Виктория Андреева
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > РУССКАЯ ЖИЗНЬ


Виктория Андреева

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"



К читателю
Авторы
Архив 2002
Архив 2003
Архив 2004
Архив 2005
Архив 2006
Архив 2007
Архив 2008
Архив 2009
Архив 2010
Архив 2011


Редакционный совет

Ирина АРЗАМАСЦЕВА
Юрий КОЗЛОВ
Вячеслав КУПРИЯНОВ
Константин МАМАЕВ
Ирина МЕДВЕДЕВА
Владимир МИКУШЕВИЧ
Алексей МОКРОУСОВ
Татьяна НАБАТНИКОВА
Владислав ОТРОШЕНКО
Виктор ПОСОШКОВ
Маргарита СОСНИЦКАЯ
Юрий СТЕПАНОВ
Олег ШИШКИН
Татьяна ШИШОВА
Лев ЯКОВЛЕВ

"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
"МОЛОКО"
СЛАВЯНСТВО
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Виктория Андреева

ТЕЛЕФОННЫЙ РОМАН

ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ

В тот несчастный для Эммы год мы уехали в Россию. Уезжали как обычно удирали на лето в Европу, судорожно пытаясь решить уравнение с сорока неизвестными: получить визу, сдать квартиру, купить самые дешевые билеты, “сочинить” для всех подарки. Уезжали безоглядно, словно получили вольную, бросив все и уйдя с головой в новое временное измерение – в открывшуюся для нас после 16 лет Россию. Суеверно никому не говоря ни слова об этом.
Мир прошлого оживал с той точки, где он прервался для меня 16 лет назад. Разматывалась лента Ленинградского шоссе со щербинками, выбоинамии и зазубринами памяти: cеренький неказистый дождливый день, испуганно убегающие от дождя редкие прохожие, метро “Аэропорт”, за углом – ежедневный автобус в “Архангельское”. Оживают плотно заселенные историческим воображением или, скорее, исторической ностальгией Петровский дворец, Странноприимный дом, Голицинская больница, Английский клоб, мой университет, Зарядье, Коровий брод, Госпитальный вал. Плавно скользят за окном такси знакомые улицы: “Здесь поверните налево. Что, нет поворота? Ах простите, мне казалось, что есть. А сейчас прямо. Ну тогда езжайте, как знаете. Я, действительно, все забыла.” Плавно переливалась, мерцала, дышала, звучала, оживала, распрямлялась русская речь, тихая, обволакивающая, мягкая – таксист был из разговорчивых. Наш дом оказался обшарпанным, кургузеньким, стареньким, но живучим. Как кривое дерево из даоских притчей. К окну прильнула с загадочно застывшим и улыбающимся, бледным и одутловатым лицом кустодиевской купчихи рыхлая соседка с первого этажа: “Сейчас принесу вам деньги, да-да, у них никогда нет сдачи. Да не надо, потом отдадите. Ничего, мне не а спеху. Да уж не обедняю.” Воздух был какой-то разряженный, с полустертой памятью о нас, уже почти без нашего дыхания, настроения, мыслей. Но отнюдь не враждебный, не выталкивающий, а, скорее, просто отвыкший от нас, как после лета на даче.
Mосква сразу же закрутила нас делами, заботами, радостями. Но, гуляя по Тверскому, проезжая мимо “розового гетто” с окнами на Бутырский вал и на “Правду”, я вспоминала Эмму, хорошо видя ее здесь. Это были времена начинающейся судорожной эйфории. Не было уверенности в ее реальности и продолжительности, но люди еще были по-барственному щедры на общение и доброжелательны. Для нас это была иллюзия возвращения в нормальный мир, без заскорузлых американских: джоб, рент, секьюрити. Главным вопросом был вопрос: “Како веруеши?” и надо было отвечать на него ответственно. И нас удивляла серьезность и напряженность вопрошания после 16 лет бездарной западной суеты, когда лучшие силы души тратились на решение все тех же первобытных вопросов: рент, джоб и – как мечта грешника о недоступном рае – медицинская помощь. И мы естественно и благодатно погрузились в нормальный и естественный мир друзей, и мы органично и естественно вернулись к прерванным разговорам, “и мы говорили друг друга, и мы продолжали друг друга”. И хотя мир редакций и университетов оставался по-прежнему монолитно-казенным, там уже появились какие-то улыбчиво-уклончивые, что-то про себя и про тебя знающие люди, похожие на заведующих отделами кадров или каких-то других отделов с доступом к личным делам, с изучающим взглядом и размытой аурой, от благожелательности которых становилось зябко. Тогда мы еще не прочитывали сценария, но какое-то недоверие вызывала эта блуждающая уклончивая доброжелательность, эта готовность к встрече и способность впитывать все, как губка, без отдачи. Вдумчиво они вбирали и отклоняли все то, что не входило в систему каких-то изветных им директив, а в нее не входило, естественно, все, о чем бы мы ни говорили. Но тем не менее, я хорошо видела здесь и Эмму, и Олега Артуровича с его седыми хипповыми кудрями, мягкой московской речью и рассыпающимся смехом. Подпольный прозаик, она, и подпольный поэт, он, – они были частью общей интеллигентской эйфории. Их усилия еще можно было распознать в этом воздухе перемен: “Нас было много на челне”. Тогда события еще не начали отбрасывать за собой зловещей тени, и еще было место для иллюзии, что, наконец-то настает-приходит время – “Приди-приди, желанное” – и для них, что они победили.
По возвращении в Нью-Йорк я сразу же позвонила Эмме, но ее номер не отвечал. Попробовала разыскать общих знакомых – безуспешно. Я уже собиралась поехать к ней. Но снова захватили труды-дела-заботы.
И вдруг через пару месяцев – звонок. Мужской незнакомый голос: “Можно Ольгу” “Да это я.” “Mеня попросила позвонить Вам Эмма Случевская. У нее был удар. Ей надо помочь. Бедняжка совсем одна. У нее нет родственников. Она сказала, что вы ее друзья. Я вам много раз звонил, но ваш телефон не отвечал. Она в нерсинг хоме. Вот ее телефон. Позвоните ей, у нее нет ни души на всем белом свете. Poor thing! Я рад, что я до вас дозвонился. Вы непременно навестите ее.”

