в бешенстве бессмысленно стрелял в окно из своей мелкашки. Осталось лишь несколько патронов.

…………………………………………..

Стою один у разъезда. Уже дней пять стою. Точно не помню - может, один день, может, месяц. Рядом - маленькое здание станции, брошенная деревенька.

Есть уже не хочется.

Ни одного поезда, ни одного человека я не видел вечность.

…………………………………………….

Стою на другой станции - а может, на той же. Помню, вагон долго ехал по одноколейной трассе по очень дикой, лесистой местности. Селенья появлялись километров через двадцать, обычно же ветки царапали вагонные стекла, и лес беспощадно зажимал небо над рельсами.

Нашел потом на стекле несколько царапин от этих самых веток. Но ведь песок, из которого стекло, гораздо тверже любого дерева.

Наверно, у меня галлюцинации.

Ехали вдоль большой реки - может, Волги. Самой реки не было видно за лесом, но маленькие речонки разбухали перед устьем. Хотя вполне возможно, что вся эта лирика была давно и в действительности мы с вагоном уже давно установились на одном и том же месте.

Сюда, в вагон, заходят разные люди. Недавно проник один - не помню как.

Самогонки немного принес. Сам моложе меня, а вид важный и бороденка куцая очки дополняет. Колоритно.

Много говорил. Поучать меня вздумал! Так и сказал:

- Человечество, блин, учить надо. Посланы нам были на то свыше великие учителя. Будда, Христос, Магомет... Но мы их не приняли (блин!) в сердце свое - и результат за окном. Но не только смута и кровь - урок нам. Чтобы не зазнавались, оставлены нам некоторые знаки - столбы в Индии из чистого железа, пирамиды египетские...

Он намеревался продолжать, но я пришел в окончательную ярость и ткнул стволом мелкашки прямо в его убогую бороденку. Он убрался.

У, провинция!

 

Прожили пару дней в одним человеком - Игорем звали. Притащился с утра, рано - слышу, он дергает дверь. Собрался было стрелять, открыв дверь.

 

- Интеллигентный ты больно, - сказал он, запрыгнув внутрь и отстранив ствол. У меня оставалось два патрона: если первый в него, то оставшийся - в себя. Так что интеллигентность тут не причем.

Выпивки и жратвы не принес, зато заварка чайная была и уголь где-то отыскался.

Культурный человек. О России не рассуждал, пространного разговора о бабах тоже не заводил.

Ты откуда, спрашиваю, и куда?

Откуда взялся он? Смеется. Родился в Якутске, а потом где только ни жил. Был и в Европе, в Париже, если не врет.

Я, говорит, чем только ни занимался. Даже в Литературном институте на поэта учился. Выгнали, говорит, за пьянство.

Я удивился. Вроде он самый нормальный человек, кого я видел в последнее время. Очень прилично выглядит.

Да нет, смеется, я уже давно пить бросил. Теперь только иногда. И вообще, говорит, я сейчас по компьютерной части.

У меня - глаза на лоб. Какие компьютеры-то в наше время?

Опять смеется. Очень даже интересны они, батенька, именно в наше время. Пока Смута, всякие программисты и технологи готовы почти бесплатно работать. Дело, конечно, фиолетовое, но заработать можно, и неплохо.

А сейчас, говорит, в такой-то город. Что, спрашиваю, там-то забыл? А, щурился он, невеста у меня там...

………………………………………………

О ужас! Лечу с огромной скоростью, так, что колеса на ходу отскакивают. Сейчас меня столкнут под откос - каждый километр сталкивают. О Бо...”

II

Над Заводом - перистые облака, черными полосами расчерчивают они утреннее небо, словно тигровую шкуру. Шкуру эту царапали витки колючей проволоки, да жужжал какой-то движок в соседнем корпусе, пустом и огромном; и странный запах доносился оттуда - вроде пищевой, но в то же время и металлический. Такой запах стоит обычно в больших столовых советского образца, на терминалах, где разгружаются импортные продукты, - в общем, везде, где бывали скопления искусственной, полуфабрикатной пищи. Именно бывали - обычно там ничего съестного при ближайшем просмотре не обнаруживается.

Наверно, Вадим видит это место в последний раз - Стратеев рассказал ему вчера, что, наверное, скоро уедет в Питер за партией “сырья” и “товара”, потом обещал вернуться. Денег он не взял, сказав:

- Я-то всегда что-нибудь да раздобуду, а тебе тут оставаться. Стало быть, логичней, чтобы они остались у тебя.

Дальше жизнь Вадима закрутилась по-своему, к тому же он снова стал появляться у Веры, надеясь застать ее одну. Но это никак не удавалось - скорее можно было застать в одиночестве самого Федина. Раз, будучи несколько зол, Вадим спросил:

- Олег, покажи свой роман.

- А ты откуда знаешь? Что, Борька сказал?! Сволочь твой Стратеев, - Федин глядел застывшими глазами, - сволочь в принципе.

- Но ты действительно пишешь роман о Севере?

Олег тяжело поднялся, подошел к большому, очень старомодному по московским меркам комоду и отодвинул огромный нижний ящик, заваленный бумагами.

Федин показал Вадиму исторические романы, которые он писал в пятнадцать лет и постарше, с описанием европейской придворной жизни. Романы эти занимают каждый несколько общих тетрадей, исписанных мелким почерком.

- Ну теперь-то, ты, надеюсь, пишешь романы на русскую тематику? Уже серьезно, да?

Федин, слушая неизбежные издевки Коврова, ничего не отвечал. Вадим замолчал, сел на стул, и обхватив руками голову, сжал виски ладонями. Ему все яснее виднелась та сила - казалось, ее щупальца, опутав весь мир, протягивались и сюда через окна - та издавна замеченная сила, что издевается над всеми нами, Фединым, Ковровым, Стратеевым, своей бессмысленностью. Почти в той же позе и с теми же мыслями встретил он тут Веру, одну, как хотел, но уже без особенной радости.

Девушка почти сразу, как вошла, взяла фотографию, стоящую на том же комоде, но повернутую к стене, и перевернула назад. Как легко можно догадаться, это та самая карточка, где они были сфотографированы вместе с братом в Москве. Вера поставила ее здесь несколько дней назад, но Федин не любил Москву и еще больше не любил Андрея, поэтому развернул Большую Лубянку лицом к обоям.

Но Вадим поначалу, не обратил на это внимания.

- Я переоденусь, - хозяйка квартиры то ли попросила у него разрешения, то ли велела Коврову отвернуться или выйти, то ли вообще сказала это для порядка. Интонация самая нейтральная. По крайней мере, Вадим так и остался сидеть, никак не отреагировав на ее слова. И Вера стала переодеваться тут же, тоже словно не обращая внимания на Коврова; впрочем, она разделась только до белья и наконец натянув свою обычную одежду. Явилась же она в какой-то длинной юбке и непонятной блузке или в чем там - Вадим в шмотках не особо разбирался.

Коврова всегда раздражало и притягивало все это многочислие женской одежды и белья, все эти бесконечные платья, юбки, чулки, комбинации, бюстгальтеры и так далее. Вся эта многослойная броня - а Вера, похоже, многослойность эту любила особенно - наверное, думал Ковров, как-то косвенно доказывают существование той самой глупой, но все же недостижимой женской тайны, о которой говорили в прошлые века.

Как двое вечно знакомых, но абсолютно чужих людей смотрели они друг на друга; Вера опять подошла к фотографии. Тут ее заметил и Вадим. Он встал, и, дотронувшись своим плечом до Вериного, смотрел на снимок.

- Ага, вот, значит, оно что, - нейтрально сказал он, - так кто он тебе?.. Видишь, вот там, впереди - мой дом.

И снова - тишина, и ни слова боле. Наконец Вера произнесла:

- А ты можешь... устроить мне свидание с ним, с братом, с Андреем? Ну или как это назвать... встречу, что ли. Я его не видела уже два месяца.

Ковров обернулся и посмотрел на нее; она попросила так же нейтрально, как в спокойные времена спрашивали время у незнакомого человека. На секунду давно не виданная ярость захлестнула его: значит, все - зря? И он для нее - пустое место, никто?!

- Да, могу, конечно, - успокоившись, ответил он тем же безразличным тоном.

- А когда?

- Какая разница! Можно хоть сегодня.

Быстро разработали план действий - сегодня Ковров сходит к Андрею один и обговорит с ним все, а уже завтра они встретятся все втроем. Вадим собрался было идти прямо сейчас, но ему очень хотелось хоть немного выспаться, да и Андрей сказал тогда: “к ночи”, а окончательная ночь еще вроде не наступила. “Полчаса всего сосну”, - решил Ковров.

И действительно, Вадим заснул сразу, и сразу же увидел сон. Да, не могло быть сомнения - он увидел того самого человека, которого перед смертью академик Бармин. Высокий, огромный, он шел по безбрежному лугу, и лишь далеко-далеко позади чернела каемка леса, и была та самая змея, про которую упоминал старик, и она точно поднимала голову из-за плеча у великана. Но человек это почему-то был знаком Коврову. Вадим, видимо, знал его, и лишь это вселяло надежду, что Вадим не умрет и останется жить.

Проснувшись - а проспал он действительно ненамного больше получаса, - Ковров попытался вспомнить, где бы он мог увидеть лицо этого призрака, и когда и при каких обстоятельствах пересекся с ним. Казалось, вот-вот вспомнит - но не выходило.

Хочешь не хочешь, пора. Вадим чувствовал, понимал, что сейчас все решится. Он знал, что, пытаясь встретиться еще раз с сыном чекиста Андреича, подвергает себя более чем смертельной опасности, знал, что в тех сферах все может перевернуться сверху вниз даже за один день; ни Вадим, ни Вера даже не знали, живы ли вообще Андрей и Андреич, не отправились ли они туда же, куда Никита-банкир. Просто приблизиться к тому дому равносильно смерти.

Неужели Вадим лишь прикрывается им, Ковровым? Но далеко не интерес к ней

заставляет Вадима идти.

Она зачем-то увязалась проводить его до улицы, до двери подъезда, потом прошла еще немного, и Вадим понял, что Вера не собирается возвращаться. Негласное примирение произошло. Вадим взял ее за руку, так они немного прошли, потом отпустил.

Не несколько дней, когда Ковров не появлялся ни на Варещагина, ни у Стратеева, несколько дней, проведенные им в обществе совсем других нижнеморцев, как-то ожесточили Вадима, поэтому и на Веру он смотрел так, как приучился теперь смотреть на людей, на женщин. А разве не родная она ему?

И уже совсем по-другому взглянул на нее Вадим, и замечал ответные взгляды; ему стало стыдно за те мысли, что владели им лишь секунду назад. Стыд - это странное, целомудренное, раритетное чувство старых времен - он почему-то так благостен сейчас... И началось. Страх почти исчез, как исчезает боль при потере сознания, в бреду, все, что происходило дальше, произошло в каком-то исступлении, в одном порыве. Охранник за дверью словно ждал Коврова, и торопливо, понимая ситуацию, провел его внутрь. Вадим не помнил, точно, что сказал он Андрею, что тот ответил, ему опять казалось, что Андрей тоже все заранее знал, знал, что они трое связаны теперь как будто навсегда.

Ковров вышел из дома, Вера сидела в прихожей, особенно и не таясь. Она же, зная окольную дорогу, провела Вадима какими-то заброшенными, совершенно деревенскими дворами мимо трухлявых крылечек и чернеющих деревьев к тому самому огороженному высокой оградой пустырю, где несколько недель назад прогуливались Андрей и Ковров, тогда только приехавший в город. Только теперь Вадим оказался с другой, внешней стороны решетки, а Андрей ждал их внутри. Он открыл что-то вроде калитки, и Вера вошла внутрь. Их фигуры освещались фонарем, стоящим где-то сбору и кидающим свои призрачные лучи через листву “фруктового сада”.

Брат и сестра обнялись и начали между собой быстро-быстро говорить шепотом. Впрочем, это не мешало им помнить о Коврове:

- Ты что, входи, Вадим, - позвал его Андрей, и Вера подтвердила:

- Иди!

Все переговаривались вполголоса. Вера попеняла Андрея за его покровительственно-хозяйское отношение к Вадиму во время первой встречи:

- Опять расприказывался? Это же так унизительно! И кому - ему! - она указала на Коврова. - Извинись немедленно!

Мальчики пожали друг другу руки, Вера сказала:

- Теперь дружба навеки! - и они расхохотались, насколько можно себе позволить расхохотаться шепотом.

И Вадим поражался перемене в Андрее, так же как за несколько дней до этого поражался Стратееву, - это был совсем обычный, нормальный умный мальчишка, красивый, немного озорной, но вполне понимающий. Потом, когда они с сестрой более или менее наговорились, Андрей все-таки взял начальствующий, тон, сказав:

- Ну теперь, дети мои, возьмитесь за руки, - Вадим с Верой так и сделали, - вы прекраснейшая пара, вы чудно сочетаетесь друг с другом. Объявляю вас мужем и женой! Я, помазанник Божий нижнеморской епархии, сие утвердил. Аминь!

Неужели все так просто, неужели то самое счастье будет с ним, думал Ковров, неужели можно будет жить спокойно, под защитой Андреича, под защитой Системы, и рядом будет Вера? Вадим уже боялся это счастье, потерять, еще не приобретя, уже сомневался, имеет ли он право на него, не заскучает ли он? Ковров вдруг вспомнил старика, водку, подземелье, решетки - может только тогда было по-настоящему хорошо, там, не здесь?!

- А вот и подарки новобрачным от райкома партии, - продолжал Андрей и действительно тут же вручил им: Вере что-то вроде маленькой, книжного формата, картинки в рамке, а Коврову что-то вроде студенческого билета - при слабом свете сложно было разглядеть. Они осторожно приблизились к фонарю. У девушки оказалась не картина, а гобелен, то есть маленькое вышитое полотно, закрепленное в рамке: там был изображен белый единорог, рядом с ним - маленькое цветущее дерево, и все это огорожено маленьким серебристым заборчиком.

У Вадима же оказалось удостоверение какого-то особого отдела при нижнеморской мэрии, подписанное лично мэром и Андреичем - его тупая закорючка, разумеется, не внушала Коврову никаких чувств, но, по заверениям брата и сестры, имела магическое действие на любого из местных. К ксиве полагалось и оружие, но Андрей не успел его достать, за что Вадим его мысленно поблагодарил. Бывший журналист-то хорошо знал, что, раз прикоснувшись к такой штуке, вряд ли останешься живым - а вот Вериному брату втолковать это никак не удавалось.

Больше всего удивила Коврова собственная фотография, аккуратно вклеенная в удостоверение, но, как он быстро понял, карточка эта вывалилась из паспорта - Вадим на всякий случай возил ее там с незапамятных времен, все забывая выложить, - и в ту самую ночь их с Андреем знакомства осталась у ефрейтора, который отдал ее сыну своего босса.

И как так Андрей мог все предугадать?

Простившись с братом, они пошли гулять по ночному городу. Наверно, по всему Союзу это словосочетание звучало бы просто дикостью - “гулять” по какому то ни было городу ночью могли разве что блатные, но сегодня Вадим с Верой надеялись, видимо, не столько на чудодейственное удостоверение, сколько на то самое внезапно, мгновенно открывшееся счастье.

Они много не говорили, не смеялись, но не из обычной предосторожности, а лишь потому, что оба понимали ночь и ее двусмысленную тишину, и любили ее, как понимали и любили Смуту, время, страну, в которой родились и жили. Шли по отдельности, просто рядом. Когда же вдоль улицы хлестнул ветер и Вера было протянула Вадиму ладонь, то почувствовала на ней первый удар крупной капли начинающегося дождя, потом еще и еще. Вадим, спохватившись, хотел было поймать Верину руку, но она, тихо смеясь, спрятала ее. Дождь, не успев намочить земли и асфальта, так и прекратился, ограничившись большими немногими каплями. Смутная ассоциация между этим дождем и своим нынешним положением промелькнула в голове у Коврова, промелькнула и исчезла.

Так все банально, хорошо и тихо.

Они вышли к полотну железной дороги; сквозь ночь ломанулся, гудя и сотрясая землю и воздух, тяжелый тепловоз. Вера прижалась к Вадиму, и он в ответ со всей силой вжал ее в себя. Вот она, маленькая, черненькая, как будто исчезнувшая у него на груди. “Она-то умеет быть ничем”, - думал Ковров. А Федина он убьет, Федина тоже не будет.

Перед ними чернело здание вокзала, на крыше которого мерцали два намокших огонька - и красный и синий. Отсюда все началось и сюда все вернется.

(1) Строка из песни Егора Летова.

(Продолжение следует).

 

© "ПОДЪЕМ"

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

Подъем

Редактор Виктор Никитин

root@nikitin.vrn.ru

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Перейти к номеру:

2001

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

2002

1

2

3

4

5

6