Домен hrono.ru   работает при поддержке фирмы sema.ru

Подъем

Виктор МАНУЙЛОВ

 

ЖЕРНОВА

 

 

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
Русское поле:
ПОДЪЕМ
МОЛОКО
РуЖи
БЕЛЬСК
ФЛОРЕНСКИЙ
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ

Роман. Книга вторая

Окончание. Начало №№ 7 – 10, 2000 г.; 7, 8, 2002 г.

Г л а в а 1 5

Два первых дня на строительстве азотно-тукового завода для Алексея Петровича Задонова прошли совершенно бесполезно. Хотя лагерное начальство заранее уведомили телефонограммой о цели его командировки, но ничего к его приезду подготовлено не было, то есть не были отобраны люди из заключенных, ком бы он мог написать как о перековавшихся не только нравственно под воздействием коллективного труда и осознания тех грандиозных задач, которые поставила партия большевиков перед советским народом, но и идейно.

Замначлага Иосиф Иосифович Смидович только сладенько улыбался на просьбы Алексея Петровича дать ему такие кандидатуры и отделывался обещаниями сделать это в самое ближайшее время, а пока пусть товарищ Задонов отдохнет с дороги, походит, посмотрит, проникнется масштабами строительства.

У Алексея Петровича не было ни малейшего желания ни ходить, ни проникаться: ничего нового здесь все равно не обнаружишь, строительство оно и есть строительство, а советское строительство - это смесь советской бестолковщины с бестолковщиной российской, то есть бестолковщина в квадрате, как любит повторять отец.

И все же походить и посмотреть пришлось, и не по собственной воле, а потому, что так захотелось замначлага Смидовичу. Пришлось лазить по строительным лесам, заходить в мастерские, в столовую и даже в бараки, вечером первого дня присутствовать на концерте самодеятельности заключенных, а второго - на спектакле по пьесе Островского.

Ясно было, что Смидович очень рассчитывает, что все увиденное московским корреспондентом будет им описано как результат стараний самого Смидовича, и за обильными и роскошными трапезами первых двух дней он прямо-таки прожужжал Алексею Петровичу и товарищу Ирэне уши о том, какое трудное у него было детство, как развращающе подействовали на него ужасы капиталистической действительности, в результате чего сын полунищего одесского еврея-старьевщика связался с уголовниками, а потом... потом революция и все такое прочее, и неизвестно, чем бы обернулась его судьба, если бы он не встретил сперва в советской тюрьме, а затем и в лагере на Соловках истинно большевистского отношения к жертвам капиталистической действительности, одной из которых и был сам Смидович. Это отношение растопило в нем все предубеждения, очистило его сознание, а в результате он не только целиком и полностью перешел на пролетарские рельсы, но и стал активным проводником новых отношений между людьми.

К концу второго дня Смидович уже говорил в открытую, что лучшей кандидатуры, чем он сам, для героя будущего очерка не может быть, и Алексей Петрович вынужден был пойти на хитрость: он согласился с замначлага, что ничего другого ему и желать нечего, но надо бы еще несколько человек, чтобы судьба Смидовича не выглядела исключением из правила, а правила эта подтвердила... по известному, так сказать, Марксову закону диалектики. И только после этого Иосиф Иосифович дал добро на знакомство с другими заключенными, посоветовав Алексею Петровичу подключиться к товарищу Ирэне, так как именно через ее руки будут проходить искомые товарищем Задоновым типы.

* * *

Они сидели втроем за столом и ужинали.

Смидович говорил, поблескивая масляными глазками, не переставая жевать, и Алексею Петровичу казалось, что он открыто насмехается над ним - столько было в его блудливых глазах и блуждающей ухмылочке хитрости и высокомерия.

- Вы, Алексей Петрович, не знаете, какой есть распрекраснейший человек Ирэна Яковлевна! О-о! Это святой человек! Святая женщина! Лично ей я обязан тем переворотом, каковой уже случился в моей многогреховной жизни. Да-да-да! Вы удивлены? А, Ирэна Яковлевна? Товарищ Задонов удивлен! Судя по его лицу, он даже поражен! Товарищ Задонов не знает, что в двадцать четвертом году...

- В двадцать третьем, - поправила замначлага товарищ Ирэна, помешивая серебряной ложечкой чай в стакане, помещенном в мельхиоровый подстаканник.

- Да-да! Какая память! А? Какая память! В двадцать третьем, и тоже в декабре, перед самым новым годом! Представьте себе, Алексей Петрович, такую картину: Одесский централ, тесная камера, ночь, тишина, настольная лампа, за столом следователь товарищ Зарницына, напротив - я, собственной, так сказать, персоной, шулер по кличке Смид. Долгие разговоры, в результате которых эта непреклонная революционерка так подействовала на меня своей убежденностью, своим революционным – не побоюсь сказать - обаянием, что я тут же и растаял, и с этой минуты началось мое, так сказать, преображение. Ах, какое было время! Какое время! - Смидович покачал головой, сладенько улыбаясь полными губами.

Алексей Петрович заметил, что при этих словах товарищ Ирэна чуть усмехнулась, а в глазах ее промелькнул лукавый огонек, и подумал, что Смидович привирает, и товарищ Ирэна знает, что он привирает, но почему-то не считает нужным этому препятствовать. Еще он подумал, что в подобной компании ему бывать не приходилось и что такая компания так и просится в рассказ или даже повесть, но написать такой рассказ или повесть он не сможет: по нынешним временам евреев в советской России как бы и не существует, а если и существуют еще, то временно, вот-вот ассимилируются и растворятся в массе других народов.

Перевалило уже далеко за полночь, ужин, организованный после спектакля, затягивался. В небольшой уютной комнате, в доме, стоящем сразу же за воротами лагеря для заключенных и собственно строительства завода, было жарко, крепко пахло смолистыми дровами, горевшими в печке-голландке. Моложавая женщина в белом кружевном переднике и накрахмаленной косынке бесшумно скользила за их спинами, меняя блюда, унося грязные тарелки и бокалы. Заливного судака сменила запеченная утка, обложенная зеленью и мочеными яблоками, потом были говяжьи языки с жареной картошкой, потом пироги и чай. Но и выпивка: шампанское, коньяк, водка, ликеры, вина.

Алексей Петрович пил все подряд. Застолья и пьянство были частью его работы, он и сейчас чувствовал себя на работе, о чем никто, разумеется, не должен догадываться, но догадаются, если он не будет пить.

У его удивлению, не отставала от мужчин и товарищ Ирэна. Лишь в глазах ее что-то появилось незнакомое - что-то от сдерживаемого смеха или от совсем другой женщины, то есть от действительной Ирэны Яковлевны, которая живет в затворничестве у советника юстиции товарища Ирэны, но в любую минуту готова выйти за него, если советнику юстиции товарищу Ирэне дать выпить еще полстакана чего-нибудь крепкого.

К счастью для Алексея Петровича, поначалу порывавшегося комментировать разглагольствования замначлага, Иосиф Иосифович не давал никому раскрыть рта и, даже задав вопрос, тут же, похихикивая и хитренько поблескивая щелочками глаз, сам же на этот вопрос и отвечал, будто предупреждая любое брошенное невпопад слово, которое он, должностное лицо, не сможет оставить без последствий, так что Алексей Петрович уже и не пытался.

Иосиф Иосифович трещал без умолку и потчевал, потчевал и подливал в рюмки и бокалы, то вспоминая свое уголовное прошлое, то начиная философствовать по этому поводу, то перескакивая на день сегодняшний, но ничего конкретного, все вокруг да около, так что Алексей Петрович, хотя и изрядно подвыпил, но до самого конца ужина не мог избавиться от скованности и настороженности.

Ему казалось, что эти двое хорошо понимают, кто из них троих кого представляет из себя в действительности, но Смидович почему-то принял на себя обязанность действительность эту не только не раскрывать, а замаскировывать ее еще надежнее, потому что только в таком случае они, трое совершенно разных людей, могут есть и пить за одним столом, вести ничего не значащие разговоры и оставаться в добром расположении друг к другу.

Когда наконец отужинали, Смидович сам проводил московских гостей до дверей гостиницы - двухэтажного рубленого дома под тесовой крышей, расположенного поблизости. Он двумя своими короткопалыми руками потряс им руки, рассыпаясь цветистыми благодарностями, будто не он кормил их роскошным ужином, а они его, и не успели Алексей Петрович с товарищем Ирэной взойти на гостиничное крыльцо, как замначлага пропал, растворился среди сугробов, так что Алексею Петровичу показалось, что он попросту зарылся в один из них, чтобы понаблюдать, как поведут себя его гости без него, что станут делать.

Алексей Петрович и Ирэна Яковлевна молча поднялись на второй этаж и остановились возле номера Ирэны Яковлевны.

- Вы себя вели сегодня благоразумно, - сказала Ирэна Яковлевна, повернувшись лицом к Алексею Петровичу и щуря на него свои подслеповатые глаза. - Признаться, я очень за вас переживала. Кстати, как вам показался наш гостеприимный хозяин?

Алексей Петрович, прежде чем ответить, вызвал по привычке в своей памяти облик Смидовича и хохотнул от пришедшей в голову мысли.

- Нет-нет, ради бога! - будто защищаясь, выставила перед ним свои ладони Ирэна Яковлевна и даже слегка дотронулась до его груди. - А то вас еще занесет куда-нибудь.

- И вы, разумеется, этого ужасно боитесь.

- Боюсь, что делать.

Алексей Петрович снова хохотнул - на сей раз от сравнения Ирэны Яковлевны со Смидовичем, будто договорившихся между собой не называть вещи своими именами, а придумывать для них новые названия и стараться доказать всем, кто в эту игру не посвящен, что не придуманные названия виноваты, а вещи, которые им не соответствуют.

Мысль показалась ему новой и оригинальной, многое объясняющей не только из современной действительности, но и его собственное к ней отношение. Однако за этой мыслью стояло что-то темное и стыдное, касающееся его самого даже больше, чем Ирэны Яковлевны и Смидовича, потому что они эту действительность созидали и считали единственно верной (уж товарищ Ирэна - во всяком случае!), а он - нет, но вынужден делать вид, что полностью разделяет их взгляды, то есть вынужден холопствовать.

И улыбка сползла с лица Алексея Петровича, он по привычке слегка помял свой подбородок и передернул плечами.

- Вы хотите что-то мне сказать? - тихо спросила Ирэна Яковлевна каким-то совершенно незнакомым голосом, в котором явно слышались неуверенность и даже что-то жалобное.

- Сказать? Ах, да! Я подумал... Знаете что, товарищ Ирэна... простите, Ирэна Яковлевна... не знаю, как вам, а мне спать почему-то совсем не хочется, - неожиданно для себя произнес Алексей Петрович: и спать ему хотелось, и устал он от необходимости быть все время настороже, и хорошо бы побыть одному, обдумать все увиденное и услышанное, и выпитое сказывалось.

Он замялся и вдруг увидел купе и качающееся бедро Ирэны Яковлевны, уголок ее розовой рубашки, почувствовал, как обмерло все тело, как напрягся живот, и слова вновь стали выскакивать помимо его воли, слова, которые маскировали правду, но не всю, а лишь ту ее часть, которая и была собственно правдой.

- Это, надо думать, от мороза, - пробормотал он, - и... и оттого, что вы, Ирэна Яковлевна, сегодня какая-то совсем не такая.

- Хуже?

- О нет, что вы! Я не знаю, как это сказать...

- Ну и хорошо, что не знаете, - перебила она его довольно резко, но, заметив, что он будто скис, подбодрила прикосновением руки к отвороту его пальто. И тут же предложила: - Хотите чаю? - Однако, не дав Алексею Петровичу раскрыть рта, торопливо закончила: - Приходите-ка ко мне минут... минут через пятнадцать. - Быстро повернулась, вошла в номер и захлопнула дверь перед носом Алексея Петровича.

Он потоптался немного возле ее двери, не зная, на что решиться. Что изменилось в их отношениях и что изменится еще через пятнадцать минут? Почему вчера она была совершенно другой, хотя внешне все сегодня повторилось: и их непродолжительное стояние у двери ее номера, и какие-то необязательные слова, которые он уже успел позабыть, и его тайное ожидание. Хотя почему тайное? Разве он не знал и не знает, чего ожидает? Очень хорошо знал и знает, потому что ожидание это возникло еще в поезде и все время жило в нем, но что-то и сопротивлялось этому ожиданию - какая-то брезгливость и неприязнь к самому себе.

Алексей Петрович вошел в свой номер, скинул пальто и шапку и, не зажигая света, остановился у окна, разрисованного морозными узорами.

Однако в верхней части окна стекло оставалось чистым, и сквозь него была видна зона, ярко освещенная прожекторами. Собственно, и не сама зона, а лишь часть ее периметра: уходящие в морозную мглу столбы с колючей проволокой, роскошно изукрашенной инеем, и угадывающиеся над ними сторожевыми вышки.

Колючая проволока казалась отсюда, из кона гостиницы, с расстояния почти в полкилометра, тончайшей сеткой, которая будто бы светилась сама по себе, при этом свет исходил из множества точек на этой сетке, а точки-то эти и были колючками, укрывшимися в густом инее.

За этим пронзительно освещенным периметром стояли бараки, в них спали люди, тысячи и тысячи людей... и артисты, игравшие сегодня перед ними, - настоящие артисты, которым бы играть не здесь, а в московских и ленинградских театрах, откуда многих из них и вырвали... И неужели такая масса людей действительно активно сопротивлялась советской власти? Ведь это же не единственное место, куда их сгоняют, - уж он-то наслышан. Но если так, то есть если активно, то каким образом эта власть умудряется еще существовать? И почему он сам этой активности не замечает? Наконец, какой перековки власти ожидают от этих людей? А от тысяч других? Разве талант, например, актера можно перековать на что-то другое? А если можно, то кому и зачем это нужно?.. А он сам?..

Алексей Петрович стиснул ладонями лицо, с силой потер щеки и лоб, шершавый подбородок.

“Неча себя казнить, - пробормотал он. - Уж коли живешь среди волков, то и дальше по пословице. - И тут же привычно отвлекся на свое: - Ничего, вот напишешь роман, свой “Железный поток” или “Тихий Дон”, и станешь независимым от всех этих смидовичей и джугашвилей. А пока надо подвывать - ничего не поделаешь”.

Мысль Алексея Петровича уже готова была переключиться на роман, который он вынашивал в себе и писал уже около года, но тут вспомнилось, что он должен быть у товарища Ирэны, что сам же и напросился, хотя, возможно, и она тоже хочет того же, представил, как он сейчас пойдет по пустынному и гулкому коридору, постучит в дверь, войдет, увидит ее, а дальше... Что будет дальше? Чай? Да на кой черт нужен ему чай!

Алексей Петрович совершенно не представлял, как вести себя, что говорить, потому что никогда со дня женитьбы на Маше не искал близости с другими женщинами.

И тут в обрамлении морозных узоров Алексей Петрович увидел лицо Маши, ее преданные глаза, представил, как она лежит сейчас в постели... одна, лежит на его месте (она всегда без него ложится на его место у стенки), лежит на спине, вытянув руки поверх одеяла, рубашка на ней сиреневая, волосы, густые и длинные, заплетены в толстую косу, мягкие губы, мягкие груди и живот... - вот там бы, возле нее ему и быть...

Но что же делать? Не идти? А как он завтра посмотрит в глаза товарищу Ирэне? Да и почему, собственно, не идти? Он - журналист, писатель, ему надо изучать людей, проникать в глубины их психики, характеров, поддерживать, наконец, в самом себе жизненный тонус. Почему он должен противиться желанию - пусть даже плотскому? Он никому не давал обета святости и прочей чепухи. Да ведь это просто интересно, черт возьми, это и есть сама жизнь! Тем более что у него еще не было настоящей любовницы, если не считать двух совершенно случайных связей еще в студенческие годы, еще до женитьбы. И Катерины... Но о связи с ней, с женой старшего брата, пусть очень непродолжительной и не по его воле, Алексей Петрович вспоминать не любил...

Да, о чем это он? О личном опыте... Так вот, если следовать заветам Куприна, то описывать надо лишь то, что сам хорошо знаешь, испытал на собственной шкуре...

Алексей Петрович вздохнул, будто кто-то опять принуждал его делать что-то против собственной воли, медленно переобулся в домашние шлепанцы, зачем-то снял пиджак, оставшись в свитере, и все повторял себе: “Ну, пора, надо идти, а то она бог знает что подумает”, - и снова тыркался по комнате, освещенной лишь заоконным светом прожекторов, и все ему казалось, что он то ли что-то недодумал, то ли не сделал, что необходимо додумать и сделать перед тем, как окончательно решиться переступить порог своего номера.

Куда-то подевалось желание женской плоти, более того: он помнил и видел морщины на шее и возле глаз Ирэны Яковлевны, помнил, что она старше его на целых четыре года. И знал, что сколько бы он ни оттягивал, ни топтался по номеру, он все равно пойдет - и оттого чувствовал себя несчастным и незаслуженно обиженным.

В дверь постучали, Алексей Петрович вздрогнул от неожиданности и хриплым,

не своим голосом откликнулся:

- Да, да, войдите! - И замер посреди комнаты.

Открылась дверь, вошла Ирэна Яковлевна, в коротком, чуть ниже колен, цветастом халате, с неожиданно голыми ногами, так отчетливо прорисовывавшимися в светлом прямоугольнике дверей, еще более тонкая, еще более похожая на девочку. Она вошла молча, прикрыла за собой дверь и замерла там, возле двери, не произнося ни слова.

- А я вот... вот стою и думаю, в чем и с чем к вам идти, - поспешил оправдать свою задержку Алексей Петрович. - Правда, мне показалось, что пятнадцать минут еще не миновали. Я как-то вот... – И он шевельнул руками.

- Миновало уже полчаса, - тихо произнесла от двери Ирэна Яковлевна. - Я даже подумала, не случилось ли с вами чего. - И еще тише: - Вы и в этом очень напоминаете мне моего мужа.

Алексей Петрович хотел спросить: “В чем - в этом?”, - но вовремя прикусил язык. Ему вдруг стало жалко ее, жалко себя, он задохнулся этой жалостью и пошел к ней, шаркая шлепанцами по деревянному полу.

Он шел на мерцание ее глаз, в которых отражался свет из окна, на темный ее силуэт, шел и очень старался ни о чем не думать. Но он и не чувствовал ничего, кроме пустоты во всем своем теле. Как слепой, он протянул к ней руки, дотронулся до ее плеч, несмело сжал их ладонями - плечи были тонкими, хрупкими, костлявыми (он отметил и это, как и ее голые и наверняка волосатые ноги), - и несмело надавил на эти плечи в свою сторону, но плечи не подались, они словно прилипли к двери; он нажал чуть сильнее - то же самое, лишь глаза мерцали в зыбком полумраке номера по-прежнему, да не понять, манили они к себе, или отталкивали.

И опять некстати пришло на ум: Маша, стоит лишь дотронуться до ее плеч руками, сама подавалась к нему всем своим телом - и он сперва чувствовал ее грудь, потом живот, бедра, и лишь после этого она утыкалась лицом в его шею и замирала так, как бы говоря ему: я твоя, можешь делать со мной, что хочешь...

А тут...

Руки Алексея Петровича дрогнули в нерешительности: может, она пришла к нему совсем не за этим, а он, самоуверенный болван, решил... и вот она скажет сейчас ему что-то такое, что всю жизнь будет жечь его стыдом и унижением.

- Какой вы, право, Алексей Петрович, - прошептала Ирэна

Яковлевна. - Со стороны посмотреть - такой решительный, такой уверенный в себе, а женщин обнимать не умеете.

И пока она шептала эти слова, мерцание глаз ее все приближалось и приближалось, он почувствовал ее дыхание на своем лице, потом ее руки у себя за спиной, и только после этого ее тело, - жесткое, напряженное, пахнущее дешевыми духами и еще чем-то душноватым, почти тем же, что и его Маша. И прижал это тело к себе изо всех сил, захлебываясь новыми, незнаемыми им доселе ощущениями.

Ирэна Яковлевна застонала, откинула голову, потом начала жадно хватать губами кожу его лица, иногда чуть прикусывая, а руками шарила по его спине, выдернула рубашку из брюк, забралась под нее - пальцы холодные, ледяные даже, и жесткие, они торопливо метались там, будто в поисках места, где бы им оттаять и согреться.

Наконец губы их встретились и замерли, плотно прижавшись друг к другу. Но это оцепенение продолжалось лишь несколько мгновений. Казалось, они еще не могли поверить, что случилось наконец то, чего они оба втайне желали и боялись. Она снова застонала - мучительно и призывно, дыхание ее стало неровным, движения нетерпеливыми. Они неуклюже топтались на одном месте, не в силах оторваться друг от друга, боясь оторваться друг от друга, будто зная, что стоит им это сделать, как угар пройдет, они поймут, как дики их желания, и разойдутся.

Алексей Петрович еще какое-то время по своей всегдашней привычке наблюдал за собой и Ирэной Яковлевной как бы со стороны, - и этот, наблюдающий Алексей Петрович, не переставал поражаться происходящему на его глазах. Но постепенно и наблюдающий и наблюдаемый Алексей Петровичи соединились вместе, и уже объединенный Алексей Петрович вдруг наклонился, подхватил одной рукой Ирэну Яковлевну под коленки, тоже холодные и жесткие, оторвал ее от пола и понес к постели.

Кровать громко вскрикнула всеми своими железными суставами - они оба замерли в испуге, но тут же заспешили снова, срывая друг с друга одежды, расшвыривая их куда попало и со стоном набрасываясь на только что обнаженные части тела.

Они были уже совершенно голыми, а Ирэна Яковлевна все никак не могла угомониться, вертелась под ним на постели, то обхватывая его руками и ногами, то выскальзывая из-под него и с каким-то пугающим неистовством начиная покрывать его тело хищными поцелуями, так что Алексею Петровичу иногда казалось, что она вот-вот вцепится зубами в его плоть, и тогда случится что-то ужасное, что именно для этого - надсмеяться над ним и наказать его - она и пришла.

Он то тянул ее к себе, то отдавался на ее волю, когда вдруг почувствовал, что еще немного, и он, так и не проникнув в нее, оплодотворит пустоту... Тогда он лихорадочно и грубо схватил ее под мышки, рванул на себя, подмял... она, догадавшись, в чем дело, помогла ему - его плоть продралась в ее тесную, еще не рожавшую плоть, и оба тут же, одновременно, задохнулись в конвульсиях пароксизма.

Г л а в а 1 6

Алексей Петрович проснулся поздно и, еще не открывая глаз, вспомнил все, что вчера - то есть сегодня - произошло и как оно происходило - во всех подробностях. Он потянулся и почувствовал, что тепло его будто обновилось, в нем уже нет той гнетущей переполненности, скованности и неуверенности, которая мешала ему последние дни.

“Ну и баба! - подумал он с восхищением. - Ну и чекисточка! Обучают их, что ли, всяким штучкам, или это врожденное?”

Алексей Петрович лежал, потягивался и ухмылялся. Тело будто звенело веселой, освобожденной пустотой. Вспомнилась Маша и тут же забылась, не задержалась, как обычно назойливо, в его воображении. Зато Ирэна Яковлевна...

Он то видел ее лицо, чернеющее на подушке, то это же лицо, освещенное светом из окна, склоненное, склоняющееся и припадающее к нему, ее жадно разверстые глаза с пугающей чернотой в бездонной глубине, ее взлетающие при каждом движении волосы, будто ей в затылок вцепился ворон и погоняет ее взмахами своих коротких крыльев, ее маленькие остренькие груди, подпрыгивающие вслед за взмахами крыльев... и этот сдавленный полукрик-полустон, вырывающийся из ее полураскрытого рта... и из него самого - тоже.

Безумство, восхитительное безумство!

Ничего подобного он не испытывал с Машей: их плотская любовь была меланхолична, для нее как нельзя лучше подходило выражение “супружеская обязанность”. Хотя они с Машей, еще в свой медовый месяц, уединяясь друг от друга, прочил книгу Фореля “Мужчина и женщина”, изданную году в двенадцатом, однако Маша прочла ее как нечто к ним не относящееся, потому-то и знания, почерпнутые из нее, остались втуне: он сразу же почувствовал сопротивление Маше его попытке использовать и эти знания, и свой небогатый опыт на практике.

А вот Ирэна Яковлевна... О, Ирэна Яковлевна - это совершенно другое! Это черт знает какой гейзер, вулкан, во власти которого забываешь себя самого, забываешь, что можно, а что будто бы нельзя, сходишь с ума, впадаешь в неистовство, и оказывается, что он даже не представлял, на что способен, где предел мужских его возможностей в плотской любви.

Странно, но Алексей Петрович впервые в жизни осознал себя сильным и здоровым мужчиной, способным удовлетворить самые безумные прихоти женщины, оказавшейся с ним водной постели. Странным казалось и то, что эта тема может так его занимать, будто он впервые лишь сегодня познал, что такое женская любовь... или как это там называется. Даже первая его - случайная, хотя и вожделенная, - близость с женщиной не вызвала в нем столько чувств и таких чувств. Тогда он ощущал недоумение, разочарование и даже некоторую брезгливость к самому себе, а к своей пассии – так прямо-таки отвращение, будто испачкался от нее какой-то дрянью, и теперь, сколько ни мойся, будет от него нести, и все это сразу же почувствуют...

Правда, была еще Катерина, но любовь их была торопливой, суетливой даже, она вершилась под страхом разоблачения и скандала. К тому же - братнина жена, что само по себе способно отравить любую радость...

* * *

Кто-то вошел в номер, не постучав, и Алексей Петрович догадался, что это Ирэна Яковлевна. Легкий шорох шагов затих возле его постели, прохладная рука дотронулась до его щеки, Алексей Петрович не выдержал и открыл глаза - и встретился с ее сияющими, тоже освобожденными от настороженности и притворства, лукавыми глазами. Она засмеялась тихим смехом, будто листва прошелестела у него в изголовье, присела на постель, запустила руки ему под голову, оторвала от подушки - и он увидел, как потемнели ее глаза, раскрылись губы, и сам вскинул руки, обхватил ее за плечи, но Ирэна Яковлевна вдруг со стоном выгнулась назад, выдернула из-под его головы свои руки и вскочила на ноги.

- Ах вы соня вы этакий! - воскликнула она, отходя к окну. - Вставайте, уже много времени! У нас сегодня уже прорва работы! – И вновь засмеялась шелестящим смехом.

Алексей Петрович сел на постели и стал натягивать на себя белье. “Помыться бы”, - подумал он, потому что после “супружеских обязанностей” всегда ополаскивался под душем, но здесь душа не было, а под рукомойником, да еще при Ирэне Яковлевне...

- Что, опять экскурсия по зоне и концерт художественной самодеятельности в исполнении профессиональных артистов?

- Нет, сегодня наконец получены списки из Москвы, и у меня уже действительно начинается работа. У вас, надеюсь, уже тоже.

Алексей Петрович усмехнулся: в нем что-то произошло, что-то с ним случилось такое, во что он еще вчера не поверил бы. Он и сейчас еще не верил, потому и усмехался снисходительно не столько по отношению к Ирэне Яковлевне, сколько к себе.

А Ирэна Яковлевна, между тем, повернулась и стала смотреть, как он натягивает на себя брюки.

Алексей Петрович покосился на нее и опустил руки.

- Вам, сударыня, совсем не обязательно смотреть, как я застегиваю пуговицы, - проворчал он сердито.

- Почему? - искренне удивилась Ирэна Яковлевна. - Хотите, я это сделаю за вас?

- И вам это доставит удовольствие?

- Вы иногда бываете удивительным брюзгой, Алексей Петрович! - воскликнула Ирэна Яковлевна.

С этими словами она подошла к нему, опустилась на колени и начала застегивать ему пуговицы на брюках, и опять Алексей Петрович почувствовал, как он отрывается от привычного уклада жизни, представлений и привычек, как начинает погружаться во что-то запредельное - и все тело его охватывает жар и хочется безумствовать, безумствовать, безумствовать...

Ирэна Яковлевна вдруг обхватила руками его колени, ткнулась лицом в низ его живота и со свистом втянула в себя воздух, но едва он дотронулся руками до ее напряженных плеч, тут же вскочила на ноги и бросилась к окну. Там она прижалась лицом к заиндевевшему стеклу и так стояла с минуту или две.

Алексей Петрович пришел в себя и снова начал поспешно одеваться. Потом прошел к рукомойнику, поплескал на лицо воды, почистил зубы, глянул на Ирэну Яковлевну, все так же стоящую у окна, махнул рукой и решительно скинул с себя нижнюю рубаху. Оставшись голым по пояс, стал с удовольствием плескать холодной водой на свое тело и покрякивать.

- Господи, вам же неудобно! Дайте-ка я вам помогу! – воскликнула Ирэна Яковлевна почти с отчаянием и быстро подошла к нему.

Она набирала в пригоршню воды, окатывала ею его спину, оглаживая ее ладонями, и шелестяще посмеиваясь. Чувствовалось, что это действительно доставляет ей удовольствие.

- Вам не холодно?

Он помотал головой.

- Совсем-совсем?

- Совсем-совсем.

- А я ужасно боюсь холода. Я ужасная мерзлячка. А ты такой горячий, такой... как печка. От тебя прямо так и пышет жаром, - шелестел ее шепот возле его уха. - Ты толкаешь меня на безрассудство. Мне все время хочется тебя гладить... Вот та-ак, вот та-ак... И целовать, целовать... Со мною что-то происходит... что-то совершенно ненормальное. Ты не находишь? Ты не презираешь меня?

Алексей Петрович перехватил ее ладони у себя на груди, потянул, прижал к лицу, поцеловал одну и другую, глянул в зеркало над раковиной и увидел себя: разлохмаченные волосы, глупая и самодовольная улыбка на пышущем румянцем лице, белое тело, не лишенное известной мужественности, породы, если угодно, а из-за плеча - черные глазищи на темном испитом лице в обрамлении черных прямых волос.

Картина поразила его каким-то несоответствием, неестественностью, что ли, и в то же время - чем-то демонически притягательным, запредельным, но что все-таки существует - вот оно! вот же! - и во что никак невозможно поверить.

Их глаза встретились в зеркале, он понял, что она тоже оценивает увиденное, качнул головой, пробормотал:

- Я сам в состоянии помешательства. - И не удержался: - Только вот никак не могу понять, какого: буйного или тихого.

Выпрямился, повернулся к ней, не отпуская ее рук, но она высвободилась, сделала шаг назад, покачала головой.

- Ах, как мне хочется сейчас плюнуть на все и снова сойти с ума. Если б ты только знал! Но у нас действительно сегодня много работы.

- Да-да, разумеется, как же иначе! Одно только непонятно, почему мы не занимались ею предыдущие дни...

- Я же говорю: списки. Они пришли только сегодня утром со спецсвязью.

- Что это за списки?

Алексей Петрович уже пришел в себя и теперь привычно готовил в медной чашечке пену для бритья.

- На досрочное освобождение.

- Кого?

- В основном - технической интеллигенции. Спецов.

- Почему именно их и по каким критериям?

- Вы же знаете: товарищ Сталин нынешним летом выдвинул шесть условий строительства социализма. Номером пятым идет переход от политики разгрома старой технической интеллигенции к политике привлечения и заботы о ней. А критерии... Ну, они обычные: тяжесть совершенного преступления перед советской властью, отношение к труду здесь, на строительстве, осознание своей вины, переход на рельсы рабочего класса...

- А как вы узнаете, что он осознал и перешел? - полюбопытствовал Алексей Петрович.

- На каждого имеются характеристики. Кое-что выявится в процессе собеседования. Для этого меня сюда и послали...

Ирэна Яковлевна неожиданно умолкла, пристально посмотрев на Задонова.

- А теперь... - и она добавила шелестящим шепотом: - А теперь... я хочу тебя поцеловать.

Шагнула к нему, обняла за шею невесомыми руками, зажмурила глаза, потянулась к нему лицом и слегка вытянутыми губами...

Нет, все-таки она была очень недурна и выглядела значительно моложе своих тридцати семи. А сегодня ночью... Сегодня ночью безумство повторится вновь. И да здравствует безумство!

Алексей Петрович припал к ее губам, и несколько минут они терзали друг друга, все больше забываясь и забывая, где они находятся и зачем, пока в коридоре не зазвучали чьи-то громкие шаги и не раздался громкий и решительный стук в дверь. Они отпрянули друг от друга, она метнулась к окну, а он к раковине, схватил бритвенный прибор и только после этого крикнул:

- Войдите!

Вошел молодой и краснощекий младший командир внутренних войск, в знаках различия которых Алексей Петрович всегда путался. На нем была длинная и ладно сидящая шинель, буденовка, подбитая мехом. Он быстро схватил цепкими льдистыми глазами всю обстановку комнаты: женщину, замершую у окна, и полуголого мужчину возле рукомойника, понимающе ухмыльнулся и доложил, небрежно кинув к вику руку в меховой рукавице:

- Комвзвода Соколов. Списочный состав собран и ожидает вас, товарищ советник юстиции.

- Хорошо, товарищ, - кивнула головой Ирэна Яковлевна. - Сейчас мы с товарищем корреспондентом позавтракаем и придем.

- Разрешите идти?

- Да-да, конечно.

Командир вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

- Как вы думаете, это ничего, что он застал нас в таком виде? - спросил Алексей Петрович, продолжая смотреть на дверь.

- А какое ему дело! Ну, застал и застал. Не надо было разрешать ему входить. Я бы сама к нему вышла... Да бог с ним, что сделано, то сделано! Не переживайте! Это мне, а не вам надо переживать, а я, видите? – я ничего. Плевать!

- Вы иногда бываете просто восхитительны в своей непосредственности! - воскликнул Алексей Петрович, но тут же, увидев, как по ее лицу пробежала тень, замахал руками:

- Молчу, молчу!

- Оно и лучше. Одевайтесь и пойдемте.

- Да-да, вы, как всегда, правы, - согласился Алексей Петрович, глянул на свои руки, все еще держащие бритвенный прибор, и расхохотался.

- Да оставьте вы его ради бога, ребенок вы этакий! Уборщица вымоет! - нетерпеливо всплеснула руками Ирэна Яковлевна. - У нас с вами действительно много работы. Да и люди ждут.

- Да-да, люди, - пробормотал он, представив этих изможденных людей, ожидающих сейчас решения своей судьбы.

Г л а в а 1 7

В большой пустой комнате, обитой узкими сосновыми досками в елочку, в два небольших окна, и как раз между ними - дощатый стол, гладко выструганный и пахнущий смолой и летней хвоей, а еще два стула с прямой спинкой да табуретка. И все.

На одном из стульев, ровненько в центре стола, поместилась Ирэна Яковлевна, на другом, сбоку от стола, уселся Алексей Петрович, табуретку поставили поодаль, между столом и дверью. Комвзвода Соколов принес толстенную пачку серых папок с “делами”, у двери поставил вооруженного наганом здоровенного охранника с плоским коротконосым лицом, сам Соколов встал возле табурета и выжидательно уставился на товарища советника юстиции.

- Ну что ж, можно уже начинать, - произнесла Ирэна Яковлевна, скорее для себя, чем для других, нацепила очки, обстоятельно заправив дужки за уши, взяла верхнюю папку, прочитала вслух: - Огурцов Генрих Константинович.

Соколов, торчащий возле табуретки, обернулся и, глянув на охранника, приказал:

- Давай Огурцова.

Охранник открыл дверь, высунулся в коридор и крикнул:

- Огурцова! Давай Огурцова!

Где-то хлопнула дверь, затопало несколько пар ног, дверь распахнулась настежь, и в комнату вошел маленький, сморщенный человечек, одетый в какую-то немыслимую рвань, и в лаптях. Он остановился в дверях, опустив несоразмерно длинные руки и затравленно, исподлобья, оглядел присутствующих.

- Проходи, Огурцов, садись вот сюда, - приказал Соколов, указывая на табурет.

Огурцов прошаркал по деревянному полу до табурета, сел на него, руки сложил на коленях и замер так, уставившись в одну точку на крашеном полу.

Алексей Петрович только сейчас разглядел, что это горбун, и удивленно глянул на четкий профиль Ирэны Яковлевны, которая вчитывалась в “дело”: Огурцов ну ничем не напоминал спеца, то есть человека, имеющего высшее образование, интеллигента. Он скорее годился для роли юродивого или сельского дурачка на полотно Сурикова, в лучшем случае - писца, конторской крысы по Гоголю или по Чехову.

- Так, гражданин Огурцов, из вашего дела следует, что вы служили главным инженером на торфоразработках, - заговорила Ирэна Яковлевна монотонным голосом, не отрывая глаз от бумаг, и выходило так, будто служить главным инженером на торфоразработках само по себе было преступлением, - что в период между двадцать вторым и двадцать девятым годами вы всячески вредили выполнению заданий по добыче торфа для электрических станций, для чего выводили из строя механизмы, а торф отправляли на электрические станции некондиционный, в результате чего снижалась выработка электроэнергии - со всеми вытекающими отсюда последствиями. Вину свою вы на суде отрицали полностью, хотя она и была доказана следствием. Между тем руководство лагеря характеризует ваш труд на строительстве завода как удовлетворительный. Скажите, - Ирэна Яковлевна оторвалась наконец от бумаг и посмотрела на Огурцова сквозь очки, - вы осознали свою вину перед советской властью, перед рабочим классом, или по-прежнему настаиваете на своей невиновности, пытаясь уйти от ответственности за содеянное?

Огурцов поднял голову и все так же исподлобья глянул сперва на Алексея Петровича, потом на Ирэну Яковлевну.

Алексею Петровичу в этом тягучем взгляде померещилась такая тоска - даже скорее всего - ненависть лично к нему, Алексею Петровичу, да и к Ирэне Яковлевне тоже, ни в чем, разумеется, не виноватым перед Огурцовым, что стало не по себе. Она весь напрягся в ожидании ответа, мысленно уговаривая горбуна признать все, что от него требуется.

- Осознал, - хрипло, будто через силу, выдавил из себя Огурцов и снова уткнулся взглядом в ту же самую точку.

Алексей Петрович почувствовал, что какое-то время не дышал даже, ожидая ответа Огурцова.

- В соответствии с указанием Центрального Комитета ВКП(б) и лично товарища Сталина о досрочном освобождении представителей технической интеллигенции, осознавших свои преступления перед советской властью и рабоче-крестьянским государством, - все так же монотонно продолжала Ирэна Яковлевна, - на основании решения коллегии Наркомата юстиции СССР, вам, гражданин Огурцов Генрих Константинович, засчитывается оставшийся срок и с этого дня, девятого декабря тысяча девятьсот тридцать первого года, вы считаетесь свободным и полноправным гражданином Союза ССР. Поздравляю вас, товарищ Огурцов. Распишитесь, пожалуйста, в постановлении о вашем досрочном освобождении. Вот здесь.

Огурцов медленно поднялся, медленно, шаркая ногами, подошел к столу, неуверенно взял ручку, обмакнул перо в чернила, посмотрела на кончик пера, всхлипнул вдруг, отвернулся, поморгал глазами - не помогло, тогда провел грязной ладонью по лицу, оставляя серые полосы на нем, и только после этого заскрипел пером по бумаге, выводя свою подпись.

- Еще раз поздравляю вас, товарищ Огурцов, - с чувством произнесла Ирэна Яковлевна и даже протянула горбуну руку, несколько привстав.

Тот в растерянности посмотрел на ее руку и вдруг, вместо того чтобы пожать, схватил ее обеими руками, наклонился и поцеловал.

- Ну что вы, товарищ Огурцов! - возмутилась Ирэна Яковлевна, отдергивая руку, будто от ожога. - Вы эти свои буржуазные привычки бросьте! Тем более что ваше досрочное освобождение - не моя личная заслуга, а советской власти. Это во-первых. А во-вторых, и ваша собственная, поскольку вы доказали своим трудом... - И, глянув на все еще стоящего посреди комнаты командира взвода Соколова, с откровенным любопытством наблюдающего за происходящим, произнесла сердито: - А вы, товарищ Соколов, можете быть свободны. Я вас вызову, если понадобитесь.

Розовощекий Соколов порозовел еще больше, будто его уличили в чем-то предосудительном, вздернул плечами и вышел. Вслед за ним поплелся и Огурцов. Но у двери остановился, обернулся к столу и, глядя почему-то на Алексея Петровича, видно, считая его за старшего, воскликнул неожиданно звонким голосом, в котором сплелись отчаяние и убежденность:

- А только я ни в чем не виноват! Вот как перед Господом Богом клянусь! - и широко перекрестился.

- Ладна-ладна, хади-хади! - подтолкнул его за дверь охранник. - Все вы не виноватый. Подфартила твоя - радуйся!

- Товарищ красноармеец! - вспылила Ирэна Яковлевна.

- Виноват, товарищ началник! - вытянулся охранник.

- И вообще: ваше место не здесь, а за дверью.

- Никак нет, товарищ началник! По инструкций положено стоять в помещений, при зэка! Зэка нарушай режим, моя зэка хватай и тащи. Моя инструкций хорошо знает.

- Но в инструкции не сказано, что вы должны вступать в разговоры с кем бы то ни было. - Смуглое лицо Ирэны Яковлевны стало, как показалось Алексею Петровичу, еще темнее.

- Слушаюсь!

Ирэна Яковлевна поправила волосы, взяла следующую папку, замерла на мгновение. - Габрилович Самуил Моисеевич, - прочла она каким-то упавшим голосом.

Охранник выскочил за дверь и прокричал кому-то, кто то ли находился далеко от него, то ли был глуховат, то ли прятался за какой-то другой дверью:

- Гаврилович! Давай сюда Гаврилович!

- Не Гавриловича, а Габриловича, - поправила его Ирэна Яковлевна.

- А то еще приведут кого-нибудь не того.

- Приведут тот самый, - заверил ее охранник. - Другой там нету. Моя знает.

Габриловичем оказался невысокий еврей с крючковатым носом, лет шестидесяти, тоже одетый в рванину, но не в лаптях, а в каких-то опорках, непонятно из чего сооруженных. Войдя в помещение, он часто-часто заморгал красными воспаленными глазами, увидел людей за столом, слегка наклонил плешивую голову и произнес:

- Здравствуйте! Габрилович Самуил Моисеевич. К вашему сведению. - Из черной беззубой дыры-рта Габриловича, обрамленной неряшливой щетиной, выползало почти одно лишь сипение, так что приходилось напрягаться, чтобы разобрать отдельные слова.

- Проходите, гражданин Габрилович, садитесь.

Да, действительно, что-то случилось с голосом Ирэны Яковлевны, и Алексей Петрович внимательно посмотрел на ее склоненный профиль. “Понятно, - отметил он про себя, - соплеменника встретила, а может, и знакомого, и теперь боится, что он ляпнет что-нибудь не то”.

- Премного благодарен. Я, с вашего разрешения, постою. Четвертый год уже сижу-у... С вашего разрешения.

Этот Габрилович еще способен был на “шутовские штучки”, и сразу же вызвал к себе любопытство Алексея Петровича. И снова жалость – к нему, к себе, ко всем остальным. Ирэна Яковлевна ничем не выдала своего отношения к черному юмору Габриловича, лишь еще ниже склонилась над папкой и повела своим обычным - судейским, по определению Алексея Петровича - монотонным голосом:

- Габрилович Самуил Яковлевич, бывший работник Наркомата текстильной промышленности, обвинялся во вредительстве и антисоветской агитации, которые выражались в том, что способствовал приобретению заведомо негодного оборудования для текстильной промышленности, некачественного сырья, как то: хлопок, шелк, лен, красители, распространяя при этом ложные слухи, что все это происходит не по его вине и вине группы заговорщиков, в которую он входил, а по вине советской власти и партийных органов. На следствии предъявленные обвинения гражданин Габрилович признал полностью, а на суде от них отказался, заявив, что признать свою вину его вынудили. Суд приговорил гражданина Габриловича к пяти годам лишения свободы и двум годам поражения в правах. Администрация лагеря характеризует поведение заключенного Габриловича положительно, а его труд -

удовлетворительно...

Ирэна Яковлевна оторвалась от бумаг и посмотрела на смиренно стоящего возле табурета заключенного. В просторной и пустой комнате повисла напряженная тишина.

- Осознаете ли вы, гражданин Габрилович, содеянное вами против советской власти и трудового народа? - закончила она наконец, но таким голосом, будто старалась вдолбить в голову старика всю ответственность за последствия, которые зависят исключительно от его ответа.

- Помилуйте! - воскликнул Габрилович, делая два шага по направлению к столу.

- Стоять! - рявкнул сзади охранник, отклеиваясь от стены.

Габрилович вздрогнул, втянул в себя голову, съежился, замер, затем попятился и, достигнув прежнего места, оглянулся на охранника. Увидев, что от того не исходит никакой угрозы, распрямился, развел в стороны руки.

- Вот видите, как сие мне не признать! Никак нельзя не признать! Тут, извольте ли видеть, такое положение...

- Очень хорошо, - поспешила перебить его Ирэна Яковлевна, а дальше повела все те же судейским голосом уже знакомое Алексею Петровичу заключение из своего разбирательства: - В соответствии с указанием... на основании постановления Наркомата юстиции СССР...

Когда Габрилович расписался в том, что ознакомлен с решением, она сухо, не протянув руки, поздравила его, и, не дожидаясь, когда он выйдет, выкликнула следующего.

Собственно, ничего не произошло: то ли Габрилович сделал вид, что не знает Ирэну Яковлевну, то ли они действительно не были знакомы, а связывало их нечто, но уже со стороны самой Ирэны Яковлевны, о чем Габрилович мог и не знать, но что-то все-таки между ними стояло из прошлого - Алексей Петрович был в этом уверен, и теперь, наблюдая за Ирэной Яковлевной, пытался отгадать, что же именно, уже не очень-то обращая внимание на происходящее.

А люди шли один за другим, поразительно одинаковые люди, несмотря на разницу в возрасте, внешности, голосе и прочая и прочая, с одинаковыми проступками против власти, с одними и теми же немногословными ответами:

- Да, признаю! Да, да, да!

Видимо, все знали уже, что ждет их за дверями комнаты, куда вызывают их, и знали, как вести себя и что отвечать. И Ирэна Яковлевна теперь читала торопливо, укладываясь с каждым разом во все меньшее количество слов, лишь заключение она повторяла почти дословно, повторяла автоматически, автоматически же поздравляла заключенных с освобождением, не глядя ни на кого, не меняя интонации голоса, заранее зная, что ей ответят на ее обязательный вопрос о признании вины и раскаянии, так что этот вопрос казался Алексею Петровичу все более и более идиотским, унижающим не только Ирэну Яковлевну, но и его самого, а главное - еще что-то огромное, необъятное, трудно вообразимое, что скрывалось за именем Россия.

И еще Алексей Петрович понял, что ему не о чем писать. Совершенно не о чем и не о ком! Как можно описать всю эту дурость, весь этот идиотизм, не будучи идиотом?

Г л а в а 1 8

Часа через два этой мутаты Алексей Петрович улучил минутку и вышел покурить. Он увидел, что заключенные появляются из двери в конце коридора, возле которой сидит охранник. Сколько их там еще? Как долго будет продолжаться этот идиотизм? И зачем он согласился поехать сюда, в эти Березники? Вот Фрумкин же не поехал, сказался больным, а он, Алексей Задонов, поехал. Да еще с радостью. Думал, что напишет что-нибудь потрясающее. Рассказ бы написать, повесть - и чтобы все, как есть на самом деле, то есть про вест этот идиотизм и про еще больший идиотизм, который предшествовал всему этому. И про свою беспомощность.

Было у Алексея Петровича желание, пока он курил, заглянуть за ту дверь, возле которой сидит охранник, но он не решился: черт его знает, что могут подумать о его любопытстве. А ему представлялось, как сидят они там, в каком-то ужасном большом помещении, почему-то непременно на лавках, поставленных вдоль стен, в рванье, и неотрывно смотрят в пол. Ему хотелось проверить это свое представление, свою прозорливость, и еще понять, о чем они думают, что чувствуют. Здесь, перед представителем власти, который решает их судьбу, они сдержанны, апатичны, но это когда поодиночке. А если в массе? Существует ли какая-нибудь особая атмосфера, наэлектризованность ее, если собрать вместе людей, каждой клеточкой своего тела жаждущих одного и того же? И можно ли почувствовать эту атмосферу, будучи посторонним?

Алексей Петрович вернулся назад, сел на свой стул, принялся вновь наблюдать за Ирэной Яковлевной, за входящими и выходящими людьми, иногда что-нибудь записывал, но больше рисовал чертиков, откровенно скучал, или пытался представить себе, каково сейчас тому или иному заключенному, пытался понять, почему они так сдержанно относятся к решению о своем освобождении, что бы чувствовал он сам, оказавшись на их месте или же на месте товарища Ирэны.

Только однажды случилось маленькое происшествие: заключенный, который числился инженером, на деле оказался певцом Нижегородской оперетты, хотя, действительно, когда-то кончал курс на факультете по электротехнике. Он пел в оперетте, продолжая что-то изобретать на досуге, за что и поплатился. Тоже чистой воды идиотизм.

Запомнился еще один тип, некто Карл Хохберг, из прибалтийских немцев, инженер, служивший до революции на Путиловском. Этот Хохберг вел себя так

надменно, так вызывающе, что его стандартные, ничем от других не отличающиеся ответы производили впечатление обратное тому, что он говорил. По одному его виду можно было судить, что он ничего не осознал, не раскаялся и что он, может быть, один из немногих, кто на самом деле вредил, саботировал и вел антисоветскую пропаганду вполне сознательно, по убеждению. Но Ирэна Яковлевна лишь однажды подняла на него глаза, подумала о чем-то и... - Алексей Петрович опять, как и в случае с горбуном, напрягся весь и перестал дышать - и все-таки постановление о досрочном освобождении подписала.

- Да, видать, здорово вас припекло, товарищи мои драгоценные, - произнес Хохберг с презрительной усмешкой, берясь за ручку двери.

А когда он вышел, плосколицый охранник не сдержался:

- Моя извиняюсь, товарищ началник, однако моя знает: эта немца - чистый контра. Ево вся зэка знает. Плохой человек.

- Это не вашего ума дело, - обрезала его Ирэна Яковлевна и взяла следующую папку.

Но тут послышались удары в рельс.

- Так что обед, товарищ началник, - пояснил охранник. – Зэка кушать пошла.

Явился комвзвода Соловьев и доложил, что замначлага товарищ Смидович велели сказать, что ждут товарища советника юстиции и товарища корреспондента в столовой и что ему велено их туда сопровождать.

Обедали в той же комнате, что и раньше, только на этот раз Ирэна Яковлевна от водки отказалась, лишь пригубила немного вина. Смидович опять много говорил, но все одно и то же, одно и то же, так что Алексей Петрович его уже и не слушал, искоса наблюдая за Ирэной Яковлевной и не уставая поражаться тому, что эта молчаливая и аскетическая на вид женщина – та же самая женщина, которая с таким безумством... в его номере... всего несколько часов назад... предавалась любви. Да она ли это? Да могло ли это быть на самом деле? А сегодня ночью? Что будет сегодня ночью? Или больше уже ничего не будет? Он полагал, что не от него зависит, повториться этому безумству или нет, или - втайне от себя - не хотел, чтобы зависело от него, предпочитая, чтобы это опять случилось как-нибудь само собой, помимо его воли, без его усилий. В этой тайной отстраненности тоже было что-то стыдное, но она, эта отстраненность, оправдывала его в собственных глазах и глазах Маши.

И тут что-то защемило в груди Алексея Петровича, все окружающее его показалось таким ничтожным и грязным, и сам он тоже будто вымазался в дерьме, вымазался вполне добровольно, находя в этом даже какое-то сладострастие, так тем более, тем более... зачем это, зачем?

И чтоб не думать, он взял бокал, налил в него до половины водки и выпил ее одним духом.

- Вы, Алексей Петрович, считаете свою миссию уже выполненной? - холодно и с осуждением спросила его Ирэна Яковлевна, склоняясь над тарелкой.

- Видите ли, товарищ Ирэна... (“Зачем это я? Глупо. Она обидится и не придет сегодня”.) Видите ли, я не очень подготовлен для таких сцен. Практика, так сказать, отсутствует. А это, - он дотронулся вилкой до бокала, и тот откликнулся тонким звоном, - это компенсирует.

- Ну, разве что так...

- Вот я вам расскажу, - тут же завелся Смидович, - как на Соловках мы вводили систему материальной заинтересованности. У Достоевского... хотя я терпеть его не могу за его махровый, извиняюсь, антисемитизм... - При этом Смидович смотрел на Алексея Петровича такими хитренькими глазками, будто точно знал про своего гостя, что тот тоже махровый антисемит, - так вот, у Достоевского, если помните, в “Записках из мертвого дома” есть такое понятие - урок. Дали урок, выполнил - и гуляй, рванина. И урок давали всегда артельный, то есть налицо всеобщая ответственность за этот самый урок. На Соловках мы использовали этот опыт проклятого прошлого: артель, то есть бригада по-современному; урок, то есть план, задание; и стимул - в виде увеличенного пайка. Кто не работает, тот не ест, - железный принцип социализма. А кто работает хорошо, тот и ест соответственно. Ну, а кто ест, тот и есть. Ха-ха-ха! - И засмеялся, сотрясаясь всем своим жирным телом; тряслись щеки, уши, подбородки, все вместе и по отдельности, и Алексей Петрович, глядя на смеющегося Смидовича, почувствовал, как жгучая ненависть охватывает все его существо, он даже не заметил, как в руке у него очутился столовый нож, который он сжал с такой силой, что литая фигурная ручка ножа больно врезалась ему в ладонь. Это отрезвило.

Отведя взгляд от Смидовича, Алексей Петрович пробормотал:

- Мда, судя по этому столу, мы с вами работает лучше всех.

- Так это ж святая истина! - воскликнул Смидович, моментально прервав свой дьявольский смех. - Возьмите меня. Встаю в пять, ложусь за полночь, и целый день, целый день то там, то здесь, то еще где. И все надо видеть, все надо знать, предусмотреть, если угодно, спланировать. С как же! Истина, самая это истина и есть!

Когда уже после обеда возвращались назад, Ирэна Яковлевна бросила на ходу:

- Не ожидала от вас, что вы так легкомысленно себя поведете. Надо же все-таки думать.

- Над чем именно? - спросил Алексей Петрович, вдруг почувствовав непреодолимое желание надерзить, вывести Ирэну Яковлевну из равновесия.

- Ах, оставьте! Вы отлично знаете, что я имею в виду: мальчишество ваше! Да! Вы не знаете Смидовича.

“Вот те раз! - Алексей Петрович даже остановился от неожиданности. - Товарищ Ирэна - и вдруг такое!” И не потому, что он действительно не знал Смидовича, - черт с ним! - а потому, что решил, будто уже вполне знает Ирэну Яковлевну.

И тут же успокоился, глядя на ее тонкую фигуру: она придет, она непременно придет, и безумство повторится.

Г л а в а 1 9

И снова потянулись люди, похожие друг на друга, так что Алексей Петрович уже чуть ли не клевал носом.

- Всеношный Петр Степанович, - прочла Ирэна Яковлевна на следующей папке.

Охранник выскочил за дверь и закричал:

- Всеношны! Давай сюда Всеношны!

Алексей Петрович очнулся и похолодел: вот чего уж он не ожидал, так не ожидал, что Петр Степанович Всеношный окажется здесь, в Березниках, и им доведется встретиться.

Как поведет себя Петр Степанович, увидев Алексея Задонова, брата своего друга? Как вести себя самому? Сделать вид, что незнакомы? Или, наоборот, броситься к Петру Степановичу, показать, как он рад его видеть? И это при охраннике? Ни в коем случае! Так что же делать? Уйти?

Что Всеношный арестован, Алексей Петрович узнал где-то в ноябре прошлого года от отца, а отец - из только что полученного из Харькова письма от жены Петра Степановича, в котором она сообщала Петру Аристарховичу об аресте мужа и просила похлопоптать за него.

- Ну и что ты думаешь, Алешка? - спросил Петр Аристархович, когда Алексей Петрович прочел письмо - письмо женщины, которая потеряла от страха и горя голову. - Я почему у тебя спрашиваю, а не у Левки, потому что ты лучше в этих делах разбираешься. А Левке говорить пока не стоит: кинется еще очертя голову выручать своего дружка да сам же за ним и угодит в Бутырки. Я полагаю, Петька Всеношный - человек порядочный и нас в свое дело втягивать не станет. Так что ты посоветуешь?

- Думаю, что самим за это дело браться не следует, а вот поговорить с адвокатом каким-нибудь - это можно. С Фраерманом, например. Я слышал, он пользуется авторитетом в определенных кругах. Да и у тебя, папа, с ним хорошие отношения.

- Хорошие отношения с Мишкой Фраерманом?! Это уж ты, любезный, из области фантазий! Да-с! А вот что он служил в адвокатской конторе, которая вела дела Российской железнодорожной компании, а я входил в ее технический директорат, что он ломал передо мной шапку - это было. Так это, может, и к худшему.

Помолчал, сердито глядя на сына, воскликнул визгливо:

- И черт его знает, что за времена наступили: живешь и не ведаешь, что можно, а что нельзя! Вроде оба мы с тобой в большевистские святцы вписаны, а к добру ли это или к худу, поди-кось разберись! - Успокоившись немного, проворчал раздумчиво: - Боюсь, что адвокаты нынче не в чести: все решает “тройка” - они же судьи, они же прокуроры, они же и адвокаты. А Фраерман ни в какие тройки, насколько мне известно, пока не входит, болтается в каком-то там комитете...

- Все-таки, папа, он ближе к ним, чем мы с тобой.

Отец к Фраерману, как выяснилось, обращался, но сделал ли что-нибудь адвокат для Всеношного, Алексей Петрович так и не узнал. Скорее всего, ничего, если Петр Степанович все-таки оказался в Березниках.

Петр Степанович вошел в комнату, и Алексей Петрович поразился, как изменился человек за год с небольшим. Он помнил цветущего сорокачетырехлетнего мужчину, весьма довольного жизнью, особенно тем, что побывал за границей, а этот... этот ничем Петра Степановича не напоминал: изможденный старик лет семидесяти, худой, с тусклыми слезящимися глазами, дряблой кожей, покрытой язвами, трясущимися руками, совершенно седой. А голос, которым он произнес приветствие, едва переступив порог комнаты, - голос старческий, дребезжащий, немощный.

Алексей Петрович помнил мягкий, напевный баритон Петра Степановича, которым он рассказывал о заграничной жизни, рассказывал сдержанно, но за этой сдержанностью угадывалось восхищение и даже зависть; помнил его любование собой: вот, мол, они там живут, с жиру бесятся, а мы здесь, в России... свой крест тяжкий, потому что мы - русские люди и нам не пристало... - и все в этом роде, в чем изо всех сил убеждали себя почти все русские интеллигенты, оставшиеся в России после революции, не сумевшие или не успевшие удрать... - будто Петр Степанович сам, по собственной воле поехал в Германию, и вот ему надоело там жить, и он вернулся. Он даже похваливал власти за их дальновидность и умение ладить с буржуазией.

Да разве Петр Степанович был одинок в своих добровольных заблуждениях! Вот и брат Левка, и даже отец, хотя оба еще ворчат, но все равно... Да и он сам, Алексей Задонов! Чем, собственно, он лучше? Вывернул и вычистил, как и миллионы других, над выгребной ямой все свои карманы, чтобы – не дай бог! - не осталось ни пылинки от прошлого, вычистил на тот случай, если кто заберется в твой карман ненароком, да не вытащил бы чего недозволенного!

Что может быть унизительнее?

А как ломали себя потом, - как старательно себя ломали! - вполне искренне распихивая по опустевшим карманам нечто, созвучное новому времени... Так ведь не вычистили всего из старого, что-то осталось, с чем жаль было расстаться, хотя бы и те же знания, затверженные в прошлом...

К Алексею Петровичу Задонову, - надо полагать, как и ко всей интеллигенции (иногда говорили: мыслящей интеллигенции), - новое восприятие действительности пришло где-то в конце двадцатых. Именно к этому времени начали вызревать некоторые позитивные плоды большевизации России: нэп, всеобщая грамотность, интенсивная урбанизация, со скрипом, но первые шаги по воплощению в жизнь фантастических проектов индустриализации и электрификации. Первые трактора, автомобили, самолеты, танки, корабли - все впервые и все при большевиках.

Разумеется, решающим было другое: к этому времени окончательно созрела уверенность, что возврата к прошлому не будет. К тому же власти постарались убедить интеллигенцию, что она властям необходима. Оставалось внушить себе, что, служа этим властям, интеллигенция служит России.

Самовнушение было осуществлено легко и просто, гениально просто: тех, кто не был готов на такое самовнушение в силу разницы между прошлым и нынешним своим положением, рассовали по Соловкам и Березникам, кто оказался готовым - получил высокие оклады, должности, привилегии. И вот факт налицо: они, побывавшие здесь, уже согласны, согласны со всем, что есть, что было и что будет.

И он, Алексей Задонов, тоже, даже не побывав в их шкуре.

А может, и в самом деле согласен? То есть вполне искренне, а сомнение - это от извечного копания в себе, от раздвоенности, от нигилизма, вошедшего в плоть и кровь?..

Ведь и при царе было примерно то же самое: брюзжали, ругали правительство, потешались над высшим светом, жалели нищий и невежественный народ и... и со слезами на глазах слушали “Боже царя храни”, плакали, узнав о гибели русской эскадры в Цусимском проливе... Он, Алешка, тогда маленький был, но помнит заплаканное лицо отца, и дяди, и матери, и сам ревел, будто его побили.

А если вспомнить парад гвардии на Дворцовой площади, который принимал сам Николай II, и тот восторг в его еще гимназической душе - разве этого не было?

Но было и другое: вернувшись из Питера в Москву, Алексей почему-то не посмел никому рассказать об этом своем восторге, более того, кривлялся и потешался над тем, как сидел на лошади царь, как споткнулся генерал, проходя мимо трибуны во главе колонны...

Что это, зачем? Ведь стыдно же было, стыдно!

Старая Россия... новая Россия... одетая ли в боярский кафтан или в европейский камзол, при кокарде и двуглавом орле или без погон и с красной звездой, распятая Петром Великим или Лениным, - все это была одна и та же Россия, и не поля ее, не реки и озера, не леса и горы стонали от боли, а русская душа.

Ах, какую новую “Войну и мир” можно написать об этом жутком времени! И неужели не ему, Алексею Задонову, суждено это сделать, неужели не о нем будут говорить потомки как о писателей, который отобразил эпоху?

* * *

Петр Степанович Всеношный только мельком глянул на Алексея Петровича и сразу же отвел глаза.

Сев на табурет, Всеношный, как и все до него, сунул ладони меж колен, согнулся и опустил голову на грудь. Когда же Ирэна Яковлевна начала читать из его “дела”, слегка подался к ней телом и вывернул голову: видать, что-то со слухом у него было неладно, и все кивал головой, то ли соглашаясь с написанным, то ли подтверждая, что слышит и понимает, то ли из страха, что если вовремя не кивнет, это будет воспринято как несогласие, зловредность и контрреволюционность.

Потом долго выводил свою фамилию под постановлением, а выслушав поздравления, засуетился, затоптался на месте, и видно было, что боится повернуться лицом к Алексею Петровичу, и очень хочет.

Первым нашелся Алексей Петрович:

- Товарищ Всеношный, - произнес он натурально безразличным голосом, и сам подивился его натуральности. - Будьте любезны, подождите меня в коридоре: мне нужно с вами переговорить. - И уже к Ирэне Яковлевне: - Вы не возражаете, товарищ советник юстиции?

- Это ваше право, товарищ Задонов.

Однако Всеношный все еще стоял возле стола и не шевелился, будто на него напал столбняк. Пришлось Алексею Петровичу прийти ему на помощь: он взял его под руку и повел к двери, не давая в то же время раскрыть рта.

- Моя фамилия Задонов. Алексей Петрович Задонов. Я корреспондент газеты “Гудок”. Надеюсь, вам приходилось читать эту газету. У меня к вам несколько вопросов. Если, разумеется, вас не затруднит...

Они вышли в коридор, вслед за ними вышел и охранник и выкликнул следующего заключенного. Алексей Петрович открыл соседнюю дверь, за которой находилось точно такое же помещение в два окна, такой же стол посредине, два стула, но без табурета, - комната, отведенная Смидовичем специально для бесед московского корреспондента с освобождаемыми заключенными, и которой Алексей Петрович еще не пользовался.

Алексей Петрович закрыл за собой дверь, бережно довел Петра Степановича до стула, усадил, сел напротив.

- Здравствуйте, Петр Степанович, - произнес он. - Здравствуйте, дорогой мой. Вот уж не ожидал вас встретить здесь, но все равно: очень за вас рад, в том смысле, что теперь все позади, все это для вас кончилось...

- Да-да, я уж и не чаял, думал, не дотяну до конца... Спасибо вам, Алексей Петрович, большое спасибо!

- Да за что же мне, помилуй Бог! Я тут совершенно ни при чем! Но это хорошо, что вы не растерялись, увидев меня. Я так боялся, что вы растеряетесь.

“Господи, что я говорю? Зачем я это говорю? Он ведь и сам отлично понимает, как надо поступать, и даже лучше меня понимает, потому что прошел через это, а я - нет, я просто боюсь этого... Ты вообще стал трусом, патологическим трусом - в этом все дело”.

- Я вас видел... в столовой видел. Вы мимо шли, - пояснил Петр Степанович причину своей выдержки. Посмотрел на Алексея Петровича тусклыми глазами. - Не знаете, как там мои?

- Ваши? А вы разве писем не получали? Из дому...

- Нет, ни разу.

- А остальные?

- Редко кто-нибудь. Очень редко.

- В прошлом году ваша жена прислала письмо, еще одно в этом году, в августе, кажется... Тогда было все хорошо. Думаю, что за эти месяцы ничего такого не случилось. Лева, по крайней мере, мне ничего не говорил. А если бы случилось, то сказал бы...

Вдруг спохватился:

- Может, вы курить хотите? - И с этим словами Алексей Петрович суетливо достал портсигар, раскрыл его. - Курите, пожалуйста!

Петр Степанович долго не мог вытащить папиросу трясущимися грязными пальцами с неровными ногтями, с черными ободьями под ними, с синими пятнами, с красными лишаями на коже. Алексею Петровичу пришло в голову самому достать папиросу и вложить ее в пальцы Петра Степановича, но он побоялся, что тот расценит это как брезгливость, и поэтому терпеливо дождался, пока Петр Степанович выцарапал одну из них, изрядно ее помяв. А уж спичку Алексей Петрович зажег сам. Но как только Петр Степанович сделал первую затяжку, лицо его сморщилось, из глаз полились слезы, он уткнулся лицом в ладони и зарыдал, громко всхлипывая, захлебываясь, задыхаясь, сотрясаясь всем своим длинным и худым телом.

Г л а в а 2 0

Миновала неделя, как рота Левкоева остановилась на хуторе Матюхинском. Переселенцев все не было и не было. Доходили смутные слухи, что в хуторах и станицах, расположенных между Гудермесом и Грозным, заселение уже началось, но горцы ведут себя как-то не так, как они должны себя вести, то есть испытывая благодарность за проявленную о себе заботу советской власти и, вследствие этой благодарности, энергично включаясь в общий процесс коллективизации сельского хозяйства, доставшегося им “за здорово живешь”. Наоборот, ведут себя как завоеватели, отнимают у местного населения скот, вступают в конфликт с представителями органов, а в некоторых местах дело доходило до вооруженных стычек с оставшимися в хуторах казаками.

Конечно, это были только слухи, толком никто ничего не знал, и не исключено, что слухи эти распространяются невыявленными кулаками и их подголосками специально, чтобы разжечь конфликт между переселенцами и местными жителями, сорвать процесс переселения и коллективизации.

Однако слухи эти были слишком настойчивыми, чтобы на них не обращать внимания, и командирам взводом было приказано усилить политическое воспитание среди красноармейцев и разъяснительную работу среди населения.

Поскольку в Матюхинском население отсутствовало, то основным объектом воспитания и разъяснения стали красноармейцы, то есть все делалось для того, чтобы у них оставалось как можно меньше времени для всяких пересудов и измышлений. Поэтому свободные от дежурств и патрулирования красноармейцы либо маршировали по хуторской площади, либо ухаживали за скотиной, либо занимались политграмотой.

Декабрьский день короток. Не успеешь оглянуться, а уж солнце, едва оторвавшись от горизонта, снова клонится к дальним холмам с черной щетинкой леса, фиолетовые тени скользят по сугробам и растворяются в глубоких снегах. Белые дымы над крышами, скрип снега под ногами, гомон галок и ворон на колокольне, и если бы не отрывистые команды, звучащие время от времени на площади, то жизнь на хуторе внешне выглядела бы вполне мирной и обыденной.

Красноармейцы второго взвода набились в горницу самой большой хаты на верхнем, как здесь говорят, имея в виду течение Терека, краю хутора на очередные занятия по политической грамоте. В горнице все не поместились, и стриженые головы видны в дверях, ведущих в другие комнаты. За дощатым столом, накрытом оставшейся от прежних хозяев белой скатертью, расшитой по углам красными петухами, стоит политрук роты Обыков и сидит командир взвода Матов.

Маленький, щуплый Обыков, с мелкими чертами лица, с близко посаженными к переносице круглыми глазками, с короткими черными волосами ежиком, упирается обеими руками в стол и говорит резким скрипучим голосом, с недоверием оглядывая сидящих перед ним красноармейцев, будто сомневаясь в их способности понять его речь.

- Товарищ Сталин, как он есть наш вождь и учитель, верный продолжатель дела товарища Ленина, и наша партия, самая правильная партия на всем свете, потому что она руководствуется бессмертным учением великих вождей всемирного пролетариата Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, ведут советский рабочий класс и беднейшее крестьянство к полной победе социализма и коммунизма, к всемирной мировой революции пролетариата, - заученно, не сбиваясь, выпускал Обыков из круглого рта круглые, будто колечки табачного дыма, слова.

- Вот здесь, в газете “Правда”, которая есть орган нашей большевистской партии и которая всегда пишет одну голую правду, - потыкал Обыков пальцем в лежащую перед ним газету, - здесь написано, как трудовое крестьянство с энтузиазмом записывается в колхозы, которые есть высшая форма хозяйствования на земле, потому что крестьяне на собственной шкуре узнали, что есть капиталистическая эксплуатация буржуазии и кулаков-мироедов. А здесь, на Тереке, как и в других подобных местах, то есть на Кубани и Дону, казаки саботируют колхозы, подрывают советскую власть, которая не может терпеть такого к себе контрреволюционного и, прямо скажем, позорного отношения. Если Господь Бог по учению церковников, которые есть тоже эксплуататоры трудящихся масс, наказывает верующих за их грехи, которые выражаются в несоблюдении постов и прочих всяких темных суеверий, если Бог требует к себе любви и поклонения, и все верующие считают это правильным, то тем более правильно поступает советская власть, карая контрреволюционный элемент за нарушение революционных законов и сопротивление советской власти, потому что эта власть ваше власти Бога и всего прочего.

“Да-да, - думал Матов, слушая и не слушая Обыкова. - У нас нет времени ждать, пока все неверующие в советскую власть станут верующими в нее, потому что миллионы угнетенных трудящихся во всем мире терпят такие бедствия и лишения от помещиков и капиталистов и с таким нетерпением и надеждой ждут своего освобождения, что мы просто не имеем права не оправдать этих надежд. А чтобы оправдать эти надежды, нам прежде всего надо укрепить свою страну, сделать Красную Армию самой сильной армией в мире, чтобы в решительный момент прийти на помощь восставшему пролетариату и колониальным народам. И это должно произойти скоро, очень скоро... Только я бы не так как-то стал объяснять все это красноармейцам. Многие из них, особенно которые из крестьян, все еще веруют в Бога, и тут нужно очень осторожно говорить на эту тему, а не так, как это делает политрук... Да и голос у него... Тут нужна задушевность, а он скрипит, как немазаное колесо...”

На столе горела керосиновая семилинейная лампа, она освещала лишь ближайшие фигуры красноармейцев, замерших в напряженных позах на лавках и табуретках. А дальше лишь стриженые головы да мерцающие внимательные глаза, по которым трудно понять, о чем думают эти люди, согласны они или не согласны с политруком. Ведь где-то на Украине или в Центральной России остались их семьи, там происходит то же самое, и каждый из них мерит своей меркой происходящее, у каждого болит свое и о своем.

“Надо будет самому поговорить с ребятами... то есть с красноармейцами, надо вообще учиться говорить правильно и грамотно, - рассуждал сам с собой Матов, и ему казалось, что он может не успеть в этой жизни научиться всему тому, что должен знать красный командир, что события всемирного масштаба нахлынут раньше, чем он к ним подготовится, и его охватывало нервное нетерпение. - Надо уметь убеждать, уметь вести за собой, если я хочу стать настоящим командиром, чтобы не только уставные требования и воинская дисциплина влияли на отношения командира с подчиненными ему красноармейцами, но и личный авторитет. Вот комбриг говорит хорошо, просто и доходчиво, а главное - убедительно. Надо и мне научиться говорить так же. И даже лучше. А то вот Левкоев - так он совсем говорить не умеет и не старается... И Обыков тоже, хотя ему и положено...”

- Советская власть - самая справедливая власть во всем мире, - со скрипом выкатывал из маленького круглого рта круглые слова Обыков. - Это видно даже из того, что она завоевательную, колонизаторскую политику царского правительства на Кавказе превратила в политику сотрудничества с горскими народами, политику вековой вражды в политику мира и дружбы. Зловредные элементы распространяют слухи о якобы имеющих место конфликтах горцев с беднейшими слоями казачества. Это самые настоящие враки. Красная армия, представителями которой мы здесь являемся, не допустит никаких конфликтов, с чьей бы стороны они ни исходили. Большевистская партия и советское правительство, лично товарищ Сталин и нарком Ворошилов следят с огромным вниманием за тем, что происходит... следят за нашими с вами действиями и службой...

В это время где-то за хутором, со стороны Вострюкова, раздался далекий выстрел. Немного погодя за ним еще два.

Обыков оборвал свою заученную речь, замер над столом, а все головы поворотились в одну сторону.

Матов вскочил на ноги.

- Дежурное отделение, в ружье! - громко выкрикнул он. - Остальные - боевая готовность!

Красноармейцы шумно поднялись, затопали сапоги, загремели лавки и табуреты, в горницу из открытой двери пахнуло холодом и ворвались клубы белого пара, язычок пламени в лампе заметался и закоптил.

Г л а в а 2 1

Через несколько минут двое саней, набитых красноармейцами с винтовками, взвизгнув полозьями, вырвались на середину улицы и помчались по дороге вниз, к Тереку, туда, где ходили парные патрули. Вслед за санями со своего двора охлюпкой выскочил на Черкесе Матов, с места взял наметом, догнал сани с дежурным отделением, перегнал и пошел, пошел пластаться по серебристой от лунного света дороге наперегонки со своей густо-ультрамариновой тенью.

Вот и первый патруль. Матов резко осадил разогнавшегося коня, тот бросил вверх свое сухое тело, замолотив передними копытами воздух, завертевшись на одном месте, чуть не скинув со своей спины седока.

- Кто стрелял?

- Там! Там! Дальше! - замахали руками патрульные.

Матов снова отпустил поводья, давая Черкесу полную волю. Только возле четвертого патруля он остановил его бег.

- Двое, товарищ лейтенант! Глядим - дорогу перебегают! - докладывал старший наряда, возбужденно размахивая одной рукой, а другой держа винтовку за ложе. - Мы - стой! Куда-а та-ам! Как чесанули, как чесанули!.. Ну, мы - стрелять. Пальнули раз - бегут, пальнули вдвоем - опять же бегут. Мы хотели еще пальнуть, а их уж и не видать!

Подлетели сани с дежурным отделением, и Матов приказал гнать прямо на санях по целине, сколько возможно будет, и первым пустил своего Черкеса рысью, вглядываясь вперед, туда, где серебристое сияние заснеженной степи стекало в густую фиолетовую дымку и гасло в ней. В этой дымке пропали неизвестные, наверняка - враги советской власти и трудового народа, и дело чести командира взвода Матова найти, догнать этих врагов и обезвредить.

Снега в степи оказалось не так уж много, и Черкес шел ровно, пофыркивая и екая селезенкой, лишь иногда оступаясь на неровностях, но тут же выправляясь. Чем ближе подступала фиолетовая дымка, тем явственнее открывалась широкая лощина, сливающаяся вдалеке с темным небом, истыканным крупными звездами, тем глубже становился снег, тем чаще Черкес оступался, проваливаясь то передними, то задними ногами и резко взбрыкивая. Нечего было и думать преследовать беглецов таким образом.

Матов остановился и поднял руку.

- Нигорьев, ко мне! - позвал он командира отделения, смышленого рабочего парня из Иваново, и когда тот подбежал, приказал: - Бери половину отделения, рассыпь цепью и туда! - махнул Матов рукой в фиолетовую дымку. - Найдите их след и за ними по следу. Вторую половину рассадить по саням и за мной. Мы постараемся проехать вот здесь, слева, поверху, и перехватить их. Если они свернут вправо, в сторону Вострюкова, дай знать двумя выстрелами, догони, окружи, уложи на снег, обезоружь. Будут оказывать сопротивление... Короче говоря, по обстоятельствам. Если мы их перехватим, тоже даем два выстрела, тогда возвращайтесь назад. Ясно?

- Так точно, товарищ командир!

- Ну, действуй! - Матов был уверен, что эти двое направо не пойдут: направо - это значит выходить на увал и рисковать быть обнаруженными преследователями; но и по лощине они далеко не пойдут из-за глубокого снега, следовательно, у них один путь - к лесу, который днем виднеется на горизонте слева.

Какое-то время, оглядываясь, Матов видел жиденькую цепочку красноармейцев, медленно спускавшуюся в лощину, но вскоре они растворились в фиолетовой дымке.

Черкес под Матовым шел ходко, а вслед за ним, не отставая, двое саней с красноармейцами, съежившимися от холода. Вскоре на пути у них возник глубокий овраг, и Матов повернул влево, вдоль его кромки. Овраг становился все уже и уже, и вот лишь небольшая канава, которую конь взял легко, но возница первых же саней въехал в нее боком - и сани опрокинулись.

Оставив своих красноармейцев выбираться из канавы, Матов наддал ходу, выскочил на большой холмик и сразу же увидел две черные фигурки, бредущие по полю. Это было так неожиданно, что он замер и даже задержал дыхание, будто боясь, что, едва эти черные фигурки заметят его, тут же и исчезнут.

Никакого страха Матов не испытывал, а испытывал азарт охотника, выследившего матерого медведя перед тем, как тому залечь в берлогу: медведь близко, но стрелять еще нельзя. Сколько раз Матов испытывал этот азарт, и сколько раз бывало, что азарт оказывался сильнее рассудка: неосторожное движение и - медведь, рявкнув, пускался наутек и исчезал в лесной чаще.

Конь громко фыркнул - и две фигурки замерли и обернулись к Матову. Матов пустил Черкеса вниз, на ходу выхватил револьвер и, выстрелив дважды вверх, понесся на этих двоих, оглашая тишину ночной степи громким криком:

- Стой! Стой, стрелять буду! Стой, гады! Взвод, ко мне! Окружай их! Окружай! Ложись! Бросай оружие! Руки за голову! - Матов скакал и орал, орал не переставая, сам не зная, зачем он это делает.

Один из беглецов, поменьше ростом, кинулся к другому, они слились вместе, и когда Матов подскакал совсем близко, и стал кружить вокруг них, размахивая револьвером и выкрикивая команды и угрозы, но держась все-таки на некотором отдалении от них, оба они повалились на снег и замерли темной и жалкой кучкой.

Уже наверху загалдели красноармейцы и, рассыпаясь цепью, побежали к своему командиру и его пленникам. В лунном свете поблескивали винтовки и штыки, устремленные вперед.

Матов остановил коня в пяти шагах от лежащих беглецов и замолчал. Что-то было в этих двоих совсем не то, чего он ожидал. Еще не совсем разобравшись в чем тут дело, почувствовал неловкость и стыд.

Матов соскочил с коня и, держа его на поводу, подошел к лежащим.

- А ну встаньте! - приказал он негромко, и те медленно поднялись, отряхиваясь от снега. Матов услыхал тихое, сдерживаемое всхлипывание, и понял, что перед ним - дети, мальчишка и девчонка лет по двенадцати-четырнадцати.

Подбежали красноармейцы и остановились, тяжело дыша, все еще держа винтовки наперевес.

- Вы кто такие? Откуда? - спросил Матов, стараясь разглядеть лица беглецов.

- С хутора мы, с Ключевого.

- А почему по ночам ходите?

- Дядечьку, видпустыте нас! Нас батяня с маманей ждуть, - заканючил мальчишка.

- А далеко этот ваш хутор?

- Та ни-и, нэ дюже.

Матов оглянулся в растерянности.

Дети не могут быть врагами, не могут, следовательно, представлять опасности для советской власти, но, с другой стороны, был приказ: никого из зоны оцепления не выпускать и в зону не пускать тоже, всех задерживать. Нарушить приказ Матов не мог, но и задерживать этих ребятишек как вражеский элемент - тоже.

- Мы вот что сделаем, - решил наконец он эту сложную для себя задачу. - Мы сейчас поедем на хутор Матюхинский, вы там отдохнете, переночуете, поедите, а потом и решим, как вас доставить к отцу с матерью.

- Дя-енька, мы са-ами! - заканючила теперь и девчушка, но Матов уже решил: ему было и жаль этих ребятишек, и не мог он, даже если бы не было приказа, бросить их посреди степи, тем более что не знал, где этот хутор Ключевой находится, может, до него о-го-го сколько, а это - дети, мало ли что, ну и приказ, конечно, тоже. Да и никто им ничего плохого не сделает - ни они, Красная Армия, ни ОГПУ.

- Ну-ка, быстренько наверх и в сани! - скомандовал Матов, перекидывая уздечку через голову Черкеса. - Ребята, забирайте их в сани! Да и винтовки-то чего выставили? Эка вы, ребята!

Красноармейцы стали закидывать винтовки за спину и шумно и облегченно переговариваться. Послышался смех, подначки. Матов, взгромоздившись на Черкеса, ехал впереди и улыбался невесть чему. Может, тому, как представлялась ему встреча с двумя неизвестными, которые виделись ему матерыми врагами, до зубов вооруженными, хитрыми и жестокими, как их описывают в газетах, а оказалось совсем не то.

Может, он улыбался своему страху, который ведь все-таки был в нем, был, как и неделю назад, когда он увидел в овражке костер, а ему казалось, что страх - это удел каких-то совершенно несамостоятельных людишек, не имеющих перед собой никакой жизненной цели.

Может, он улыбался тому, что все-таки настиг этих нарушителей, а другой какой командир взвода мог этого не сделать, лишь зря проплутав по степи...

И вообще, почему не радоваться, если жить так хорошо, и такой ясный месяц, и так ярко - к еще большему морозу - светятся вокруг него два голубоватых венца, и так весело и сочно хрустит снег под ногами красноармейцев и копытами Черкеса, и такое тепло исходит от его крепкой спины, и так он сам, Матов, молод и силен, и впереди у него большая и удачная жизнь...

Матов привел беглецов в свою хату и велел Петруку накормить их и напоить молоком. Когда мальчишка с девчонкой разделись, оба оказались тоненькими и худющими - в чем только душа держится. Они диковато оглядывались на Матова и на Петрука, который, как добрая нянька, ходил вокруг них, то усаживая за стол, то, спохватившись, тащил их мыть руки, то подсовывал им миски с борцом и хлеб, каждый раз повторяя одно и то же:

- Ось и добре, ось якы гарны дитоньки, - хотя самому было чуть больше двадцати, а выглядел едва ли старше этих ребятишек.

Матов, передав ребят Петруку, ушел на свою половину писать рапорт о задержании. Прежде чем идти к ротному на доклад, он еще хотел поговорить с ребятишками и выяснить, кто они как оказались в ночной степи вдали от своего дома. А что до их был действительно далековато даже для дневного пути, Матов определил по карте: хутор Ключевой от Матюхинского отстоял километров на двадцать, это если по прямой, а если по дороге, то и того больше. Раза два Матов подходил к двери и сквозь щели смотрел, как жадно ребятишки уплетали борщ, особенно налегая на хлеб, а потом, когда уже пили молоко, как клевали они носом, осоловело следя глазами за Петруком.

“Какие тут разговоры, - вздохнул Матов. - Ладно, утро вечера мудренее”. И, велев Петруку уложить детей спать, сам отправился к ротному на доклад, удивляясь, что тот сам не проявил интереса ко всей этой истории.

Оказалось, что Левкоева на месте нет, что он в шестой роте, и неизвестно, когда вернется.

“Опять там пьянка, - подумал комвзвода Матов, испытывая неловкость перед младшим политруком Обыковым, который почему-то, как и сам Матов, делает вид, что ничего противоуставного в роте не происходит.

Обыков, прочитав донесение Матова, сунул его в планшет и зашагал по горнице от печки к окну и обратно, глубоко засунув руки в карманы галифе и что-то там, в карманах, перебирая пальцами.

- Просто ума не приложу, чего он там делает, - говорил он своим резким голосом, морща круглое лицо. Остановился перед Матовым, который сидел за столом на лавке и курил. - Может, послать туда людей? – И сам же себе ответил: - А какой в этом смысл? Там и своих людей хватает. Опять же, если что стряслось, так прислали бы нарочного.

“Чего у них там может стрястись? - думал Матов. – Перепились - вот что у них могло там стрястись...”

Ему вспомнился казак, хозяин хаты, в которой остановился Сергеев, бутыль с мутной самогонкой... А вдруг этот казак специально спаивает красных командиров, чтобы, улучив момент, всех их перебить, а потом и красноармейцев шестой роты, и вот сейчас там это, может быть, уже произошло, казаки готовят нападение на хутор Матюхинский и на другие хутора, а он, комвзвода Матов, преступно бездействует, зная или догадываясь, что там происходит что из этого может получиться.

Может, к тому же, ребятишки эти разведчики или связные, посланные с каким-то заданием. Иначе как объяснить появление детей в ночной степи вдали от жилья? И как потом он, Матов, будет смотреть в глаза своим товарищам?..

А с другой стороны, разве Левкоев впервой уезжает в шестую роту? Разве младший политрук Обыков не знает, зачем он туда ездит? А если знает, почему не принимает мер?

Обыков походил-походил, остановился перед Матовым, глядя на него маленькими круглыми глазками.

- Да, о чем-то я хотел тебя спросить... Ты неделю назад был в шестой роте... А больше там не был?

- Нет, не был.

- М-мда. Впрочем, ладно. Иди, чего уж теперь... А казачат этих не отпускай, попридержи их у себя: пусть начальство решает, что с ними делать.

Матов вышел на улицу, вдохнул полной грудью морозный воздух.

“Может, надо было сказать политруку, что у них там попойка? Похоже, Обыков подталкивал меня к этому... Да. А зачем? А затем, что ему нужна зацепка. Если бы я сказал, он бы дал делу ход, а так... Но я-то... я-то!.. Других осуждаю, а сам не лучше. Ведь если встать на принципиальную позицию, то сказать политруку я должен: моральный климат в роте – это его прямая обязанность... Но и моя тоже. Так что же делать?”

В нерешительности Матов оглянулся на окна хаты, только что покинутой им: сквозь щели в ставнях пробивался густой свет керосиновой лампы и стекал по сиренево-синей стене. Вот свет пропал, вот проявился снова - политрук все еще ходил от печки к окну и обратно.

Не оставалось сомнений, что политрук знает, зачем Левкоев ездит в шестую роту, и мучается сейчас одним только вопросом: что ему, политруку, делать, если попойки эти откроются?

А что делать Матову, комсомольцу и красному командиру?

Матов, задав себе этот вопрос, отвечать на него не стал и быстро зашагал по улице, то попадая в тень, то под свет высокой луны и опять испытывая какую-то непонятную тревогу, будто это он сам, а не комроты Левкоев, сотворил что-то стыдное и прячется теперь от людских глаз, которые следят за каждым его шагом сквозь щели в темных ставнях.

Смутно было на душе у Матова, и долго он не мог уснуть, ворочаясь на чужой постели, слишком непривычной, слишком мягкой для его тела.

 

Г л а в а 2 2

После завтрака командиры взводов собрались у командира роты. Ротный Левкоев вел себя как ни в чем не бывало, только голос его был хрипл да глаза мутны и красны с недосыпу.

Он распек командира первого взвода за то, что его красноармейцы плохо несут патрульную службу, приказал интенсивнее проводить строевые занятия на хуторской площади, потому что “мы сюда не на курорт приехали и упадок дисциплины и порядка я в своей роте не потерплю”. Матову приказал задержанных не отпускать, сообщил, что послал нарочного в штаб батальона с донесением о задержании, и надо, следовательно, ждать дальнейших указаний.

Еще сказал, что слухи о столкновениях чеченцев и ингушей с казаками заселяемых станиц и хуторов не есть слухи, а есть достоверный факт, что командиры взводов, как и рядовые бойцы, должны усилить бдительность и боеготовность, тем более что погода для этих мест стоит небывало морозная, но долго морозы не продержатся: это вам не север, а после морозов обычно наступают оттепели со снегопадами и метелями. Иногда с дождями. К этому тоже надо быть готовыми по всем статьям.

Комроты Левкоев был как никогда энергичен, деятелен, будто наверстывал потерянное время, и целый день по хутору разносился его резкий голос, то с кавказским акцентом, когда ротный был благодушен, то без него, когда в роте обнаруживался какой-то неполадок.

Матов вернулся к себе во взвод, дела захватили его, и он никак не мог выкроить минутку для разговора со своими пленниками, для разговора, который ему почему-то был мучительно необходим. Только к полудню он появился в своей хате, застав ребятишек одетыми, смирно сидящими на лавке возле двери под присмотром Петрука.

- Ось, товарищу комвзводу, - встретил его Петрук, - я им кажу: чого одилысь, у хати тэпло, придэ товарищ командир и скажэ, чого робыты. Ни, нэ слухатють, одилысь и сыдять. Ось подывитесь.

Матов разделся, прошел к столу, выпил кружку молока, поданную ему Петруком.

- Садитесь сюда, - приказал он ребятам, стараясь смягчить голос, сделать его дружелюбным. - Садитесь, не бойтесь. Мне надо поговорить с вами... Да вы, ребята, разденьтесь! И то правда: здесь такая жара, сопреете, а потом на мороз.

- Та ни-и, ничого, нэ соприем, - решительно отказался парнишка, и когда девчушка приподнялась было, чтобы пройти к столу, дернул ее за рукав и усадил на место.

- Да, кстати, как вас зовут?

- Хлопчика зовут Андрием, - опередил ребят Политрук, - а дивчину Наталкой.

- Ну, хорошо. Вот и познакомились. Так, расскажите мне, почему вы оказались ночью в степи? Да еще так далеко от своего дома. Только, пожалуйста, ничего не выдумывайте, - добавил Матов, видя, что ребятишки опустили головы и не торопятся отвечать на его вопрос.

Тогда он вопросительно глянул на Петрука, которому, уходя, поручил накормить ребят и выведать у них все, что можно. Но Петрук на вопросительный взгляд командира виновато повел плечами и вздернул вверх брови и нижнюю губу.

- Что ж, не хотите говорить, и не надо, - согласился Матов. - А только если вы мне не станете отвечать, то придется вас сдать в ГПУ. Мне так и сказали: узнай, что это за ребята, и если это хорошие ребята, то и отпусти их с Богом. А как же я вас отпущу, если вы разговаривать со мной не хотите? Такие вот дела.

- Дя-енько, миленький, видпустыте нас, - захныкала Наталка. - Мы ничого ни зробылы, ниякого зла ни содиялы. - И она заплакала беззвучно, лишь шмыгая носом и время от времени вытирая глаза концом белой косынки, повязанной под шерстяную шаль.

- Ну, чего ж плакать-то! - растерялся Матов. - Вас ведь никто не собирается обижать, никто вам не желает зла. Посудите сами: ночь, патрульные красноармейцы увидели, как кто-то перебегает дорогу, кричат, стреляют, а им велено всех задерживать... Ну что бы вы стали на их месте делать? А вдруг это какие-нибудь преступники, бандиты?

- Яки ж мы бандюки? Мы нэ бандюки, - угрюмо, не поднимая головы, произнес Андрейка.

- Но это уже потом выяснилось, когда вас догнали. А тогда-то никто этого не знал.

- Ось и видпустите, колы узналы.

- Да я что? По мне так хоть сейчас...

Матова уже тяготил этот бессмысленный разговор. Будь его воля, он бы таки и отпустил этих ребятишек, даже ничего не зная о них. Чьи бы эти дети ни были, они только дети и не более того. Никакого вреда нанести советской власти они не могут, даже если их послали в разведку... Хотя... какая там разведка! Но и упрямство их было ему непонятно, оно начинало почему-то раздражать его, даже злить.

“Я просто не умею разговаривать с детьми, - подумал он. – Да и какое, собственно, мне до них дело? Пусть ими занимаются другие, кому это положено”. Но даже и решив так, Матов упрямо продолжал гнуть свою линию, ему не хотелось признавать себя побежденным упрямство двух несмышленышей.

- Небось испугались, когда начали стрелять? - спросил он с усмешкой, пытаясь нащупать новую дорожку к их душам.

- Спугалысь? - Андрейка впервые поднял голову и посмотрел в глаза Матову. Взгляд его был не по-мальчишески тверд и презрителен. – Чого нам боытяся? Та вони стрелять-то нэ вмиють: пули эвон куда пишлы – до горы!

- А ты умеешь стрелять?

- Я-то? А як же! Я утку влет бью з першого разу.

- Да ну-у! Хвастаешь небось?

- Чого мэни брехать, - опустил голову мальчишка и снова уставился на свои руки.

- Цэ вирно, дяденько, - поддержала брата Наталка. - У нас на озере страсть як богато вуток, так Андрейко як нэ пидэ, зараз и принэсэ. Вин у нас дюже добрый добытчик, - уже с гордостью заключила она.

Тут Матов вспомнил, что он не то читал где-то, не то слыхал, будто у казаков отобрали всякое оружие, в том числе и охотничье, так что если мальчишка действительно стрелял уток, то из ружья, утаенного от советской власти.

“Мальчонка, а повадки уже казачьи, - подумал Матов, решив не показывать вида, что он что-то вызнал из этого разговора. - И потом - озеро... озеро... Возле хутора Ключевого нет озера. - Матов еще раз мысленно исследовал карту. - Может, она пруд называет озером?”

- А озеро-то хоть большое?

- Дюже вэлыкэ!

И опять мальчишка незаметно дернул Наталку за рукав.

Матов, почувствовав слабинку в словах задержанных ребятишек, и дальше продолжал бы выпытывать у них, кто они и что, хотя бы из любопытства, но в это время к хате подъехали, послышалось громкое “Тпру!”, фырканье лошадей.

Петрук метнулся к окну и предупредил:

- Там командир роты та ще якый-то командир з ным.

Матов вышел из хаты.

У плетня фыркала пара лошадей, запряженных в большие сани, огромный возница в тулупе поправлял упряжь. От калитки шел Левкоев, вслед за ним командир с малиновыми петлицами, рослый и круглолицый.

Когда они подошли к крыльцу, Левкоев, слегка повернувшись к незнакомцу, представил Матова, будто чудо какое:

- Вот это и есть комвзвода Матов. - И уже Матову, но значительно тише: - Товарищ из органов.

Незнакомец смерил Матова внимательным взглядом, поднялся на крыльцо и протянул руку.

- Зубилин. По поводу ваших пленных. - И, удержав руку Матова в своей крепкой и цепкой руке, спросил: - Не пробовали у них узнать, кто такие?

- Как зовут, знаю, а остальное меня не интересует, - почему-то, неожиданно для себя, соврал Матов и, чувствуя, что краснеет, и разозлясь на себя и на этого незнакомого командира, решительно высвободил руку. Все еще продолжая стоять перед дверью, как бы загораживая ее от пришельцев, Матов пояснил: - Да и что, собственно, можно узнать у детей?

- Да? Ну это мы сейчас посмотрим, - с этими словами Зубилин шагнул к двери, и Матов был вынужден уступить ему дорогу.

Когда Матов вслед за Зубилиным вошел в горницу, первое, что он увидел, это испуганные глаза ребят, которыми они следили за каждым шагом взрослых, но больше - за Зубилиным, видимо, сразу же признав в нем человека, от которого будет зависеть их судьба.

Матову было любопытно послушать, каким образом этот гэпэушник разговорит его пленников, - видимо, и Левкоев был настроен ан то же самое, потому что сел к столу, стащил с головы буденовку и расстегнулся, - но опять что-то толкнуло Матова, и он, сняв с гвоздя у двери свою шинель, начал молча одеваться, стараясь не смотреть на детей.

В это же время Зубилин, наоборот, разделся, бросил шинель на лавку, сел за стол, пригладил рукой свои рыжие волосы, раскрыл полевую сумку, вынул блокнот и карандаш, огляделся, будто искал что-то, что обязательно должно находиться в этой хате, да вот куда-то запропастилось, и выжидательно уставился на Матова.

- Товарищ командир роты, - обратился Матов к Левкоеву, - разрешите идти.

- А? А, да, иди, взводный. Иди. Патрули проверял сегодня?

- Вот... собираюсь.

- Ну, хорошо. Потом зайдешь ко мне.

- Есть... Петрук! - окликнул Матов своего вестового, который с любопытством выглядывал из запечья, и, не дожидаясь, пока тот оденется, вышел вон.

Г л а в а 2 3

Примерно через час Матов возвращался на хутор по уже знакомой дороге. Он полулежал в санях на сене, запахнувшись в тулуп; Петрук правил, иногда почмокивал губами и подергивая вожжами; Черкес бежал ленивой рысью, будто зная, что его седоки никуда не спешат.

С юго-запада наползала мрачная туча, и степь в той стороне была затянута непроницаемым пологом. Солнце плавило бахромчатый край тучи, посылая косые лучи на притихшую заснеженную степь, оно уже помутнело и потеряло недавний блеск; далекий Казбек и синие горы едва угадывались вдали, затянутые голубой дымкой.

Но даже если отвернуться от наплывающей тучи и смотреть только на восток, где небо все еще было чисто и прозрачно, даже и тогда, - но не только в небе, сколько в самой степи, - чувствовалось быстрое и непрерывное изменение, будто степь, готовясь принять надвигающуюся непогоду, укладывалась и затаивалась.

Казалось, что увалы ее и курганы стали ниже, а овраги и лощины потеряли пугающую глубину, что деревья и кусты съежились, сбросив с себя морозный наряд, а хуторские крыши припали к самой земле. Да и снег под полозьями уже не пел, а тихо шуршал, и не звенела дорога под копытами Черкеса.

“Снег будет, метель, - подумал Матов, вспомнив предупреждение Левкоева. - Надо бы на ночь убрать патрули: не ровен час - заплутают и замерзнут”.

С хутора, из-за крайней хаты, вырвалась пароконная повозка и сразу же пошла вскачь. Через минуту она поравнялась с Матовым, и он успел разглядеть в ней толстого возницу, гэпэушника Зубилина и две жалкие фигурки, съежившиеся у его ног.

Петрук оглянулся на своего командира, страдальчески сморщил красное от холода лицо, хотел, видно, что-то сказать, но Матов демонстративно зевнул и закрыл глаза, и тогда Петрук дернул вожжи и взмахнул кнутом - Черкес вскинул голову и наддал ходу.

Командир роты Левкоев, выслушав соображения Матов о надвигающейся метели и опасности, которую она представляет для патрулирующих красноармейцев, особенно городских, нахмурился, встал из-за стола и подошел к запотевшему окну, в которое была видна лишь часть хуторской улицы да две хаты напротив.

- А ты что думаешь, комиссар? - обернулся он к Обыкову.

- Так что я думаю... Я думаю, что наше дело нести службу в любую погоду. А вдруг что случится?! А? Ладно еще - пацаны, а этот, из гэпэу, говорил, что появились банды... Что тогда? Кто отвечать будет? Мы с тобой и будем отвечать.

- Ну, предположим, появится банда, - не сдавался Матов. – И что? Что могут сделать два красноармейца против банды? Да если она еще вынырнет неожиданно из метели... Ничего они не смогут сделать. Они и пикнуть-то не успеют...

- Послушай, взводный, откуда у тебя такая фамилия... такая матершинная? - неожиданно задал вопрос Левкоев, перебивая Матова, будто происхождение его фамилии давно занимало его, но он самостоятельно так и не смог разрешить эту загадку и лишь сейчас догадался спросить у самого Матова.

- Фамилия? - удивился Матов, почувствовав напряжение в голосе командира роты. - При чем тут фамилия? Я говорю, что мы людей потерять можем. У нас на Беломорье народ привычный и к морозам, и к метелям, а и то, случается, пропадают... Поставить охрану вокруг хутора, а дороги...

- И все-таки, взводный, чудная у тебя фамилия какая-то...

- Ничего чудного в моей фамилии нет, товарищ комроты. И дело тут не в матершине, а... Коврики есть такие, из веревок плетут, так эти коврики называются матами. Отсюда и фамилия.

- Скажи-ка... Вот видишь, комиссар, а ты, поди, и не знал, что есть такие коврики. Да-а, век живи, век учись. Ну, да мы еще молоды-ые... Молодые мы еще! Нас учить надо! - говорил Левкоев, все повышая и повышая голос.

Потом, отойдя от окна, прошелся по горнице и вдруг остановился перед Матовым, сидящим на лавке к стены.

- Вста-ать! - вдруг взвизгнул он, мгновенно побледнев и уставившись на Матова округлившимися глазами из-под черной щетины сросшихся бровей.

Матов медленно поднялся, привычным движением обеих рук от живота к спине

одернул гимнастерку и замер, руки по швам, глядя поверх головы ротного.

- Вот вам, товарищ командир взвода Матов, мой приказ: ночью через каждые два часа проверять патрули! Лично! И докладывать мне! Па-автари-ить при-ик-казание!

- Есть через каждые два часа проверять патрули и докладывать вам лично! Разрешите идти?

- Идите. И запомните, взводный: армия есть армия, и всякие там жалости - это для барышень! - Отвернулся и пошел к столу. Но когда Матов уже шагнул в сени, выкрикнул вдогонку: - А пацаны ваши - кулацкое семя, а вы с ними миндальничать, по головке гладить!

Уже закрыв за собой дверь, Матов с минуту стоял в сенях, переживая обиду. Потом, пересилив себя, снова открыл дверь в горницу и, не переступая порога, произнес:

- Прикажите, товарищ командир роты, звонить в колокол во время метели. - Закрыл дверь и вышел с сознанием исполненного долга.

Г л а в а 2 4

Метель обрушилась на хутор, когда Матов в одиночестве доедал свой обед.

Полчаса назад помкомвзвода Хачикян уехал на двух санях сменять патрульных. Уже тогда по улице носились белые вихри, крыши хат курились сдуваемым с них снегом, деревья беспорядочно размахивали черными ветвями, а в трубе выло на разные голоса.

Хотя Матов проинструктировал красноармейцев самым подробным образом, как вести себя в метель, чтобы не заблудиться, не уйти куда-нибудь в степь, и что делать, чтобы не замерзнуть, на душе все равно было неспокойно. Обида на командира роты прошла, да и какая может быть обида на своего командира! Если на такие обиды обращать внимание, то надо увольняться из армии, а это малодушно и вообще невозможно.

В сенях затопали, потом постучали в дверь, тут же она растворилась, и вошел командир первого взвода Захарчук, которого все звали Колобком за его невысокий рост, широкие плечи и выпуклую грудь.

- Обедаешь? Поздновато, - весело заметил он, расстегивая шинель.

- Я сейчас от ротного: велел каждые два часа проверять патрули и выделять людей на колокольню. Говорят, твоя идея, Николай...

- Буран начинается. Если кто заблудится, так чтоб по звону колокола мог ориентироваться. У нас на Севере всегда так делают. А ты что, против?

- Да нет, что ты! Просто у нас в роте не принято давать советы командиру, если тот не спрашивает. Вот Левкоев и психует, и вешает на всех собак. Осетин, кровь кавказская, горячая, - пояснил он.

Матов ничего не ответил, но про себя подумал, что вряд ли ротный сам бы додумался звонить в колокол, хотя психует он, конечно, из-за этого, а еще потому, что Матов предложил снять патрули. Зря предложил, конечно.

Захарчук подошел к печке, прижался к ней спиной.

- И вообще, должен тебе сказать, чем меньше начальству советуешь, тем самому спокойнее жить, потому что твои советы тебе же и исполнять. Я два года уже в роте и очень хорошо усвоил себе это правило.

И снова Матов ничего не сказал. Да и что говорить? Вовсе не нужно служить в роте целых два года, чтобы понять, чего любит ротный, а чего не любит. Но самому Матову всегда представлялось, что командиры Красной Армии - это братья одной семьи, где почитается старшинство, но более – умение и смекалка. На Беломорье старшим в промысловой артели выбирают как раз за это, часто отец ходил под началом своего сына. И это целесообразно, освящено вековым опытом.

Конечно, армия есть армия, свои умение и смекалку надо доказать делом, но совет, если он стоящий, почему обязательно принимать в штыки? Тем более, что Матов не собирается лезть со своими советами к комбату, а на уровне роты... - ведь здесь-то армейская семья и есть.

Захарчук потоптался немного возле печки и ушел, сказав, что вечером все взводные собираются у ротного на ужин и чтобы Матов приходил тоже.

Когда он ушел, Матов лег на кровать, положил руки под голову и уставился в потолок.

Ветер скулил и выл в трубе, возился Петрук возле печки, пахло кизяком и сеном. В голове мелькали обрывки мыслей, наплывали картинки из далекого и близкого прошлого.

Матов не заметил, как уснул, но и во сне было то же самое: то всплывало лицо отца, окутанное дымом цигарки, то лицо матери, озаряемое пламенем печи; то мелькали раскрасневшиеся лица новоиспеченных молодых командиров Красной Армии на выпускном училищном балу, то девичьи лица, но лицо Любаши, студентки пединститута, которая нравилась Матову, все время расплывалось и терялось в толпе других лиц; то виделись две жалкие фигурки, бредущие по заснеженной степи, и чей-то голос все повторял и повторял: “Кулацкое семя, а ты с ними миндальничаешь”.

Матов проснулся и сел на кровати, прислушался, но ничего, кроме гудения в трубе, не услыхал. “Сколько же я спал?” - подумал он с испугом, нашаривая в темноте сапоги.

В горнице на столе горела в полфитиля керосиновая лампа, Петрук посапывал на печке. Матов глянул на часы - подарок начальника училища за отличную учебу: половина пятого. Хотел разбудить Петрука, но передумал и, накинув лишь шинель, вышел на крыльцо.

Его сразу же, едва он открыл дверь, охватило могучим порывом ветра и в лицо швырнуло мокрым снегом. Не было видно не только хат на противоположной стороне улицы, но и сарая в каких-нибудь двадцати шагах от крыльца... ни неба, ни земли, одно движущееся белое месиво, забивающее рот, глаза, нос, так что ни дышать, ни смотреть было невозможно.

Матов представил себе своих красноармейцев на степной дороге и, гонимый тревогой, вернулся в хату, оделся как следует, разбудил Петрука и велел закладывать в сани Черкеса, а сам направился в хату напротив, где с частью красноармейцев помещался помкомвзвода Хачикян.

Только выйдя за ворота на улицу, проваливаясь в сугробы иногда по колено, Матов услыхал дребезжащий звук колокола, разрываемый ветром. Ветер дул то в лицо, почти поперек улицы, то в спину, кружил, опадал, снова набирал силу, звук колокола то уносился им за Терек в калмыцкие, а некогда хазарские степи, то в сторону гор, и красноармейцы его взвода, патрулирующие дорогу, не всегда могли этот звон услышать.

В хате вместе с Хачикяном находилось человек пятнадцать, они сгрудились вокруг стола, за которым четверо резались в домино. Было жарко, душно, накурено и шумно, под потолком горела керосиновая лампа под жестяным абажуром, тени от людей колыхались по стенам и печи.

Кто-то увидел командира, толкнул Хачикяна, сидевшего за столом, то вскочил и рявкнул хриплым басом:

- Встать! Смирно! Товарищ комвзвода! Свободные от несения службы красноармейцы второго взвода... помкомвзвода Хачикян!

- Вольно, садитесь, - разрешил Матов и прошел к столу.

Ему уступили место.

- На улице видели, что творится? - ни к кому конкретно не обращаясь, спросил он.

- Так точно, видели, - за всех ответил Хачикян.

- Через полчаса смена, поедем вместе. И еще: патрульным выдайте хлеба и сала.

- Есть выдать хлеба и сала, - как эхо повторил помкомвзвода, снова вскакивая, но Матов жестом руки усадил его на место.

- Самое главное, - продолжал Матов, пристально вглядываясь в лица своих красноармейцев, такие разные и с таким одинаковым выражением покорности в глазах и позах. - Самое главное в буран – это движение. Ни в коем случае не стоять на месте, двигаться, все время двигаться. А двигаться надо так: метров пятьдесят в одну сторону, потом в другую, чтобы все время по своей протоптанной тропе. Тогда не уйдете в степь и не потеряете дорогу. И еще: надо осознать, что вы выполняете важную задачу, которую поставила перед нами советская власть и товарищ Сталин. Всем ясно?

- Ясно! Чего там! - раздалось несколько унылых голосов.

- Не слышу энтузиазма! Еще раз: всем ясно?

- Так точно! Ясно, товарищ командир! - уже веселее на разные голоса ответили красноармейцы и зашевелились, сбрасывая с себя скованность.

- Сам буду каждые два часа проверять, как вы там несете службу. Ну и... И чтобы вам не так скучно было.

Г л а в а 2 5

В купе мягкого вагона Алексей Петрович был совершенно один. Да и на весь вагон пришлось меньше десятка пассажиров. Все это были какие-то странные, погруженные в себя люди. Они разбрелись по своим купе и будто затаились там в ожидании отправления поезда. Только двоих из них провожали - скорее всего, жены, - остальные же пришли поодиночке, поодиночке же, с интервалами, прошли в вагон.

Алексей Петрович, кинув свой чемодан на диван, вышел на деревянный перрон вокзала, повизгивающий от крепкого мороза, и наблюдал, как в другие, плацкартные, вагоны садились бывшие заключенные, одетые в новенькие телогрейки, ватные штаны, цигейковые шапки и кирзовые сапоги. Возле каждого вагона топтались - помимо проводников - красноармейцы с винтовками и примкнутыми штыками, неуклюжие в своих длинных овчинных тулупах.

От дыхания людей шел пар, пыхтел паровоз, дымили и воняли угаром вагонные печки, бывшие зэки выскакивали из низкого бревенчатого здания вокзала, оглядывались по сторонам и торопливо семенили к своим гонам, держа в одной руке тощие вещевые мешки с болтающимися лямками, в другой - бумаги.

Людей по перрону сновало не так уж и мало, и будь это на Ленинградском или Ярославском вокзалах Москвы, стоял бы гул от голосов, слышались бы восклицания, била бы в глаза оживленность и суета, а здесь лишь скрип промерзшего деревянного перрона под торопливыми шагами, равномерное пыхтение паровоза да резкие металлические звуки молоточка проверяющего тормозные буксы железнодорожного рабочего.

Стоило закрыть глаза, - Алексей Петрович не удержался от этого соблазна, - как возникало ощущение, будто находишься внутри муравьиной кучи или какого-то механизма, который чавкает, визжит, гудит, стучит и скрипит своими колесами и шестеренками, но все это само по себе, без человеческого вмешательства.

Алексей Петрович знал, что Ирэна Яковлевна не придет его проводить, но все же ждал почему-то и надеялся: по его понятиям то, что между ними произошло, требовало каких-то внешних подтверждений, доказывающих неслучайность их отношений и возможность продолжения в будущем.

В последнюю ночь он попытался завести разговор об этом - об их встрече в Москве, и не столько потому, что ему в ту самую минуту хотелось