Кто этот демон, поднимающий людей с насиженных мест и заманивающий их своим фальшивым блуждающим светом в свои катакомбы. Какие нужны были искривления пространства и представлений, чтобы заставить двух трезвых и уже далеко не молодых людей бросить дом, друзей, “дорогие могилы” и отправится искать по белу свету “где оскорбленному есть чувству уголок”? Какая холодная расчетливая ставка на незыблемость человеческой веры в разумные основания, в нормальный “цивилизованный”, не разрушенный братоубийственными войнами мир стояла за идеей этой странной эмиграции. В результате, как заметил один беспощадный наблюдатель, оппозиция существовавшему строю – вплоть до уровня просто недовольных – была выявлена, разметана по белу свету и влачила жалкое существование. Почетные стипендиаты от так сказать эмиграции и несколько преуспевающих балетных звезд не в счет. В рекордное время с минимальными затратами, под развевающимися флагами международной гуманитарной помощи была выполнена задача сталинских лагерей – проведена маоистская культурная чистка, и глубоко запрятанная в подполье и набравшая кой-какой разбег русская интеллигенция была успешно нейтрализована.

5 ноября
Вы знаете, Оля, они мне дают какое-то лекарство в маленькой капсуле. Я думала – это от Паркинсона. Сегодня утром они мне дали, и мне было так плохо. Я просила у них молоко и сказала, может, мне не нужно от Паркинсона. Они сказали, что это не от Паркинсона, а от того, что я дерусь. От Паркинсона пападрил, а от того, что я дерусь, милодрил или мимолар. Нет, от сижера финобагер. Это все из-за дурацких памперсов. Я им просто не даю одевать на себя эти дурацкие памперсы. Памперсы? Это такие бумажные штанишки. Их одевают детям, которые не умеют ходить в туалет. Я не хочу ходить под себя. Я не могу. Ребенок не соображает, он и делает в памперсы. А я зову-зову сестру, чтобы она подошла и помогла мне сходить в туалет, а они натягивают на меня памперсы. И пичкают меня транквилайзорами. Это вроде как бы тюрьма. Ведь они здесь получают такие деньги. Каждый серьезный больной приносит им большие деньги. Они здесь меня просто уничтожают. Отсюда надо убираться. Это просто концлагерь. Они на меня такие туфли одели, как арестантские, чтобы я не убежала. Солдатские, громадные туфли. В шнурках. Ведь у меня же руки не работают. Я правой рукой ничего не могу делать. Это меня привело в отчаяние. Они говорят, это очень дорогие туфли. 300 доларов. Не знаю, за что там можно было заплатить 300 долларов. Я шагу не могу в них ступить. Мне важно, чтобы у ноги была естественная позиция, когда я сижу. У меня же больные ноги. Зачем мне эта тяжесть? Чем они думают? Здесь слишком много свободы в этой стране. Каждый делает, что хочет: убивает, грабит, обманывает, ворует. Такого как здесь на каждом шагу: насилий, грабежей – там не было. Вместо того, чтобы помочь мне пойти в туалет, помочь лечь спать, она часами болтает по-испански. Такая свобода. Она ко мне иногда ничего вроде относится. Здесь ее племянник работает. Возле меня вертится: “Ты мне нравишься.” Господи, мне так надоели эти черные. Они себя только любят. Тут, правда, одна есть хорошая. Увидела, что я иду есть, сунула мне сливу: “На ешь.” Супервайзер тоже обо мне заботится. Притащила мне два куска “Айвори”. Я ей сказала, что не люблю мыться этим “Соап Касл”. Тот парень, который на меня все смотрит, сказал, что он – доктор. А эта сказала, что он – доктор-шит. Он это проглотил. Почему они сюда столько черных набрали? Они же всех белых ненавидят. Русская, которая здесь работает, Марина, она говорит, что сейчас очень трудно найти работу. Она получает 10 долларов в час. Она очень трудно работает. У нее очень тяжелая больная – громадная, толстая старая баба. Она ее моет. Она – хороший человек. Ее все на этаже знают. Она всем помогает. Кроме того, кто вам звонил, и Марины здесь нет русских. Он из Сибири. Он сказал, что у него очень плохо с сердцем, чуть не операцию надо делать. Я вам не могла дозвониться. Я его попросила. Он звонил-звонил пока не дозвонился. Здесь вообще никто ничего не делает. Только деньги получают. Каждый день жарят себе курицу, собираются и жрут. Никого не дозовешься – они на ланче. Здесь каждая копейка думает, что она миллион, целое состояние. Я все жду, когда, наконец, их босс приедет. Они ее боятся. Она за нас заступается. Она на них орет. Они в ее руках. Она тоже черная. Но не такая как они. Она, знаете, довольно пикантная. Она из Африки. Здесь все странно. Да у нас в Москве тоже была соседка, которая говорила: “Вона сонца вышла.” И жила в центре Москвы. А у соседа мать была сумасшедшая. Ее привозили в соломенной шляпке с цветами из больницы. Она сидела на окне и распевала: “Ленин Троцкому сказал: “Пойдем Троцкий на базар, Купим лошадь карию, Накормим пролетария.”” А одна ходила пьяная без носа и пела: “Берия, Берия вышел из доверия.” Даже милиция прибегала. А потом я описала эту пьяную старуху с девочкой. У меня о ней рассказ “Когда возвращается ветер”. Он в той рукописи, которую я вам давала. Это о новом Арбате. Я его тогда поэтизировала. Мне казалось, что он похож на Нью-Йорк. Ой, Оля, у меня соседка по палате храпит. Она тяжело дышит, прямо захлебывается. И еще по ночам включает телевизор на всю мощь, потому что у нее бессонница. Да, черная. Она меня все время будит, и я не могу заснуть. Она говорит, что не может заснуть без телевизора. И всю ночь напролет жрет печенье, хрустит как грызун. А потом зовет нерс: она хочет пить, у нее плохой желудок. Просто какая-то гнусность. Оля, Вы знаете, у меня все вертится в голове Блок, не могу вспомнить, из “Незнакомки”: “А в небе ко всему приученный... да, правильно, “бессмысленный кривится диск.” У меня есть одна тема, не хочу ее называть. Я очень люблю “Незнакомку”. У меня есть здесь Блок, но я читать не могу. Они мне сделали какие-то ортопедические очки: одно стекло с диоптрием, а другое без. Тоже безумно дорогие, а я в них ничего не вижу. Говорила да все без толку. Как их 300 долларовые ботинки. Как бы вернуть мои туфли? Мне сошэл воркер сказала, что она их видела в чемодане, но где мой чемодан теперь, она не знает. Они такие черные с красным цветком, на средних каблучках, не очень высокие. Там были другие очень миленькие, но они не кожаные. Такие галошки. У меня очень хорошие вещи, из “Сакса”, “Гудмана”. Они стоили гроши. На распродаже. И из Вены было много хороших вещей, мы их еще с папой покупали.

17 мая
Оля, я вообще ничего не могу понять. Здесь к одной ходит русская. Она тоже возмущена. Со мной что-то происходит, гнусное что-то. Они эту черную слушают, а я будто пустое место. Тут она как-то пришла с распухшей рожей и сказала, что это я ее ударила. Они ее слушают, а меня не слушают. Я говорю, что я ее не трогала. Они не слушают. Они мне внушают, что я сумасшедшая. Они сказали, что я ее ударила. Меня здесь напугали: “Пускай ваши друзья придут и поговорят с начальством – они увидят, что вы не одни, а то они упекут вас в сумасшедший дом.” Они меня не хотят слушать. Я им сказала: “Вы меня просто запугиваете, как в Советском Союзе.” Эта говорит, что я ее ударила. Я знаю, что черные боятся Библию. А она верующая. Я дала ей Библию сказала: “Поклянись, что я тебя била.” Она говорит: “Нет, нет.” Я нервничаю и поэтому я болею. Я ужасно нервничаю. У меня внутри все трясется. Они мне дают эту горечь от Паркинсона. Я им говорю: “У меня нет Паркинсона.” Эта нерс, у нее лицо знаете какое. Вы правильно назвали ее солдаткой. Я думаю, она пуэрториканка. Я читала, что среди пуэрториканцев много коммунистов. Я думаю, она – коммунистка. Я орала, чтобы отдали мои туфли и вещи. Это все сайкаетрист. Он мне сказал: “Что это вы так кричите?” Я говорю: “Мне сказали, что мои вещи отдали в салвейшен арми, а там одних вещей было на 25 тысяч. Я покупала только европейских дизайнеров.” Так он мне на это: “Ай донт эгри виз ю.” И ни слова про мои вещи. Мне надо снять квартиру. Мне нужны деньги. У меня мой собак. Я хочу его взять. Этот лойер сказал, что у меня 1000 долларов, но я не могу до него дозвониться.

12 июня
Сегодня вообще был страшный день. Они у меня украли кошелек, такой хорошенький. Там было 10 долларов. Я хочу, чтобы меня вернули на прежний этаж. Это какой-то чудовищный флор. И кровать здесь очень плохая: ни сесть, ни лежать. Всю ночь такая боль была в спине – не могла ни сесть, ни лечь. Я говорю, что я футбольныйй мяч? Я все-таки человек. Если я больна, зачем же приносить мне несчастья? Меня выбросили из квартиры, лишили вещей, книг, моего собака. Вчера я прорвалась к секьюрити и попросила вернуть мои вещи. Он сказал: завтра будут твои вещи. Утром я пришла, его не было. Другой сказал: Приходи после ланча. Я пришла – этой дряни не было. Как бы прижать эту дрянь? Поехала к сошэл воркеру, ее нет. Я голый человек на голой земле. Так говорила подруга моей матери. Она была в концлагере. Ее спасла только ее мать. Она все время следовала за ней. Передавала ей через проволоку еду, когда их на прогулку выводили. Она была любовницей журналиста Кольцова, за это ее посадили. А сам Кольцов сидел в номерном лагере, где у людей не было имен, а только номера на руке. Там его видел папин приятель, у которого окна выходили не в ту сторону. Он тоже был в этом лагере. Он рассказывал, как подожгли заключенных на прогулке и они бегали, как пылающие факелы и кричали, и никто им не помог. Тогда он, видимо, и погиб.

17 сентября
Сегодня работает та, которая говорит, что я ее ударила. Эта дрянь. Солдатская дрянь. Я ей сказала, она удивилась, откуда я знаю, что она солдатка. Я сказала, что я не знаю, но я вижу. Это ей было трудно понять. Сегодня они нам давали эту вонючую рыбу. И еще их страшный сириэл. Меня от него тошнит. Я почти ничего не ем и все равно толстею. А мне нельзя толстеть, иначе я не встану. Мне надо встать на ноги, чтобы отсюда уйти. И мне нужно забрать деньги у лойера. Я не могу снять квартиру без денег. Но к нему не дозвонишься. Секретарша все время отвечает, что его нет. Может, у вас получится. Ромашка сказал, надо писать сенатору. Он знает одного, который помог его матери. Позвоните Ромашке, может, он скажет имя этого сенатора. Он говорит: “Глупости, это не Советский Союз. Это Америка. Сенатор здесь помогает.”

28 октября
Оля, вы не представляете, что такое эти дома! Здесь много тихих сумасшедших. А врач он на меня смотрит, и у меня впечатление, что он в скафандре и в латах. Он меня не слушает. Ведь все врачи дают клятву Гиппократа. Я знаю, что от этих лекарств здоровые люди сходят с ума. Да, я попала, как кур в ощип. Как тут выжить? Да, он сумасшедший, но по-другому. Ведь Достоевский был сумасшедший, но он был гениальный писатель. Вот Гоген и Ван Гог. Ван Гог был нервный, издерганный, а Гоген был плотоядным. Ван Гог написал “Подсолнечники”, а Гоген ему позавидовал. И довел его до сумасшествия. Он написал, что Ван Гог был глупым. Но посмотрите на полотна Гогена и Ван Гога. Один – кусок камня или грязной глины, а другой – свет, боль, воздух. Вы знаете, чем человек талантливее, тем он более уязвимый.
Оля, я хочу завтра подняться к супервайзерше и поговорить. Она знает, что у меня были хорошие вещи. Они мне все время говорят: “Калм даун”. А я говорю им, как я могу калм даун, если у меня все вещи пропали. Мне эта русская все время говорит: “Пускай ваши друзья придут. Пусть увидят, что вы не одна. К вам иначе будут относиться.”

10 ноября
Оля! У меня такой кашель и насморк дикий, и здесь мне ничего не дают. У них ото всего “Талинол”. И запивать дают холодной водой. Вообще здесь странно лечат. Если у человека температура, они суют его в ледяную воду. У Наташиного малыша от ледяной воды начались судороги. Он выжил, потому что я им сказала, что надо давать тетрациклин, и температура сразу упала. А что они выделывают с лекарствами. Они не умеют думать, поэтому здесь такая медицина. Они не интеллигентные люди. Им не надо думать, у них нет никакого движения в голове. Оля, если вы мне сможете купить тетрациклин, вы меня спасете. Она мне вливает в рот ледяной оранч джус и ничего не слушает. У меня горло болит, я глотать не могу. Просить ее, это все равно, что просить стену. Она сделает наоборот. Здесь есть одна хорошая санитарка, но они мне дают какую-то дрянь. Я с этой здороваюсь сегодня она мне не отвечает. Я еще раз здороваюсь, она мне говорит, что не будет со мной здороваться, потому что я ее эними. Я даже плакала сегодня. Супервайзерша позвала меня к себе, здесь есть такая черная огромная, и сказала, что она меня любит, чтобы я ей все рассказала. Я ей сказала, что мой отец был враг народа и две бабушки были врагами народа. А теперь я стала врагом. Я сказала ей, что мой отец был видный журналист, он работал на радио, был редактором научного отдела в мэгэзин “Огонек” и что он помогал многим хорошим людям, он давал им работу и спасал их от голодной смерти. Вообще оказалось, что Америка вот какая страна. Здесь важен цвет твоей кожи. И если ты белый, то ты – дерьмо. Здесь много несчастненьких и убогих, но это не черные, а белые. У Роя Бредберри есть страшный рассказ о том, как черные угнетают белых. Я думала, что это фантастика. Я не могла в это поверить, я еще мою мать спрашивала, неужели, такое может быть. Она говорила: наверное, ведь он пишет, что знает, из своего опыта. Еще у него есть рассказ “Улыбка мадонны”, как черные стали разрывать мадонну, а он подбежал и спас ее губы и пришел домой, прижимая их к себе. Я очень люблю его рассказ “Вино из одуванчиков”. Какой-то человек говорит по телефону. Ему становится плохо, а трубка все говорит и говорит с ним. Вообще это очень глубокий писатель, оккультный писатель, он пишет о том, о чем не каждый пишет, он видит немного дальше, чем другие. Он – фантаст, но он и философ, прекрасный писатель. Это вам не Солженицын. Правда, Солженицын считает себя выше Достоевского. Примерно, как Гнедых выше Бунина. Я очень Бунина люблю. Помните его рассказ “Петлистые уши”. Его романтические “Темные аллеи”, гениальные рассказы. Так это дерьмо Гнедых его не печатал, когда тот бедствовал. Его называли подавальщиком у Бунина, он ему доставал тапочки из-под кровати.

4 февраля
Да, Оля, вы знаете, я читала у Татьяны Тэсс, кому принадлежит идея концентрационных лагерей. Не Гитлеру и не Сталину, а Ленину. Это он построил в Соловках первый концентрационный лагерь. Это его страшная идея, этой страшной дряни, которую так ненавидел Бунин. Помните его “Окаянные дни”? Сталин предлагал Бунину вернуться. Он посылал к нему послов с икрой, с едой, он знал, что Бунин голодает. Но Бунин не вернулся. Он же был дворянин. Что ему там было делать? Он им не верил. Куприн вернулся, Толстой вернулся, Марина Цветаева вернулась, и они ее там уничтожили. Когда мы приехали, Буль сказал мне какую-то гнусность про Марину Цветаеву. Он сказал, что она очень любила штаны, за мужиками гонялась. А я ему сказала, что это не его дело. Она – гениальный поэт, а они ее здесь уничтожали. Они ее ненавидели. Они ее нравственно уничтожали и морили голодом. Потому она вернулась, и с ней там расправились. Буль мне сказал, что я приехала, чтобы орать и их хоронить. Я ему сказала: “Я приехала не на похороны. Оставьте меня в покое.” Да, отца они и близко не подпустили. Гнедых заплатил ему разок 15 долларов за статью. Когда мы приехали, мой отец сразу увидел одного, который работал у Гнедыха. Он сказал мне: “Бойся его. Он страшная дрянь.” А тот очень боялся отца. Когда мы приходили, он сразу прятался. А один какой-то дурак приехал из Союза, так Гнедых сразу взял его на работу. Тот был коммунистом, ну и устроил ему пожар. Отец их боялся всю жизнь. Они уничтожили его сводных братьев. У него были три очень красивых брата. Всех троих забрали в концлагерь. Я помню, как отец и мама тоже сидели и ждали ареста. Папе Полевой написал в паспорте, что он – враг народа. Он был коммунист и страшная дрянь этот Полевой. Отца спасло, что Сталин подох. И папа устроился в радиокомитет. На него все эти дряни писали доносы, но его начальник хорошо к нему относился. Потом он перешел на телевидение и приглашал отца. Он хотел, чтобы папа писал для него книгу. Он мог хорошо заплатить. Но отец боялся его. Мама его понимала: “Конечно, это ни к чему.” Моя мать помнила всю жизнь, как у нее на глазах они расстреляли ее отца. Ей было 6 лет. Они тогда жили в Сочи, его там нашли и расстреляли на глазах у жены и дочери. Ему было 28 лет. Совсем мальчишка. Он был граф, дворянин, талантливый человек. Он кончил Московский университет и был многообещающим юристом. Его убрал Вышинский. Он ему завидовал. А мою бабушку выследили в церкви, куда она ходила молиться. Она была очень религиозная и нашла себе маленькую церковь. На нее донесли, что она графиня и в Бога верит, и ее взяли. Она погибла в концентрационном лагере. Сюда приходит одна русская. Так она рассказывала, что у ее мужа мать всю жизнь спала с куском черного хлеба под подушкой. Она знала, что они приходят забирать ночью и каждую ночь запасалась куском хлеба. До самой смерти. У моей приятельницы отца забрали ночью. Потому что его сестра в жила где-то в Глазго. Это была такая глупость. Сестра его бросила, когда ему было 11 лет и удрала в Китай, а оттуда в Англию. Он был нерусский, он был татарин. Он был татарский князь. А моя мать вышла замуж за черного лишь бы уехать из этой страны. У нее уже были билеты на пароход “Элизабет Квин”, но не было разрешения. Он был коммунистом – ему не дали разрешения на въезд. Он уехал потом без матери. С отцом они позже встретились. Этот черный где-то здесь живет, но я не знаю его фамилии. Мать мне рассказывала, как она стояла на берегу и смотрела, как отплывает в Америку этот огромный пароход. Она тогда жила в Риге. Я всю жизнь не знала фамилии моей матери. Она мне сказал: “Тебе лучше не знать, а то если тебя заберут, ты можешь сказать и тебе будет плохо.” Брат ее отца был белым офицером. Он уезжал в Париж и приехал к отцу матери с билетами в кармане. Но ее отец сказал: “Я – русский человек, я никуда не поеду. Я должен умереть здесь.” Потом его Вышинский расстрелял. Перед смертью мать взяла клятву с моего отца, что он меня увезет отсюда.
Моя мать была очень странная. Она была потусторонняя. Она все знала, все чувствовала. Знаете, в России есть такие люди. Она знала, когда она умрет. Перед смертью она меня спросила: “Какой сегодня день?” Я говорю: “11 октября.” А она мне: “Завтра 12? Завтра ты потеряешь свою мать. Ты не пугайся, я к тебе приду.” Она ко мне приходила через два месяца после смерти. Я почувствовала, что в комнате кто-то есть. Она была высокая, вся в белом, подплылы ко мне и меня перекрестила. В жизни-то она была маленькая. Потому мы и смогли уехать, что мама помогла. Они ведь нас не выпускали. Это было чудо, что нас выпустили. Я отцу говорила: “Мама с нами, и она нам поможет.” К отцу перед смертью она приходила. Я уходила купить что-то. Прихожу, отец сидит за машинкой – он печатал что-то – и плачет. Я спросила: “Ты что?” Он мне говорит: “Твоя мать за мной приходила. Я чувствовал ее руку на плече. Она меня уведет. Я не хочу умирать. Я хочу жить. Я не могу тебя оставить одну.” Он так не хотел умирать. Он любил Нью-Йорк. Он говорил, что он жил здесь в другой жизни. Он узнавал места. Узнавал дома. Мы с ним шли по даунтауну, и он говорил: третий дом будет такой-то, и мы видели точно такой дом. Перед смертью он мне сказал: “Ты не очень переживай, если я умру. Я очень хотел жить. Если я должен умереть, то это моя судьба. Но я счастлив, что я вырвался оттуда и умер на свободе.”

Нью-Йоpк, 1986-1991

Оглавление:

Первая часть

Вторая часть

Третья часть

 

 

 

РУССКАЯ ЖИЗНЬ



Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев