Сергей ДАНИЛОВ
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > МОЛОКО


МОЛОКО

Сергей ДАНИЛОВ

2011 г.

МОЛОКО



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Книжн. шкаф
Архив 2001 г.
Архив 2002 г.
Архив 2003 г.
Архив 2004 г.
Архив 2005 г.
Архив 2006 г.
Архив 2007 г.
Архив 2008 г.
Архив 2009 г.
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.
Архив 2012 г.
Архив 2013 г.


"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Сергей ДАНИЛОВ

Два рассказа

 Эх, хорошо-то  как, братцы мои, жить!

Согласно летнему отпускному расписанию очаг культуры выглядел одинокой скалой в Аравийской пустыне. Никто не восходил вверх, и не спускался вниз по грановитым  ступеням. Афиши сообщали  расписание московских гастролеров только на август. Скучающая  кассирша  пояснила из своего окошка, что по служебным делам нормальные люди заходят со служебного входа.

– Нам нужен пожарный прямо с сегодняшнего дня, –   женщина-завхоз сёминого возраста сощурилась на него в непритворной улыбке, –  у нас вам будет хорошо. Вы образованный человек, я людей приличных сразу вижу, небось, институт  окончили заочный?

– Приборный техникум, –  застенчиво признался Сёма, –  и очень давно, в каком году – не припомню даже.

– Замечательно! Значит с приборами сигнализации сами разберётесь. Срочно пишите заявление, директор  у себя, подпишет, и можете начинать работать прямо с сегодняшнего дня. Сутки через трое. У нас чудесный коллектив. А какие спектакли играют! Вот погодите, приедут артисты из отпуска, жизнь сразу и  начнётся!

Доктор Клементовский радостно сверкал стеклышками  пенсне, мельтеша рядом с Семой  по небольшому кабинетику завхоза,  потирая руки. Видно из завзятых театралов был в лучшие дни. Остановившись на фоне  двери, завершивший жизненный путь терапевт принял поэтическую позу, развёл руки в стороны и начал: «Любите ли вы шоу? Я говорю, любите ли вы шоу, Семён, как люблю его я? Погоди, братец, мы такое представление устроим – чертям жарко станет! Знаете, Сёма,  сколько здесь чертей и чертовок на квадратный метр приходится?»

Сёме, однако, не нравилась зарплата. Не оклад – один смех.

– И думать нечего, соглашайся быстрей, –  крикнул участковый терапевт. – Чего думать-то? По нынешним временам весьма недурно.

«Э, да лучше всё равно ничего не найти, только подметки стопчешь», – Сёма   быстренько написал  заявление. Директор театра глядел на окружающую его действительность безжизненными глазами. Казалось, человека только что прооперировали, причем  не вполне удачно. «Не ваш кадр?» – поинтересовался инвалид умственного труда у  терапевта-привидения, докучавшего ему вторую неделю.

– Низкое давление, –  зевнул Клементовский,  –  вкупе с  истощением на фоне острой гормональной недостаточности. Озорницы до добра не доведут.

Директор чертил на заявлении старательную каракулину, а завхоз пританцовывала рядом, не уставая наговаривать в ухо начальству про то, какой ценный Сёма кадр: в пожарной части нет ему равных, особенно в области приборов сигнализации. Выглядела она довольнёхонькой, объяснение чему открылось сразу, как только  вышли в коридор из директорского кабинета и спустились по лестнице вниз к проходной.

– Меня сегодня из отпуска отозвали, чтобы я им пожарного срочно отыскала, вас мне бог послал. Вот  вахтер, Надежда. Надежда, сдаю тебе нового пожарного Семёна с рук на руки. Люби его и ублажай до самого утра, а мне в сад пора!

Клементовский вдруг нагло подмигнул Егорову.

– Варсонофию Илларионычу физкультпривет! –  крикнул ей вдогонку Сёма, –  сегодня жарко будет, так морковку полоть  не заставляйте, пусть в теньке отдохнет ради праздничка!

– Чего? – удивилась завхоз, оборачиваясь на ходу, и думая, что ей послышались собственные мысли в мужском исполнении.

– Варсонофию привет передавай, чего-чего, расчевокалась здесь! –   взвизгнул на лету доктор, брыкаясь штанинами, и проносясь у самого уха сбегающей в отпуск завхоза.

Та расширила узкие глазки, однако новая пластиковая входная дверь уже готова была наподдать ей на прощание,  посему резво скокнув вперёд, завхоз помчалась на остановку. «Надо срочно мотать на мичуринский,  не то Варсонофий сейчас  с кем-нибудь опять строит, и хрен тогда заставишь его  морковку полоть от укропа. Укроп-то перестоял!»

 

На вид вахтеру Надежде  куда ближе к пятидесяти, чем к сорока.

Опрятное ухоженное лицо, добротный маникюр на ногтях, брючный  костюм, не новый, но достаточно приличного вида. В качестве украшения золотой кулончик на цепочке посверкивает на  груди. В общем и целом Надежда производила благоприятное впечатление скорее секретаря офиса, временно сосланного за какие-то незначительные дамские провинности в вахтеры на служебный  вход.

– Значит, Семён? Редкое имя, –   быстро глянула в переносье Егорову, чего-то там не нашла, и, приняв официальный вид, сообщила, –  так, Сёма, значит, будем работать в паре! Когда мне надо будет отойти на обед, ты меня подменяешь, – достала зеркальце и стала подкрашивать губы, – а вообще мне пока на напарников не везло. Не знаю, как с тобой получится.  Вот инструкция – почитай про свои обязанности, там много чего написано,  даже слишком. Пишут, пишут, а чего пишут,  сами не знают. Сигнализация толком не работает, на той неделе как зазвенит четвертый луч на пару с пятым, меня чуть кондрашка не чокнула, бегали, бегали – пожар искали, а никакого пожара. Отключили потом, сколько времени прошло, а чинить никто и не думает…

Выбежавшая откуда-то из-под стола маленькая собачонка  испуганно облаяла Сему.

– Это наша Стружка, дежурить нам помогает. Стружка, не гавкай, а то он тебя кормить не будет.

Но Стружка не могла удержаться и гавкала, то на Егорова, то в сторону Клементовского, который сразу почувствовал себя неудобно. Чтобы не раздражать своим присутствием  сторожевую собачонку, Сёма пошел знакомиться с помещениями театра и со своим служебным постом дежурного пожарного, который размещался на втором этаже, где паркетный коридор застелен ковровой дорожкой. В одном ряду с кабинетом директора. В коридоре пахло изысканным театрально-конфетным запахом,  с еле уловимой добавкой  духов, и хотя никаких красавиц-артисток и дам   поблизости не наблюдалось, запах сей тревожил воображение образом прекрасной незнакомки, которая вот-вот явится из-за поворота ковровой дорожки и явление то станет началом чудесной сказочной истории.

Клементовский топал туда-сюда потрескивая паркетом, громко вдыхая тощей грудью, слезливо бурчал: «Эх, Феня, Феня, рвалась-рвалась к счастью,  только на осиновый кол напоролась. Люди распроклятые виноваты. Сжечь всех  на фиг, али наоборот,  затопить для  профилактики?». За лакированной дверью обнаружилась комната-пожарка, нечто среднее между кочегаркой с какими-то огромными трубами и грязным свинарником с соответствующим запахом.

– М-да, –   отреагировал  недовольно Клементовский, –   мы так не договаривались, вот уж… да, так да, ничего не скажешь Неужели согласитесь существовать в подобных антисанитарных условиях?

– Не нравится – проваливай куда хочешь,   мне  работу надо  работать. Жена есть жена, а работа есть работа. И нечего  нос воротить: театр, между прочим, культурное учреждение! Или,  господин хороший, думаете, что театр начинается с вешалки? Заблуждаетесь, театр начинается с пожарного поста!

– Как вам будет угодно, – обидчиво заморгал Клементовский, –  вы же наш Бог Живой, изначально непогрешимый, вам  виднее. А мы что? Так себе, призраки, барабашки…

 

Сёма исследовал пульт пожарной сигнализации, прочёл журналы и техдокументацию. Слева от двери, как на каком-нибудь колхозном току,  находился  красный дощатый щит с креплениями для огнетушителей, багров и вёдер, но в отличие от колхозного, огнетушителей на нём не было – висели журналы с инструкциями и ещё несколько пользованных берёзовых веников для парной.  Справа возвышался сейф с открытой дверцей, из которого торчали грязные, скомканные, махровые полотенца,  лавсановые трико с лампасами, а сверху аккуратно стояла приставленная к стене обсиженная мухами картонная табличка с обгрызенным уголком: «Не курить». Перед табличкой  тарелка с доброй сотней окурков. Егоров считал себя человеком привыкшим ко всему – в комнате отдыха грузчиков пахло  отнюдь не ландышами, но в данном случае  местная  атмосфера содержала некий процент  вони столь изощерённого   свойства, что за время пока листал журналы с инструкциями да на скорую руку разглядывал ящики с лампочками, его вдруг так лихо замутило, что пришлось срочно покинуть  боевой пост, на котором, согласно инструкции,  предполагалось несение круглосуточного дежурства.

 

Второй этаж со служебной стороны содержал кроме директорского кабинета большущий склад костюмов и комнату монтеров, вдоль стен располагались удобные мягкие диванчики, лишь отчасти замусоленные на углах и по краям, за ними валялись во множестве бутылки из-под  бренди  и виски.

На третьем этаже драматического театра обнаружились  гримёрные артистов и парикмахерская, с этого этажа можно было выходить прямо за кулисы, а так же на сцену. Четвёртый этаж содержал  многометровой высоты зал, где творились декорации к постановкам, почётное место здесь занимали  громадная статуя какого-то царя на троне и трёхэтажный штандарт  «Лукойлу –  семь  лет», опиравшийся царю на ухо. На пятый этаж он не полез.

Вернулся к пожарной комнате, помялся на пороге, заходить не стал, присел в коридоре на один из диванчиков у дверей в монтерское служебное помещение. Клементовский уселся напротив. Стружка заскочила на третий диванчик  и свернулась клубком как кошка. В пожарной комнате раздался звонок. Клементовский побледнел: “Возгорание! Конец света!  Боже мой, этого нам  еще не хватало!”  Засуетился по стариковски бросился на полусогнутых  в дежурку, но сморщился, выскочил обратно в коридор, зажав длинный восковый нос.

Егоров снял трубку с телефонного аппарата. Вахтерша просила  срочно спуститься в фойе театра, где замдиректора по общим вопросам обнаружила валявшуюся на полу стереоколонку. На лестнице в темноте первого этажа, почти наткнулся у выхода на плохо заметную во мраке маленькую женщину в тёмном вечернем платье, тотчас спросившую, повелительно указав на здоровенную концертную колонку, валявшуюся на паркете:

– Откуда это здесь?

– Не фига себе, вопросики, –  удивился Клементовский, –  мы вам, небось,  пожарные, отличники боевого тушения  и политической подготовки, а не следователи прокуратуры.

– Учтите, –  известила женщина,  –  вынос любого предмета из театра допускается лишь по специальному пропуску установленной формы. Берите и несите за мной.

– Какая талия! – Клементовский обошёл начальницу со всех сторон, восторженно вдыхая аромат, –  наверное, из кисок-актрисок. Актрисуль я люблю! Шоу я  тоже уважаю. А скоро и настоящие артистки приедут, молодые, утрешние, не то что эта Барбара Стрейзен с носом, вот где пойдёт дым коромыслом! Работайте, Сёма, работайте! Наслаждаться будем после.

Затащив колонку следом за стреляющими каблучками в кабинет, отделанный согласно последнего  слова  европейской моды, то есть не приведи господи опереться на угол – вся стенка гипсокартонная может покорёжиться да лопнуть, Сёма  опустил груз, куда  указал отлично маникюренный палец, после чего  вернулся на вахту.

Любопытная Надежда забросала его вопросами.

– Прямо  на полу колонка лежала?

– Да.

– Прямо в фойе?

– Недалеко от входа.

– Радисты забыли. Они по вечерам ездят халтурить на свадьбы или в ресторан куда позовут,  о, вот и главный режиссёр  идёт. Запомни его, он с нашим братом не здоровается.

Тотчас в двери вошел человек лет тридцати пяти с модной седой щетиной на впалых щеках и острым взглядом, режущим всех встречных на куски. И щетиной и враждебным взглядом  главный режиссер напоминал молодого симпатичного бомжа, нежданно-негаданно попавшего на содержание к состоятельной леди, отмытого лучшими шампунями, надушенного туалетной водой, переодетого в щеголеватый летний костюм, непривычно солидные импортные туфли, но с ужасно больной после месячного запоя головой. С глазами полными творческой муки и ненависти к толпе, главреж  устремился вверх по лестнице.

– Экий молодчик, –  подал голос Клементовский, –  ставлю сто против одного: его сегодня Муза не посетила. Или посетили, но сразу две. Изначально переработав на работу явился.

– Директор тоже ещё года не работает, первое время таким вежливым себя выказывал. Идёт, бывало, мимо с утра: «Здравствуйте, как дела?», уходит вечером: «До свидания, счастливо отдежурить». Теперь  словно воды в рот набрал, а до того палку проглотил:  морду сделает кирпичём – и чешет!

– Освоился с директорством человек, –  высказал предположение Сёма, –  раньше, значит, он себя ещё как бы не в своей тарелке ощущал, как я сегодня.

– Сейчас у меня чайник вскипит, будем пить кофе, –  патетически  произнесла Надежда, –  а вот и Юра, наш столяр. Вовремя, Юра, у меня сейчас кофе будет готово. Что-то сегодня и не подходишь, не иначе загордился.

Крепко сбитый  Юра  с нетрезвыми чёрно-маслянистыми глазами, не сразу поймал в фокус вахтёршу, ему пришлось несколько повозиться с наводкой зрачков.

– А.. это ты сегодня дежуришь, а я   в отпуске, пришёл… кой – чего сделать, а … это кто?

– Это наш новый пожарник, –  Надежда  скромно потупилась, –  будет со мной в паре работать.

– А тот… прежний… чего?

– Ушёл.

Она оправила пиджак и переступая ногами, словно делала это  первый раз в жизни, ушла в вахтерскую, заваривать кофе. Столяр осмотрел вахтершу откровенно радостным взором, постепенно приходя в полный исступления  восторг. Уже взмахнул головой, мечтая лететь следом, но уяснив, что Сёма тоже двинулся в вахтёрку пить чай,  затоптался на месте. Совместное мероприятие на троих пришлось ему  не по вкусу, он  надулся.

– У меня свой чайник имеется, между прочим, если уж на то пошло, – крикнул  громко,  после чего старательно примерившись, шагнул и попал-таки   в проём новых пластиковых дверей, ведущих в коридор по направлению к столярке.

– Как хотите, –  ответила Надежда с язвительной усмешкой, –  была бы честь предложена, –  и тут же ласково глянула на Сёму.

Пить кофе Юра так и не пришел. Из столярки доносился ожесточённый визг циркульной пилы.

– Отчего у нас на пожарном посту запах такой? Аж дыхание перехватывает?

–  Трубы имеются открытые в системе, разве не заметил? Когда пожарники  посуду грязную  ополаскивают, в них воду сливают, неохота до туалета тащить.

– Помои в пожарной трубе?

– Во всей театральной системе противопожарной! Прошлой осенью от окурка  материал затлел,  произошло задымление, ночью никто не видел, а сигнализация автоматически сработала, и вся та вода, которая хранится в больших баках над сценой и зрительским залом вылилась в один момент. Мебель испортилась, кресла, а потом та вода в подвал стекла, где механика и электрика находится. Замыкание произошло. Электрики полезли днём ремонтировать в подвал, – а там целое озеро стоит.  Делов было, ругани!

Да, кстати, нашёлся хозяин колонки. Радист ночью из ресторана возвращался, где они подрабатывают,  сил  не хватило до места дотащить,  в фойе бросил. На карачках до своей радиорубки полз. Сейчас только очухался после вчерашнего, бегал, искал пропажу. Вот пьют, а? Я раньше думала, что в торговле больше всего пьют – нет, оказывается, в театре куда сильнее хлещут. Посиди  с полчасика за меня, пойду, схожу в столярку к Юрке, чай попью с ним, а то ведь  приревновал к тебе, слышь, как бесится – ревнует. Из отпуска прибежал, вот пилит, вот пилит, театр пополам распилит, пойду успокаивать.

Через полчаса  вернулась тихая, поглядела на Сему пустыми зрачками, будто отсутствовала так долго, что забыла, кто он такой и зачем  сидит на её рабочем месте. Летний театр  глух и пустынен. Лишь где-то совсем рядом громко разговаривали двое поддатых мужчин. Сёма решил контролировать ситуацию на пожароопасность, не без облегчения расставшись с тошнотворным  постом, вышел в коридор, на ковровую театральную дорожку в мир благопристойных запахов. Разговор неизвестных граждан вёлся  в директорском кабинете.

– Я, конечно,  в театральном деле человек новый, –  произнёс  несомненно директор, и в плавном течении его голоса уже чувствовалось грамм сто пятьдесят водочки без нормальной закуси под купленный пирожок с кисловатым творогом, –  но полагаю так, чтобы одну неделю в местных изданиях должен выходить крупный материал о театре, скажем в исторической ретроспективе, другую неделю о режиссуре... Почему  бы, в конце концов, и нет?

– Ни почему!  Да, да и ещё двести раз да! Без известности никто ничего в нашем мире  не добивался, – поддержал главреж, бодренько позвякивая горлышком по краям невидимой посуды.

– Жизнь идёт, –  философствовал Клементовский, проносясь летучим голландцем под потолком коридора, –  обычная, человеческая. Разве это шоу? Связь пожилой вахтёрши с пьяным столяром? И скучно и грустно и некому морду набить в минуту душевной невзгоды!

В столярке стихли  звуки пилы.

– Что, Юра покинул нас? –   Сёма присел на стул против стола вахтерши.

– Ушёл.

Разложив перед собой бумаги, Надежда писала красивым почерком, как она коротко заметила, пояснительную записку в суд, который тянулся уже чуть ли не год. Сёме сделалось понятно, отчего работник торговли трудится вахтёром.

– Никогда мы уже, наверное, не выберемся из этой ямы, –  молвила она  сочувственным голосом, явно имея в виду себя и Сёму,  – те, которые помоложе,  ещё может и поднимутся, а кому под пятьдесят вряд ли,  – глянула требовательно, ожидая  поддержки.

Участковый терапевт радостно поддакнул:

– Ой, и не говорите, матушка моя, не жисть – слёзы горькия!

– Вот у нас с мужем была трёхкомнатная квартира, дача, машина «Волга». Я при социализме работала в торговле. В квартире – всё, чего душенька пожелает. Казалось бы, что ещё надо? Но человеку мало, захотели  мы жить в отдельном коттедже двухэтажном, кирпичном, продали квартиру с гаражом и машиной, но там,  где хотели взять дом, покупка сорвалась…

– Люди они такие завидущие, за ними глаз да глаз! – брякнул Клементовский ни к селу, ни к городу, однако Надежда  кивнула и продолжила:

– …положил супруг деньги на сберкнижку «под проценты», взяли временную развалюху на Черемошках, пока не подыщем чего стоящего. Говорила ему русским языком, давай  какой-никакой недвижимости накупим на те деньги, лучше бы несколько гаражей да погребов купили и то сохранили своё.

А он: «Нет, положу на книжку. Пусть проценты идут».  Дались ему эти проценты. Умник. А тут реформа – трах!!! и одешевила  наши рубли, так во временном домике на Черемошках и остались. Теперь уж навсегда. Не выбраться, ох, не выбраться, – повторила она. – Через год  ровно  муж заболел и умер.

Совсем плохой лежал, я ему книжки его бесценные показываю: с чем ты нас оставляешь, хоть понял теперь? Что, накопил процентов, дурак ты этакий? В копейки те сбережения превратились, и копейки эти государство не отдаёт. Лежит, морду воротит! Ну, скажите, люди добрые, разве не дурак, если сберкассе государственной всё доверил, а? Разве умный? Лежит бревном – ничего ему, видите ли,  не надо уже. Рукой машет: «Отстань, мне ничего не надо». А ничего и нет! Представился и доволен! А мне жить на  болотистых Черемошках среди безалаберных пьянчуг, бомжей да наркоманов до скончания века.

Рядом сваи под новый дом забили – враз огород затопило. Второй год вода не уходит, стоит, зацвела, сначала ряской подернулась, теперь и вовсе  осока выросла, – нет огорода. Погреб затопило – погреба нет, туалет затопило – совсем жизнь кончилась. Хоть откачивай, хоть не откачивай – бесполезно.

Ходи  по инстанциям – жалуйся, письма пиши. А он – раз и в ящик сыграл, сбежал, подонок такой. Нет, слишком поздно  я поняла, что бывают люди дураки, которые до поры, до времени скрывают свою глупость. Ведь не малый срок – пятнадцать лет с ним прожила бок о бок и не догадывалась, каков он есть, муженек-то мой!

Прямо в морду ему книжками сберегательными: на тебе! Н-нна!! Получай, накопления свои бумажные, дрянь, паршивец безрассудный! Ты околеешь через неделю, а мне ещё долго мучиться предстоит. Как в воду глядела, дня через четыре окочурился, рак его доел, – а я до сих пор  уже восемь лет в гнилушке этой маюсь да ещё здесь вот сижу, невесть кого караулю.

Вдруг Клементовский  безбоязненно рухнул плашмя  во весь рост затылком об пол   трупом, сцепил костлявые пальцы на впалой груди, в коих тотчас  возгорелась тоненькая  восковая свечка. Лицо его посинело, исхудало, приняв черты Сёме неизвестные, заприметив которые вахтерша так лихо рванулась из кресла, что добротный костюм  затрещал по швам.

– Надежда, деньги где? – раздался потусторонний бас, словно голос принесло сквозняком из подвала. – Ты почему меня  перед смертью хлестала по мордам?  А ну, давай сюда сберкнижку! Где мои сберкнижки? Рас-стратила?

– Где? – переспросила вахтерша, округлив  от ужаса глаза.

– Куда дела?

– Куда? –  по-сумасшедшему заинтересовалась супруга.

– Промотала деньги, вертихвостка? С Юркой доски пилишь на пару? Поди сюда, жена неверная! Суд буду вершить скорый и правый, в ад  пойдёшь на поселение!

Лампы дневного света испуганно заморгали, не желая видеть предсмертного ужаса. Раздался утробный стон, – то внутри пожарной водяной системы началось брожение, выделяющее газы. Не хватало маленькой струйки дыма, чтобы тонны мерзкой протухшей кислятины рухнули на зрительный зал.

– Не пора ли нам покурить? – весело спросил главреж, сидя в кабинете директора,  и сам ответил, – давно пора! А где моя зажигалка? За кулисами осталась! У вас зажигалки нет?

– Не курю, – отвечал директор, глядя на хрустальную слезу недопитой водки. – Я, кажется, готов. Значит, пора домой.

– Дурак, – раздался таинственный голос  из-за спины главрежа, – зажигалка у тебя в левом кармане!

Тот даже  оборачиваться не стал, так обрадовался.

– Точно, в левом! – щёлкнул, закурил, дымок пополз вверх,  к датчику пожарной сигнализации. – Эх, хорошо-то как, братцы мои, жить!

Директор встал,  пошатываясь, тронулся на выход. Отключенная звуковая сигнализация не сработала, но по закону подлости, зафункционировала пожаротушительная в зрительном зале,  и рухнула  с потолка мутная жижа, месяцами бродившая в системе, затопив собою паркетный пол, ковровые дорожки и мягкие кресла. Пьяный  радист высунулся  из рубки в окошечко, увидел в темноте  залитое дождём пространство зрительного зала и даже рассмеялся от неожиданности:

– Померещится же такое! Слышь, –  погладил он молодую артистку Олесю, – там за бортом чернота, внизу – вода, волны, а мы с тобой будто на «Титанике» тонем. Давай встанем, руки в стороны разведём и так постоим вместе.

– Выдумщик ты у меня, –  сказала Олеся, – за то и люблю.

Покойник-муж,  лежавший в фойе у служебного входа, поднялся не открывая глаз в моргающей темноте, и скрипя подгнившими членами, освещая    путь свечкой, тяжело двинулся на встречу   с вдовой. Не песок из него сыпался, ошмётки синей глины звучно шлёпались об пол. Стружка с визгом бросилась под стол, но  Надежда не собиралась так рано в ад на поселение,  неожиданно резво  выпрыгнула из кресла и в коридор: «Юра, Юрочка, ой, помоги!». Дёрнула  запертую дверь столярки да  прямым ходом кинулась в душ, закрылась  там изнутри крепко-накрепко. Покойник задул  свечу,  поправил пенсне.

– Вот это я понимаю, шоу! А то Бернар-шоу, Бернар-шоу, исхвастались вдребезги, дешёвки полоротые! Ага, воныча директор с главрежем прутся, Сёма, приготовиться, акт второй!

– Поглядите за машиной! – бросил походя режиссёр, как всегда, не глядя на вахтерское место, в котором, развалясь, нынче восседал Клементовский, чрезмерно обросший шерстью, исхудавший, будто Кабысдох в худшие зимние дни.

Определённо пес, хотя на морде вроде поблёскивало пенсне, через которое он важно зыркал  то в экран маленького телевизора, то на редких прохожих за оградой театра. Недовольно махнул лапой:

– Поглядим, поглядим, идите с богом и ничего не бойтесь! Кирдык вашей машине ночью будет! Сожгут её!!

– Кто? – машинально спросил главреж, по-прежнему гордо хмурясь, в упор не желая  замечать нижний технический персонал.

– Кто-кто, есть, значица,  люди! Комов  Слава и дружок его по кличке Тузик-Беспредельщик. Как я понимаю, дело будет так: сломают, гады, замок  водительской двери,  снимут чехлы в салоне, магнитолу прямо с проводами вырвут, потом капот вскроют, аккумулятор тиснут, дальше из багажника запаску  сопрут, да остальное по мелочи, а уж как на все четыре колеса разуют, то сразу, чтобы следов не оставлять, спичку в бензобак и подпалят, сволочи! Так вот оно бывает, на неохраняемых объектах, когда вахтёрша в театральной помывочной оплакивает  покойного мужа, которого шибко сильно била по мордам  сберкнижкой перед смертью!

Директор посмотрел на вахтерское кресло, вдруг схватился за сердце и завёл глаза кверху.

– Прижало? – осклабился наглый пес, фальшиво соболезнуя, – а сколько можно организм  переутомлять? Оно, конечно, местами приятственно бывает, не спорю, но ведь без режима  дуба дать можно от удовольствия в вашем преклонном возрасте. Они же артистки, ядрёна корень, им чего сделается? А вы не клон, за ночь восстанавливаться не умеете, и не бог даже, как  Сёма наш. Сёма, Бог ты наш Живой, причесался бы что ли, патлы встали дыбом. Хоть и бог, а всё одно человек, в поте хлеб свой зарабатывать должен. И как человек, от блондинки Ирмы мелом отчертился, знать чужого греха страшится. В то время как ты, директор, своего  личного  не стесняешься, знать,  в доску наш субъект, шоумен! Эх, заразить,  что ли, по-быстрому клон-структурой, эксперимента ради? Люблю эксперименты над человекообразными производить! Минутку! Айн моментус!

Псина спрыгнула с кресла, подбежала к верховным театральным жрецам. Слюни тянулись, как у бешеной.

– Не  бойтесь – это наша Стружка! – вскричал диким голосом главреж, когда директор спрятался за него. – Она даже  в спектакле одном играла: «Прощание с Матёрой», но шибко на сцене гадила и её уволили без выходного пособия.

– Матёрую  уволили?  А почему   в театре? Кто запустил? Где вахтёр?

– Пошла в душ мужа оплакивать, – верноподданно доложился Сёма, – одна одинёшенька. Горюет неимоверно.

– У неё муж умер?

– Совершенно верно, в трудных жилищных условиях. Восемь лет назад. Женская трагедия.

– Опять поди, с Юркой? – зло скривился главреж, который хоть и не здоровался с младшим техническим персоналом, но был   информирован о мельчайших  подробностях их интимного существования.

– Кто такой Юра, почему не знаю? –  директор прикрыл глаза, чтобы не мерещилось чёрт знает что.

– Столяр наш. Мыться с ней любит.

– Уволить!

– Кого, вахтёршу или столяра?

– Обоих.

– Лучше его увольте, –  тявкнула псина снова забравшись в кресло, указывая на Сёму, – он не желает в театре пожарником работать, говорит, что  здесь помоями воняет! И вообще про очаг культуры нецензурно выражается! Разве можно такое дозволять?

– Завтра всех уволю, – пообещал директор, – весь списочный состав без исключения. Всем покажу кузькину мать! Ой, кажется у меня  белая горячка началась.

– Я тоже как-то болел, – непонятно чему обрадовался главреж, – как сейчас помню. Что характерно, черти  исключительно через кухонную форточку     в квартиру лезли.

– Давай, уйдём тихо?

– Давай.

И директор с главрежем ушли.

– Клементовский,  я сошёл с ума?

– Ты? Да брось переживать по пустякам. Божественный человек Сёма с ума сойти в принципе не может. Только с моей профессиональной помощью.  Признаюсь  честно, как на духу, люблю вашему брату  помогать с ума пятиться. Раньше только этим в основном и занимался. Пачками, пачками людишки безумствовали под моим чутким руководством. Мотаем  отсюда?

– А кто на вахте останется?

– Чего здесь караулить, ядрёна вошь? Надежда закрылась прочно, авось не сопрут. Мебель вся в  помоях, да и  Стружка на посту. Стружка, сидеть!

И они  тоже ушли. Несчастная, брошенная всеми  вахтерша  прорыдала в театральной помывочной до самого утра. Вроде бы по мужу, но кто её знает, женщину? Утром написала заявление   на увольнение согласно  собственного желания,  директор  подмахнул  слегка дрожащей рукой. У него жутко болела голова. Вчера в пьяном виде чёрт знает с чего, вдруг решили с главрежем ехать домой на его машине, естественно разбились  вдребезги, хорошо хоть сами живы  остались, даже без царапин обошлось. За первый час трудового дня директор выпил  графин холодной воды из-под крана, и пил бы дальше, коли срочно вызванная из отпуска завхоз не притащила на своём горбу в  кабинет  ящик минералки. Про катастрофу в зрительном зале стало известно лишь к вечеру.

– Ну, пропал урожай! – всплеснула руками завхоз, входя в зал. – И Варсонофий вконец сопьётся на мичуринском, будет теперь колодой меж грядок валяться! Какая же это подлюка опять в театре дымила?

И понесла, и понесла… далеко – далеко, в своём кабинете на втором этаже, злой на весь прочий мир главреж   стаканами хлестал директорскую минералку, однако никак  не мог избавиться от чудовищной икоты.

 

 

Дарьюшка

Жила-была старушка по имени Дарьюшка. Была она одинокая, ни детей не имела, ни семьи, ни родственников даже самых дальних, перебивалась с хлеба на квас в маленьком домике на окраине города между Третьим и Четвёртым Прудскими переулками, по нашей улице.

До выхода на пенсию работала Дарьюшка на Дезостанции,   успешно справляясь с ежемесячным планом уничтожения  крыс, тараканов, клопов и прочей нечести, согласно заявок общепитовских точек, детских садов да общежитий. За  труд свой  к праздникам получала  небольшую премию – рублей десять-пятнадцать, так и жила  на зарплату с добавкой, а летом  ещё и  на своих овощах с огородика    в собственном доме о две комнаты с кухней одна-одинёшенька и горя  не знала. На пенсию вышла,  оказалось пособие по старости до смешного малым,   честно говоря, вовсе не прожиточным: двадцать два рубли без пятнадцати копеек,  тут уж делать стало нечего, пришлось  пускать  квартирантов в одну комнату за десять рублей в месяц. От постной жизни  начали  сны ей вещие сниться. Однажды рассказала ближней соседке Анне Фроловне, будто привиделся   ночью академик  научный, да не один, с важным генералом в придачу.

Академик  совсем невзрачный,  дохленький такой, сутулый, чуть ли не горбат, а вот умеет так ногой специально топнуть, что Америка  той тряски сильно пугается. Будто бы топнул опять академик-герой ножкой  сухонькой, землю встряхнул знатно,   что вихорь чёрный  поднялся до самых небес и давай в округе  заборы ломать, деревья валить, провода электрические рвать,  генерал тому порадовался, налил академику стопочку коньяка армянского. Стоят они, выпивают-празднуют победу. А генерал  из себя ничего, справный мужчина.  И говорит  академик тост:  пусть бы, дескать, всегда мне ножкой топать по родной землице приходилось! Дабы свои заборы ломались от ударной волны ядерной, а не чужие  стены и тем самым обходиться без международных конфликтов. На что генерал ему ответил: «Куда тебе скажут, штафирка, туда и топнешь!», на что академик шибко обиделся, а коньяк всё одно выпил, потому что любил очень.

– К чему может быть такой сон?

–Несуразное видение, – подумав, высказалась  Анна Фроловна, – бессмысленное. Сама рассуди: пришла бы ты, допустим,  к нам в гости, налил бы Кузьма  коньячку армянского,  пусть даже пять звёздочек, закуску на стол выставил, и вдруг обозвал тебя штафиркой, разве бы ты стала пить с ним  коньяк?

– Ещё чего.

– Ну вот. А тут академика – штафиркой, а он чтобы потом коньяк стоял, лакал? Чёрте что, несуразица сплошная.

Однако Дарьюшку сон не отпускал, измучилась,  голову ломая  так и эдак, пока не сообразила, что видение прямо в руку шло:  ведь и правда зачастили последнее время в их сибирской природе небывалые прежде землетрясения. А коли тряхнёт  земельку под ногами сегодня,  жди в скорости бури чёрной,  несущей тонны чернозёма с поднятой целины кулундинской, казахстанской, семипалатинской, даже если полное безветрие на дворе стоит. Начала Дарьюшка  ураганы предвещать, уговаривать   соседок не вывешить после тех трясений малозаметных стираное белье в огороде сушиться – унесёт обязательно  завтра вместе с веревкой к чёрту на кулички, не найдёте бельишко, а найдёте, так всё будет чёрное, придётся его  два раза перестирывать. И точно, подтверждались слова её тютелька в тютельку,  словно и впрямь академик-герой  топал где-то  по родной земельке. Стали соседки Дарьюшку вещей кауркой  величать для смеха, а потом и не до смеха стало.

Тогда же  сделались с ней  на диво приветливы   сестры-богомолки,  снующие день-деньской по церковным делам  туда-сюда   проворными мышками-норушками, на старости лет  будто близняшки, хотя Марфа старше Екатерины лет на пять. Обе  согбенные, от постов истощенные до крайности, в тёмные одежки с головы до ног облачённые, да укутанные настолько плотно,  что в жаркую летнюю пору невольно сочувствием   проникаешься:  как бедолаги не сгорели, не задохнулись в чёрной упаковке шерстяной? Одни глаза из-под низко повязанных платков истово  горят, фанатично. Закружились вокруг Дарьюшки,   принялись с двух сторон уговаривать завещать имущество  церкви: “А мы за тобой, как  заболеешь, ходить станем, призреем, причастим, схороним по всем правилам,  службы за помин души  батюшка справит наилучшим образом, так что митрополит позавидует, молитвы поминальные читаться будут до скончания века по рабе божьей Дарье”.

Усомнилась пенсионерка: не рановато ли? Вроде  бы  жизнь покуда организму терпимая, правда нога сильно побаливает с утра, а днем расходишься, так и ничего, особенно если рюмочку где в гостях подадут, то и спляшешь веселья ради. Напомнили тогда  сёстры во Христе с укором про игольное ушко, через которое  верблюду легче пролезть, чем скупому  в рай попасть, на что Дарьюшка ответила суховато, что верблюдов тех, по слухам, плюющим в лицо человеку целым ведром  слюны, слава богу,  в глаза не видывала. Не зналась с подобным  скотом, не из нашей они  жизни –  в городе нынче и козы днём с огнём не сыщешь,  свиньюшки ни у кого нет с курёнком. По велению родной партии  полностью живность  изведена и уничтожена. Так что ей эти присказки совершенно ни к чему   сказывать, ибо смысла они реального  не имеют.

Следует уточнить: из себя Дарьюшка не велика фигура – росту низенького,     одёжку предпочитает немарких цветов ближе к линялому, донашивает всё из прежнего, нового  ничего давным-давно не покупает и на вид самая, что ни на есть обычная старушеночка-прихожанка, но   церковь посещает  лишь на Крещение, когда пол ночи  за святой водой в очереди стоит,  еще на Пасху  сходит – куличи освятить и достаточно. А главное, помирать  не думает собираться, хотя на здоровье каждый день соседкам  жалуется. Укорили богомолки Дарьюшку недостатком истинной веры, намекнув, что при окончательном расчете  на том свете многонько угольков достаётся тому, кто в церковь не ходит, о смерти неминуемой  ежечасно не размышляет и к ней  заблаговременно не готовится. Но разъясните, добры люди, какая после многолетнего стажа на Дезостанции с  дустованием   отхожих мест, может возникнуть у человека вера в  райское блаженство?

Отослала  сестер-богомолок  по делам их духовным бегать далее,  а сама, конечно, призадумалась  вечером:  возраст  уже и правда серьезный, пенсионный: кто упокоит, поминки закажет, (похорониться-то мечтала по христиански, раз во младенчестве крещёная), кто  опять же воды подаст на смертном одре? Жила у неё на тот момент  прачка Полина,  женщина весьма здравого поведения. С лица воды, конечно, не сильно напьёшься, зато  компаниями развесёлыми не обременённая и  по кинотеатрам шибко не бегавшая. Иногда в воскресенье на утренний сеанс сходит,  вернётся, всё обскажет в подробности, как, что и почему на экране показали, одним словом  – приличная женщина,  от бедности  своего угла не имеющая. За рабочий   день ухряпается квартирантка в  прачечной, настирается там до отвала, придёт домой – начинает Дарьюшке  помогать: ужин готовит, печку топит, снег кидает или огород поливает, носки вяжет, да мало ли какой работы в хозяйстве? А отдыхает,  как и Дарьюшка, сидя за столом, глядя на улицу через окошко, спектакль по радио  слушая и семечки щёлкая. Главное пьянки-гулянки  абсолютно  её не волнуют, живёт себе и живёт в степенной здравости, никуда не торопится.

Договорилась с ней Дарьюшка взять на себя  последние хлопоты,  за это подписала завещание на движимое и недвижимое имущество на её имя, у нотариуса заверила, не поленилась, по закону оформила, как меж честными людьми делать полагается. И даже порадовалась втихомолку за квартирантку: так-то одинокой, без крыши над головой  трудненько замуж выйти по нынешним послевоенным обстоятельствам, а тут окажется  со временем женщина в своем домике законном, то, может, и  найдётся кто подходящий. Умрёт Дарьюшка, похоронит  её Полина чин-чинарём и ради бога пусть  семьей тогда обзаводится. Что для осуществления этих мечтаний надобно самой отдать концы ни мало  не расстраивалась, хорошо  ведь простым людям известно –  когда  время придёт никто  спрашивать не станет, хочешь ты дальше жить или надоело в белый свет зенки пялить. Дезинфектор тоже, небось,  не шибко расспрашивает тараканов, как они на свое будущее смотрят. Раз попали в план работы, значит сдохнут сегодня, никуда не денутся.

Опыт всей предыдущей жизни говорил Дарьюшке, что верхний боженька  относится к собственным  созданиям не добрее, чем специалист  в резиновых перчатках к мухам в отхожих местах: не глядит при этом  ни на какое их поведение, ни на хорошее, ни на плохое. Дедунька выучил Дарьюшку Писание читать, псалмы петь, а где тот дедунька, где тятя с мамой? Где сестренки с братишками? Пришли Дезинфекторы-комиссары Ленин-Троцкий со Сталиным, вымели Род  на лесоповал, отдали упырям-уголовникам на съедение, никого нынче в живых не осталось, одна Дарьюшка случайно вырвалась – может одна из  тысяч,  бросившись от насильников  в широкую северную реку, холодную как Ледовитый океан, туда и втекающую. А мучения  крестьянские много страшней были тех, чем на кресте Христос  претерпел, куда как ужаснее. Даже сравнивать нечего, забыть бы бог дал, а вот не даёт, мучает памятью,  жить приходится с нею в страхе ежедневном и ежечасном.

 

Если боженька един всех создал, зачем так над ними распорядился, коли правда  милосердный и всех любящий отец? Чтобы и спустя много лет она молчком трепетала  денно и нощно?

 Если бог весь Род уничтожил, значит, не их он бог оказался, может, конечно, кого другого, но не наш, чужеродный. Настоящий родной бог  уродов да выродков  наказал бы, а  Род сохранил. Этот дурной суд произвёл, жестокий, вражеский, уродов размножил неимоверно, власть им дал народ мучить. Без нужды по нему Дарьюшка нынче.

Что касаемо  смерти, здесь главное,  чтобы  в гробу пристойно лежать, чтобы все соседи пришли проститься, духовой оркестр похоронный марш  сыграл и возле дома на выносе и на кладбище, чтобы у провожающих слеза ненароком навернулась,  на поминках вспомнили добром, тогда и хорошо будет, значит, жизнь прожита не зря. Что до прочего – суета сует и всяческая суета, так в Писании дедусином верно было сказано. Раздумается-размечтается Дарьюшка о своих достойных похоронах, что будет  лежать она  вся в белом, чисто невеста, пусть и в церкви отпоют, если  денег на то у Полины достанется, и необыкновенно радостно на душе  сделается: спокойно, умиротворённо, слеза чистая пробьёт, аж всплакнёт втихомолку от счастья. А следом встрепенётся старушка,  спохватится: пенсии в последнее время ни на что не хватает, как бы промашка не вышла с белыми одеждами, заветный денежный платочек весь растаскала на самые насущные нужды.

И вот приснопамятно буйным да жарким  летом  нежданно-негаданно  потеряда Дарьюшка свою  квартирантку Полину Феофанову  –  прачку банно-прачечного комбината тридцати пяти лет от роду, в одиночестве  замкнутую на рукоделии, которой сама незадолго перед тем, по собственному желанию завещала в письменном виде  состояние. Лето  выдалось чересчур лихое  – от того и случился полный разор в хозяйстве. Вдобавок  к ураганам нагрянули грозы июльские с молыньями в пол  неба, от чего многие огороды оказались выбиты под корень. Издревле знамо, что наказанье небесное  полосой ходит: у одного ничего не тронет, у другой живого места не оставит, так бывают и у дезинфектора огрехи в работе, чай не железный. Картошка на полях  сильно пострадала, значит – жди,  цены взыграют осенью. Власти на кукурузе помешались, из Москвы   сибирские колхозы заставляют  новую культуру выращивать под страхом военного коммунизма, хлеб из магазинов пропал, снова очереди люди затемно у дверей  занимают, задолго до открытия, стоят, ждут, Никиту ругают, анекдоты про него сказывают. Много анекдотов, и все на одно лицо, как под копирку сделаны. Карточек в мирное время ещё не ввели,  но дело к тому  движется семимильными шагами.

Памятное утро  выдалось солнечным, спокойным,   земля прежде не  тряслась, и день  обошелся без светопреставления, лишь ближе к вечеру заморочало на горизонте со всех сторон сразу. Быстро-быстро наползла с запада страшным дьяволом туча чёрная,  американским атомным авианосцем затмила белый свет,  поднялся  ветер ниоткуда, резко стемнялось,  дождище ливанул,  морозным хладом  с неба дохнуло. Быть граду! Сломя головы кинулись жители  в огороды:  кто  половиками  прикрывать посадки, кто   простынями, да хоть пачкой газет “Правда”, побъёт  ведь последнее, придётся зимой лапу сосать.

На двухэтажном казённом бревенчатом доме, что по Четвёртому Прудскому стоит уже лет пятьдесят, не меньше,  ударно громыхнула  крыша от налетевшего шквала:  раз и другой и третий. Оторвались железные листы  с одного ската от досок, и давай на ветру трепыхаться, скрежеща большой железной птицей, что изо всех сил  мечтает   взлететь в поднебесья.

Без крыши  нынче остаться   горше, чем без  овощных  запасов, лучше  сразу окончательно и бесповоротно погореть, чем под непрерывными дождями  гнить многие лета. Где  железа листового достать? Или шифера да  хоть рубероида какого, гвоздей? Ничего же нет в магазинах, всё как градом выбило в революцию раз и навсегда.

В доме том  две семьи жили сверху,  две снизу. Выскочили на улицу, кто в чём, не до огородов им стало, когда недвижимость последняя в небеса улетает: бегают бабы со старухами, кричат, переполох подняли, лестницу тащат ставить. Поставили. Бросился наверх фронтовик Скурихин, самый безрассудный, а потому против всех послевоенных правил одинокий в гражданской жизни человек, с полным ртом ржавых гвоздей и молотком наперевес. Только на крышу выскочил,  гвоздь изо рта дёрнул, молотком нацелился  лист под собой обратно к доске пришпилить,  тут же очередной порыв рванул, вся крыша вмиг вздёрнулась, поднялась на воздух, лязгая   Змеем Горынычем, да как наподдаст железным хвостом фронтовику, тот аж выше конька и подлетел. Лестницу от дома прочь отбросило. На дорогу падая,   переломилась пополам. Кувыркнулся в воздухе фронтовик котом бывалым с крыльца пнутым,  хорошо хоть на край крыши грохнулся, а не вниз ушел. Плашмя, всем телом, руками, ногами, лицом об железину трахнулся. Распластался, лежит, хочет весом полотно на месте удержать. 

Куда там, лёгок больно, пьющий без закуси человек, худой, но боец прирождённый, пока жив –  сражается молчком: с морды кровь хлещет, а гвоздей изо рта не обронил.  Молотком колотит, нет, не успел наживить, опять хлобыстануло, подкинуло, ударило и ещё и еще…  издевается железный дракон над фронтовиком, ровно  фашист  футболит, пинает  его так и этак в воздухе,  вниз пасть не даёт. Уж, кажется,  вся крыша, все листы ржавые мокры  стали от  крови, а не дождя.

Видя такое дело,  бегавшие внизу закричали в голос, что крыша улетит и фронтовик с ней, да разобъётся. Заохали бабки, завыли, схватили растрёпанные головы: “Что же это такое делается? А? Божье наказание, не иначе!”. Дурачок Федя, как всегда под вечер, дождь ему не в дождь,  бредущий по дороге в баню с сумкой и березовым веником, (в конце смены банщицы позволяли Феде помыться бесплатно, а мыться дурачок любил более  всего на свете) заплакал, замычал, указывая пальцем вверх.

– Что Федя? – спросила одна женщина, пытаясь успокоить убогого, – жалко человека?

Федя завыл нечленораздельно, слезы брызнули  из глаз.  Говорить он не умел.

– Ишь ты, как переживает, сердешный, – покачала головой та женщина, – иди Федя домой, какая нынче баня? Иди, а то вымокнешь весь.

Крышное железо реяло выше дома гремящим полотнищем, оторвавшись повсеместно  до самого конька, подкидывая фронтовика вверх, ловя и снова подкидывая. Бывалый повар так орудует сковородой у себя на кухне, переворачивая блин на лету, с пылу с жару.

– Ох, убъётся!

Но фронтовик помирать не собирался: летал, бился и ждал минуты, когда шквал хоть немного стихнет, гвозди у него по-прежнему крепко сжаты стальными зубами, молоток держит на изготовку. Таких фронтовиков яростных по тому  времени  кругом (в смысле,  субботним вечерком у винного ларька) пруд пруди, да каждый первым готов в атаку рвануть, все одним духом живут.  За войну Скурихин Иван поднялся из рядовых в капитаны, ротой браво командовал не в силу успешного выбора диспозиции (карту еле читал), а за счёт особенной своей холодной ярости на поле боя, которую умел сдерживать внутри до  нужного момента. Зато когда следовало ударить, бил своей ротой так, что вонючий смрадный фарш из немецких батальонов делал. Пришел с фронта победителем, жена перед ним встала на пороге, опустив руки и голову, дрожа осиновым листом, винясь, что  в военное лихолетье сходилась с  непосредственным начальником по службе и жила с ним целый год, так тут же, тут же выгнал вон и жену и дочь, минуты на сборы не дал. К чёртовой матери!

Предупреждали  соседки: ты накорми сначала, приголубь, потом кайся. Нет, убоялась, что со стороны кто первый доложится, тогда вояка без разговоров  прибить может, а бывали ведь случаи, скажите, нет? То-то и оно, что бывали.  Срочным образом пришлось  гражданочке к родителям эвакуироваться  в другой город.  А фронтовик остался жить  фон-бароном в казённой комнате один-одинешенек и вечно в свободное от работы время в какие-нибудь передряги вляпывается: то мирит кого по пьяной лавочке, или напротив, встает на защиту, когда видит, что бьют втроём одного. А может, и за дело учат уму-разуму, за воровство, к примеру. Так нет, не спросясь  летит заступаться по дурной привычке к справедливой честности, а морда всегда  здорово в ссадинах по выходным бывает.

В понедельник с семи часов утра  Скурихин –  первоочередной посетитель  банного отделения, затем  парикмахер  стрижёт ему чёткий полубокс, бреет опасной бритвой с роскошной белой пеной, одеколоном взбрызнет и пожалте – чистый, аккуратный служащий, при  галстуке, идёт в  плановый отдел завода  проектно-сметную документацию на счетах считать, хотя у самого четыре класса церковно-приходской школы. Но до утра понедельника  дожить ещё надобно, пока  субботы  вечер, а уже   вся морда расхристана в кровяку, летает над крышей Иван Евсеич, спасает  мирную жизнь и справедливость от природного издевательства.

Пока летал, успел разглядеть на соседнем квартале в огороде женщину меж помидорных кустов, которая  набрасывала  на них  домотканые кружки, спасая  будущее пропитание от крупного с голубиное яйцо града,  громко сёкшего  ржавую крышу, что вознамерилась нынче, пользуясь подходящим моментом,  сорваться куда подальше  в  далекую распрекрасную жизнь, где бы её красили хоть раз в три года суриком. А где его взять, тот сурик, в кукурузном государстве всеобщего и поголовного дефицита? Чай, не подсолнух, на  огороде не растёт. “Ловкая какая! – успел восхититься фронтовик, распнутый  в очередной раз  хвостом железной птицы, приглядываясь к далёкой фигуре и белым оголённым выше колен босым ногам, – надо будет наведаться как-нибудь в гости, познакомиться честь-честью, а то  сплошной  непорядок: ходим друг мимо друга,  киваем иногда, а по имени не знаем. Нехорошо”.

Упал опять и, словив момент, принялся быстро-быстро-быстро колотить вокруг себя по кругу гвозди, вгоняя их с двух ударов. Не успела гроза толком стихнуть,  лёд ещё лежал на улице сплошным слоем длинными полосами, а мальчишки кидались им, норовя зафинтилить товарищу прямо в лоб, тогда шишка обеспечена, а синяка не будет, как направился  фронтовик в новом шевиотовом костюме при галстуке к домику Дарьюшки с ополоснутой, но незасохшей толком мордой, будто кто его желал изо всех сил  обогнать, а он про то прекрасно знал и очень торопился успеть первым под раздачу.

И вот, буквально за несколько следующих дней так у них серьезно закрутилось, что в результате осталась Дарьюшка  при своих интересах без  доверенной квартирантки. Вышла прачка   замуж в тридцать пять лет за  фронтовика, гвардии капитана, ныне начальника планового отдела Скурихина и даже впоследствии умудрилась родить ему ребенка. Проводила Дарьюшка жиличку с квартиры по-доброму,  приданое выделила немалое: две подушки,  три стула  с высокими спинками. Три – для перспективы, намечая наследника, а  сменных комплектов спального белья дала два, зато оба почти новые, всего раза три стиранные, вручила для счастливой семейной жизни, прекрасно сознавая, что простой женщине сегодня замужем  лучше оказаться, чем с её недвижимым наследством  неизвестно когда.

 Повторила  тихо, значительно, про то, что “выйти замуж – не напасть, как бы замужем не пропасть”, намекая на  неровный характер Скурихина, его воскресные подвиги в среде фронтового братства. Прежняя-то подруга убежала с одного взгляда, шмутки ей муженёк в окошко на улицу выкинул, минуты  на сборы не дал.   Ой, смотри Полина, потом поздно будет… Нет,  всё одно распрощалась прачка с Дарьюшкой.  Ну, дай бог, дай бог. Осталась  без наследницы, а завещание отменять не стала, пока другого человека подходящего не найдётся. Вечером того же дня пошла муки набрать в кладовку, лепёшку испечь, хрясь!! – доска половая провалилась. Полетела Дарьюшка скрозь пол, чуть ногу не сломала. Хотела выбраться – крайние доски тоже ломаются  кромкой льда у весенней полыньи.

Значит – всё напрасно. Как не протирала керосином доски, не скоблила  ножом белый налёт,  взял свое грибок, съел пол, сожрал, гад бессовестный. Хрустят плашки  от  легкого веса Дарьюшки. Доползла еле-еле  до бачка, открыла, а  муки-то и нет. Последнюю выскребла прошлый раз, и где брать  непонятно, не продают   никакой мучицы, даже  самой тёмной, солоделой –  шаром покати. Вот и подняли целину, герои. Засадили земли широкие бескрайние кукурузой,  долины речные и поля по приказу,  а пшеницу, говорят,  начали покупать в Канаде.  Но куда тот пшеничный хлеб девают? У нас его давненько не видели. Зачем  только пустили  дурака-Никиту  в Америку? Давно ведь известно,  что пусти дурака богу молиться – он и лоб расшибёт.  Колхозы  под линеечку  американскую культуру повсеместно  выращивают квадратно-гнездовым способом,  вызревать она, разумеется, не вызревает,   зато хлеба самого обычного,  плохенького,  по тринадцать копеек в магазинах   днём с огнём  не сыщешь,  про белый и говорить нечего:  на вкус забыли, какой он есть.

За кукурузным, что рот дерёт хуже напильника, с утра очередь страшенная выстраивается. Самая тёмная  мучица даже из-под прилавков исчезла продавцам на удивление. В школе ученикам талоны  выдают, кило в месяц, якобы клейстер делать для бумажных поделок, а прочим шиш без масла. На трибуне распевает Никита Сергеевич в телевизор: “И на Марсе будут яблони цвести!”, рукой машет от удовольствия. А вокруг  лизоблюды светятся  лучезарно космическим счастьем. Им что? У них, небось, кремлёвское снабжение. Дурак ты, первый секретарь, пшеницу с рожью  надо на полях выращивать, а не яблони на Марсе. 

Где  бы  досок взять на пол? Мучицы где раздобыть, пусть хоть  солоделой да  блинцы кислые мягонькие испечь,  поесть, изодранным ртом не мучаясь? Оставила Дарьюшка неприятные думы без ответа, спать легла не емши, припоминая на голодный желудок дрожание почвы: явно академик сухопарый опять коньячку заздравного врезал, теперь жди неприятностей. И точно, в ночь ураган прилетел чёрный, без дождя, повалил забор со стороны Юрочкиных, целиком весь рухнул, и прямо на её огуречную гряду! Вот где тридцать три несчастья. Дарьюшка за голову схватилась.

С утра Юрочкин Семен  перелез  всем многочисленным семейством на её сторону забор поднимать, подпорки ставить. Столбы в земле сгнили, не держатся ни на чем. Забор с этой стороны считается Дарьюшкиным, ей и ремонтировать его по-настоящему, нанимать строителей, лес искать. Какие расходы, боже мой! На подпорках стоял забор до двенадцати часов дня  и от небольшого дуновения полуденного ветра, покачавшись туда-сюда пьяным инвалидом, снова рухнул на огурцы. Делать нечего, бросилась Дарьюшка за стариками-строителями,  те пришли, посмотрели:

– Столбики  надо новые, – говорят, – эти держать ничего не могут, труха одна, израсходовались полностью.

А где доставать? Ещё трудней задача, чем досок найти. Сжалились старики, натаскали с горелых развалин обугленных, но вполне  крепких столбиков  на плечах, вкопали с присказкой: «что сгорит, то не сгниёт», забор навесили и ушли. Расплатилась за работу  Дарьюшка последними небольшими деньгами, совсем без копейки осталась. Вот  умрёшь невзначай ночью –  яму выкопать не на что будет, не то гроб купить. А если не умирать, жить дальше, куда как труднее обстоятельства складываются: пол в кладовке надо перестилать,  к зиме заготовки делать, машину дров срочно  покупать,  уголь вывозить, муку для насущного пропитания где-то искать, а пенсию  принесут не скоро и на что её хватит?

Собрала Дарьюшка с гряды огурцы все подряд, какие наросли: и помятые и  маленькие, раз плети переломаны –  урожая не будет, отнесла на базар, простояла день,  выручила  три рубля. Разве  это деньги? Предчувствие нехорошее  охватило душу –  про   белые одежды. Ехала Дарьюшка на трамвае  с базара  вместе с дальним соседом Павлом Петровичем,  живущим на другой стороне квартала. Тот  простоял день на барахолке, торгуя за дорого большую хорошую перину, но не взял никто. Теперь вёз её обратно: объёмистую, тяжеленную и был очень сердит. Павла Петровича  все звали меж собой Хромым,  жену его – Хромой, а вместе – Хромыми, потому что по отдельности они на улице не появлялись, ходили всегда парочкой, и в магазин куда, и в город и на работу вместе передвигались, в такт, хромая на одну и ту же левую ногу.

Сначала Дарьюшка удивилась, что Павел Петрович подошел к ней на остановке  без жены с периной, а потом сделалось стыдно – забыла, что соседка три месяца как умерла от рака. Нынче многие от него мрут. Слоями народ уносят  на кладбище. Раньше две-три траурные процессии проходили по улице за день, нынче  общей демонстрацией – хмурой ноябрьской движутся непрерывно, колонны почти не отделяются друг от друга. Спросишь: от чего скончался человече так рано? От рака желудка, – ответят, или от саркомы-злокачественной опухоли, белокровия ли,  рака печени, поджелудочной железы. Говорят, что запретят скоро данные процессии  проводить, будут быстренько в закрытых автобусах на кладбище покойников разными маршрутами свозить, чтобы не мешали  автомобильному движению.

Хромой работал портным в инвалидной артели,  основной  доход имея с пошива шапок на дому. Ранее, к тому же, ещё и скорняжил  помаленьку, а когда кролей запретили держать, начал шить простые матерчатые шапки, но и на них имелся большой спрос, ибо в магазинах нет ничего абсолютно. А с базара страшно брать: неизвестно, кто носил и чем болел, как-никак Хромой делает из нового материала, так что к нему многие шли поспособствовать незаконному промыслу.  Участковый милиционер о том прекрасно знал,  смотрел на  подпольное дело сквозь пальцы, ибо  если  Хромой шить не станет, то кто?  Раз на барахолку  свои изделия продавать  не носит, значит не спекулирует, сидит себе дома,  шьёт  вечерами и ночами на заказ, а днём в инвалидной артели работает.  Вот если бы кто нажаловался в милицию, дескать,   плохо ему шапку сшили на дому, написал бы заявление, то имел бы Хромой крупные неприятности в виде тюремного срока. И  не за то, конечно,  что плохо пошил, а за то, что вообще шил, частным незаконным образом создавая ячейку капитализма. Никто, однако, не жаловался: хорошо Хромой работал, грех жаловаться.

Пока ехали соседи в битком набитом трамвае,  стояли рядом. Хромой, прижав перину к стенке,  думал о чём-то своём. Когда вышли на остановке, сказал: «Всё, хватит с меня, больше на барахолку не пойду. Раз ничего не берут, чего зря время терять?».  Дарьюшка лишь пожала плечами, показывая, что хозяин – барин, а её дело  – сторона. С трамвая шли  вместе.  Хромой тащил перину, надрывался, возле его дома  молча кивнули друг другу головами для расставания, Хромой вдруг угрюмо спросил:

 

– А тебе, Дарьюшка,  перина, случаем,  не нужна?  Хорошая перина, высокая, пуховая, настоящая семейная. Года нет, как пошил. А жаркая какая, с ней печку можно сильно не топить, в неё провалишься, и никакой мороз не страшен. Думал – на всю жизнь  хватит, а жизнь-то семейная возьми и кончись.  За сорок рублей отдам. Возьмёшь?

– Смеёшься, что ли? У меня  за душой и в кармане одно и тоже: три рубля мелочи, на базаре  огурцы продала.

– А за три рубля возьмёшь?

«Видно здорово умаялся человек таскаться со своей периной, – подумала Дарьюшка. – А спать без жены на мягком не хочет – тоска съедает».

– Коли решил продать, то возьму,  да смогу ли унести, тяжёлая, поди?

– Я  тебе её  сам сейчас  донесу, – обрадовался Хромой.

И правда, в дом занёс, на кровать положил, показал, как взбивать надо по утрам, чтобы не слеживалась, стояла высоко и за день просыхала. После чего взял деньги, ушел задумчивый, хромая, как показалось Дарьюшке,  ниже прежнего, не сказав “до свидания”. Перина оказалась мягкой да жаркой, настоящая, точно без одеяла спать можно даже пожилому человеку, так в ней вся и тонешь. Спустя неделю или дней десять от силы, стучится Хромой в форточку с улицы. Дарьюшка  к окну подошла, форточку открыла.

–Здрасьте–здрасте. –Ну как перина? – Хорошо греет, спасибо.

А вид скучный у Хромого, как тот раз, когда уходил. Неужто, решил обратно забрать? Старушечьи кости быстро к мягкому привыкли, жаль расставаться будет. Зачем продавал тогда? Так дела не делаются. Дарьюшка слегка осерчала.

– А выходи, Дарьюшка, за меня замуж, – говорит вдруг Хромой.

– Зачем это?

– Будем вдвоем жить.

“Как человек по своей перине скучает,  даже жениться готов, лишь бы на ней дальше спать”, – сообразила Дарьюшка.

– По перине соскучился, что ли?

– Я же серьёзно говорю, ты мне калитку открой, я зайду, сядем рядком –  поговорим ладком.

Тут  вещая Дарьюшка проникла в суть дела: сама  она виновата, больше винить некого. Размечталась  на старости лет о белых одеждах, что будет как невеста, аж виделось ей это, вот до небес и достучалась.  Ни о чём ведь   прежде высшие силы  ни разочка не попросила. Решили, видно, там к ней снизойти хоть  в данном вопросе, но так как знают наверху, что денег на похороны у неё всё равно нет,  решили венчание устроить для старой девы за счёт хромого вдовца Павла Петровича. Заставили беднягу с периной таскаться на барахолку, её упрашивать купить за три рубля, а теперь вот предложение делать. И всё ради того, чтобы  могла она в белых одеждах оказаться. Глянулась  в трюмо Дарьюшка: боже ты мой, стыд-то какой!

– Замуж идти  планов нет, тут и говорить не о чем. Раньше было  рано, а теперь навсегда поздно стало. Извини Павел Петрович, зря ты по этому случаю пришёл.

Хромой покраснел, набычился. Не ждал человек отказа, рассерчал, а стоит, не уходит. Словно через силу её уговаривает, еле языком во рту ворочает:

– Чего так? Вдвоём, небось, сподручней   старость коротать. Я шапки хорошо шью, меня знают, голодать  не придётся.

– Не в этом дело. Иди домой с богом.

И закрыла форточку. Раскрасневшись лицом, Хромой  вприскочку зашагал обратно.С трашно обиделся человек, жалко его Дарьюшке. Хорошо хоть  не понимает, какую дурную работу заставили  сверху делать по её вине и глупости.

– Что, – спросила Анна Фроловна при соседской встрече, – говорят, дала  Хромому от ворот поворот?

– А к чему народ смешить? Он – ясное дело, по перине своей соскучился. А мне зачем? То-то и оно, что не зачем.

Так чуть не вышла Дарьюшка  сверхъестественным образом замуж за какие-то три рубля базарным серебром, хотя многие соседки искренне дивились  тому, что не вышла. Сама же она прекрасно понимала: будь у неё в тот день рублей хоть с полсотни денег, умерла бы и похоронена была по всем правилам сердобольной Полиной в белых одеждах с музыкой и слезами. А так, по бедности – жить осталась.

 

Об авторе: Сергей Константинович Данилов родился в 1956 году в Барнауле. Окончил Томский университет. Рассказы публиковались в журналах  «Алтай», «Литературная учеба», «Начало века», «Сибирские огни», «День и ночь», "Юность", "Урал".

Живёт в Томске.

Опрятное ухоженное лицо, добротный маникюр на ногтях, брючный  костюм, не новый, но достаточно приличного вида, - в таких выражениях автор рассказа описывает женщину. Обратите внимание на деталь - автор обязательно говорит про маникюр. Это - важная деталь! Сейчас актуальным становится летний маникюр - ведь приближается лето. Не упустите из внимания эту тоже весьма важную деталь.

 

 

 

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ



МОЛОКО

Гл. редактор журнала "МОЛОКО"

Лидия Сычева

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев