Алексей РЯСКИН
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > МОЛОКО


МОЛОКО

Алексей РЯСКИН

2011 г.

МОЛОКО



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Книжн. шкаф
Архив 2001 г.
Архив 2002 г.
Архив 2003 г.
Архив 2004 г.
Архив 2005 г.
Архив 2006 г.
Архив 2007 г.
Архив 2008 г.
Архив 2009 г.
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.
Архив 2012 г.
Архив 2013 г.


"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Алексей РЯСКИН

Два рассказа – «Вышни» и «Про невозможное»

Вышни

День в самом разгаре. Я лежу в саду, на старой койке и смотрю в нависающие надо мной ветки яблони. Солнечные лучи мелькают в листве, словно цветные стеклышки в калейдоскопе. Где-то сонно скрипит сверчок. Изредка до меня долетает собачий лай или крик какого-нибудь одуревшего от жары петуха. Весь мир тонет в звенящей тишине, какая бывает лишь в жаркий летний полдень. Кажется, что она сочится из каждой травинки на лугу, из каждой нависающей надо мной ветки, из каждого клочка неба.

Я лежу не шевелясь уже больше часа. По всему телу разливается какая-то раскаленная летним солнцем сонливость. Мысли, как расплавленный мед, медленно перетекают в моей голове, не задерживаясь ни на чем. Вот уже несколько минут я наблюдаю за тем, как оса ползает по цветку одуванчика. Помню, что также любил наблюдать за осами в детстве. Странно, но с тех пор ни оса ни цветок ничуть не изменились. И совсем не важно, что это уже совсем другая оса и другой одуванчик.

- Фтю-ю-ю!

Тишину нарушает пронзительный то ли свист, то ли крик. За ним слышится череда звонких ударов: кажется, что кто-то уронил груду тарелок на железный пол. А следом — шум птичьих крыльев. Это вспорхнула стая скворцов, распуганная шумом.

Я недовольно морщусь и поворачиваюсь на бок. За две недели, что я провел здесь, эти звуки мне порядочно поднадоели. Шумит наша соседка, Дарья Михайловна Бащева, которую в деревне зовут просто Мишина.

Мишиной, наверное, лет восемьдесят. А может и больше, я точно не знаю. В прошлом эта женщина была героем труда, передовой колхозницей, которую ставили в пример и взрослым и детям. Работала она со школы, чуть ли не с первых классов, помогая отцу пасти деревенское стадо. Потом, став постарше, стала полоть с матерью свеклу на колхозных полях. К школьному выпускному вечеру у Бащевой были руки, начисто отравленные работой: они, эти руки, уже не представляли себя без какого-то дела, в праздности. Так начиналась ее рабочая биография. Когда Мишиной присваивали звание героя труда, председатель лично поздравлял ее и благодарил за работу. Даже в районный центр вызывали — и там поздравляли. До сих пор, где-то в недрах ее старого, засиженного молью шкафа хранилась пожелтевшая газетка с фотографией молодой Дарьи Михайловны на первой странице и подписью: «Работники, которыми гордиться наша Родина». Она действительно была героем труда. Еще бабка мне рассказывала, как они вместе ездили от колхоза на добычу торфа и как Мишина загружала машины наравне с мужиками: стоя по колено в болотной жиже, она лихо орудовала совковой лопатой, изредка останавливаясь лишь для того, чтобы отогнать комаров. Своей семьи у Мишиной не было. Не сложилось. Был, правда, Васька Комов, которого она, как говорили, ждала из армии. Но не дождалась. Васька в деревню так и не вернулся: обосновался по месту службы, устроился на работу, женился, детей завел. Может быть, эта обида на Ваську и превратилась у Мишиной в какое-то органическое недоверие ко всем мужчинам. А может быть, все эти истории — сплетни, и ей просто не повезло в жизни. Как бы там ни было, все это было в далеком прошлом. Теперь Мишина старая ослепшая старуха без семьи, без денег и без здоровья.

- Фтю-ю-ю! - снова раздается ее клич.

И опять клацанье железа, и шум грачиной стаи. Я закрываю глаза и представляю, как она сидит на стуле, под вишнями и стучит ложкой по пустой кастрюле. Грачи улетают, но через несколько минут возвращаются назад. Мишина к тому моменту задремывает и кастрюла едва не выпадает у нее из рук. Но вот она просыпается, слышит шум птиц над головой и вновь тишину пронизывает ее голос:

- Фтю-ю-ю!

И так каждый день, целую неделю, все лето, пока вишни совсем не сойдут. С тех пор, как шесть лет назад она окончательно ослепла, это стало ее единственным занятием — разгонять налетавших на вишни грачей. Утром Мишину выводит в сад дочь ее двоюродной сестры, Клавдия Ивановна Олимова. Ей самой уже за шестьдесят, но она до сих пор работает дояркой в колхозе. Муж ее давно умер, дети из деревни уехали — по сути она была такой же одинокой старухой, как и Мишина. Рано, на рассвете, идя на утреннюю дойку, Клавдия Ивановна заходит к Мишиной, умывает ее, кормит и выводит в сад. Там, на стуле, который всегда стоит на одном и том же месте, она оставляет старуху с алюминиевой ложкой и пустой кастрюлей в руках. Затем, Клавдия Ивановна приходит в обед, чтобы покормить Мишину. Вечером, возвращаясь домой после вечерней дойки, она заводит Мишину назад в дом. Кормит ее, переодевает и укладывает спать. Во всей деревне это единственный человек, которому есть дело до слепой, отживающей свой век старухи. Быть может, это чувство долга. Или неизрасходованная за жизнь потребность присматривать за кем-то. А может, просто доброта.

- Фтю-ю-ю!

Стая грачей снова громко хлопает крыльями, покидая ветки вишен.

Я смотрю на одуванчик и замечаю, что оса уже улетела. Интересно, осталась ли после нее хоть немного нектара в цветке? Или она забрала все до капли? А быть может, оса лишь пригубила нектара и тут же отправилась дальше? Не потому что этот цветок плох. И не потому, что следующий будет слаще. А просто потому, что так и должно быть. Вкусить аромат одного цветка, и, не стремясь заполучить его весь, без остатка, лететь дальше, к другим цветам, оставив этот в прошлом. Лететь в незнакомые луга, к незнакомым цветам, чтобы рано или поздно на одном из них встретить осень. Без грусти и сожалений. Не так ли стоит поступать и нам с каждым прожитым днем?

- Фтю-ю-ю!

Звон кастрюли уже в который раз сотрясает сад. Я ложусь навзничь и снова думаю о Мишиной.

Я помню ее сухой, подвижной старухой, которая днями напролет полола огород и громко ругалась с соседями, когда их куры заходили в ее сад. Ни разу мне не довелось увидеть ее сидящей на лавке перед домом. Все время она что-то делала: косила, полола, поливала, готовила, стирала. Снова и снова. Казалось, в ее теле была спрятана пружина, которая постоянно требовала чего-то, к чему она могла бы приложить таящуюся в ней силу. Ей было под семьдесят, когда она, наконец-то, решила, что больше не в силах держать корову. А свиней вывела лишь, когда один глаз у нее уже совсем перестал видеть и потихоньку начал слепнуть второй. От кур ей помогла избавиться Клавдия Ивановна, когда Мишина была уже абсолютно слепа. Двор ее опустел, умолк, обезголосел. Не могу сказать наверняка, но думаю, что эта тишина пугала слепую старуху. Эта была не та тишина, которой наслаждался я, лежа на кровати под яблоней, глядя на игру света в зеленой листве. Тишина ее опустевшего двора была тишиной ее жизни, тоже опустевшей, потерявшей всякий смысл. И не смотря на годы, на слепоту и полную беспомощность в этом дряхлом тщедушном тельце все еще сжималась и разжималась та самая, требующая деятельности пружина. Поэтому она так ждала лета и чувствовала себя такой потерянной, когда оно заканчивалось. На короткое время лето придавало смысл ее существованию. В эти месяцы Мишина снова могла работать, быть полезной, хотя бы и в таком пустяковом деле, как отпугивание грачиных стай от вишен.

Сад у Мишиной был небольшой — каких-то восемь-десять деревьев. В детстве я часто лазил в него за вишнями и просто так, поозорничать. Уже в то время он потихоньку дичал: деревья росли как попало, мешая друг другу, отчего все ветки с ягодами оказывались наверху. Сами вишни были мелкими и кислыми. Молодняк, растущий тут и там Мишина изредка подрубала. Но с тех пор, как она ослепла сад стал зарастать, все больше превращаясь в дикие заросли.

- Фтю-ю-ю!

И грачи взмыли вверх.

Однажды я слышал, как Клавдия Ивановна обманывала Мишину, говоря ей, что продала ведро вишен приезжим дачникам. Мишина улыбалась, обнажая беззубые десны и начинала учить Клавдию Ивановну, как правильно торговаться и ни в коем случае не уступать в цене.

- Вышни-то — мёд, - доказывала она своим писклявым голосом. - Предложи Беженцевым — у них сроду вышни не росли.

Это ее «вышни» напомнили мне моих покойных бабушек, тоже коверкавших это слово. Вспомнилось многое, о чем я не хотел бы вспоминать. Память стала безжалостно ворошить прошлое. Нахлынула грусть и тоска по ушедшему детству. Видимо, мне не дано беззаботно перелетать с цветка на цветок, как той осе, что сидела на одуванчике. Я всегда буду помнить каждый, оставленный позади. И по каждому тосковать.

В тот день, будучи во власти нахлынувших воспоминаний, я решил сделать слепой старухе приятное: купить у нее вишен. Взяв ведро я пошел в сад к Мишиной. Старуха сидела на невысоком стуле, облокотившись о вишню. В руках у нее были неизменные ложка и кастрюля. Услышав мои шаги, она повернула голову в мою сторону.

- Здравствуйте, - громко сказал я.

Мишина молчала. Мой голос был ей не знаком.

- Я слышал, что вы вишни продаете. Вот, хотел купить ведерко.

Лицо ее некоторое время хранило настороженное выражение. А затем, когда смысл сказанного мной дошел до нее, Мишина улыбнулась. Странно выглядела эта улыбка — все лицо ее превратилось в сморщенный комок морщин. На меня смотрела воплощенная старость.

- Бери сынок, - запричитала она. - Вышни — мед. Собирай.

Я стал собирать вишни. В уме пронеслось: как же она узнает сколько именно я собрал? Ведь старуха слепа. А вдруг я набрал два ведра? Что это: доверчивость, глупость или старческое слабоумие?

Мишина молчала. Казалось, что она задремала. Мне хотелось поговорить с ней, что-то сказать, о чем-то расспросить. Но я не знал, как и что сказать, и молча собирал ягоды. Время от времени я поглядывал на сморщенный сухой силуэт на стуле. Старуха мне казалось такой жалкой, такой беспомощной, что даже захотелось просто отдать деньги и уйти, лишь бы ее не видеть. В чем был смысл ее существования? Что дала миру эта жизнь? Тысячи прополотых грядок? Несколько тонн скошенного сена? Два десятка загруженных торфом машин? Все это казалось мне глупым, бессмысленным, напрасным. С чем она пришла к старости? Когда этой старухи не станет, что напомнит о ее существовании? Пожелтевшие похвальные грамоты? Или та статейка в газете? Всю свою жизнь она посвятила труду, работе. Но разве достаточна одного труда, чтобы заполнить чашу жизни полностью? Мне хотелось спросить, не горько ли ей теперь оттого, что так сложилась ее судьба?

Я положил в рот несколько ягод. Вишни были кислыми. Морщась, я проглотил их и продолжил собирать. В саду было тихо и прохладно. Набрав половину ведра, я присел передохнуть. Мишина молчала и не шевелилась. Лишь пальцы ее время от времени начинали перебирать складки на старом платье. Я посмотрел под ноги и мой взгляд отыскал среди травы маленького муравья, тащившего крохотную соломинку. Разве он думал о том, что такое его жизнь? Разве его ждала слава и вечная память после смерти? Он — всего лишь песчинка в мировой круговерти, о существовании которой никто никогда не узнает. Но я вижу, как упрямо он тащит соломинку, которая в два раза больше него и во мне невольно пробуждается гордость к этому маленькому трудяге. Пусть он всего лишь капля в океане жизни, неотличимая от миллионов других, похожих на него. Пусть его короткая жизнь останется не замеченной и быстро забудется. Он упрямо тащит соломинку к муравейнику, потому что это его дело, которое, не будь его на этом свете, так и осталось бы не сделанным, потому что он живой...

Мысль оборвалась также внезапно, как и появилась. Посидев немного, я пошел к старухе, решив, что мне хватит и половины ведра.

- Набрал уже? — спросила она, услышав мои шаги.

- Да, — ответил я.

- Ведро?

- Да.

Мишина назвала цену. Я отдал, не торгуясь. Никакой особой радости не отразилось на лице старухи, когда она брала деньги. Да и я не чувствовал, что сделал что-то хорошее. Напротив, чувствовал себя лжецом. Те пол ведра, что я набрал пришлось выбросить: вишни были кислыми и для еды не годились. А варить из них варенье было некому.

- Фтю-ю-ю!

Удары ложки о тарелку снова возвращают меня в настоящее. Я встаю с кровати в некотором раздражении. Отдых испорчен ни к месту появившимися воспоминаниями и мыслями. Отлежанная нога плохо слушается, и я хромая иду к дому. Послезавтра мой отпуск заканчивается и я чувствую, как сильно соскучился по городу.

 

Про невозможное

Ивану Калтонову просто не повезло: задержись он в избе еще хотя бы на пару секунд и снаряд, взорвавшийся где-то у крыльца, вряд ли бы его достал. Но он не задержался, выбежал наружу, лишь только заслышал выстрелы. И вот...

Иван, сплевывая на снег мутно кровавую слизь, кое-как вполз по ступенькам назад в сени полуразрушенной хаты. Облокотился на кучу дров, наваленных прямо у входа и закрыл глаза. Стрельба теперь была слышна совсем рядом, где-то неподалеку то и дело что-то взрывалось. Немцы были уже так близко, что время от времени до Ивана доносились обрывки фраз их грубого, резкого, как собачий лай, языка. Значит, скоро уже... Шум на улице заглушал режущий ухо звук собственного дыхания: казалось, что где-то в глотке у Ивана друг о друга трутся два наждачных листа, забивая легкие противной вязкой пылью. Калтонов задыхался. Но не смотря на это, все же медленно полез в карман, за папиросами. Подняв руку на уровень глаз, он увидел, что осколками ему разорвало всю ладонь, превратив правую кисть в какие-то кровавые лохмотья. Боль пока не приходила, но Иван знал, что придет очень скоро. Хотя, быть может и не успеет.

А ведь как вчера вечером все хорошо начиналось: теплая изба, после нескольких недель партизанщины по заметенным снегами лесам, варенная картошка, хлеб, заботливо порезанный хозяйкой избы, моченые яблоки вперемешку со съедавшей их плесенью и (о чудо!) пол фляжки спирта. А потом дымящиеся папиросы, разговоры, фельдшер Чвикалов с нескончаемыми байками про своих пациентов, смех, воспоминания о полузабытой довоенной жизни. И вот теперь еще только утро, а он, Иван, уже лежит в чужих сенях с засевшим где-то в правом боку осколком снаряда, с раздробленным коленом и тщетно пытается исковерканной рукой достать вымокшие в его собственной крови папиросы.

“Все, отвоевался”, - как-то вяло промелькнуло у него в голове. Ни страха, ни грусти, ни слез. Ничего. Будто бы взрывом из Ивана вышибло все чувства, оставив в груди какую-то незнакомую выжженную пустоту.

Что с остальными, Иван не имел представления. Скорее всего либо уже убиты, либо ранены и так же как и он сейчас просто дожидаются своей участи. Ничего, скоро уже. Немцы, они такие: упертые, напористые, ждать не любят. И чего попусту столько снарядов тратят? Кого тут бомбить-то? Их всего здесь от силы человек десять, если не считать местных старух и стариков.

“Чего-чего, а снарядов-то у них будь здоров, - думал Иван, продолжая медленно ковыряться кровоточащими обрубками пальцев в нагрудном кармане. - Камня на камне здесь не оставят”.

Наконец, ему каким-то чудом удалось достать черную от крови папиросу. Он засунул ее в рот и стал вспоминать, где у него спички. Противный, солоновато масляный вкус коснулся его потрескавшихся от морозов губ. Рука, пока хоть и не болела, но двигалась очень плохо, будто не желая тратить последние отведенные ей минуты жизни на бесполезные поиски никому ненужных спичек.

Вспомнился дом, отец, мать, сестры, соседские старухи, даже куры с гусями. Разум туманился, мысли слипались, не давая сосредоточиться на чем-то одном. Один за другим всплывали образы утекавшей по капле из его тела жизни, смешивались, тонули в хаосе воспоминаний и снова всплывали.

Иван безрезультатно елозил рукой по обуглившейся, разодранной взрывом фуфайке, пытаясь найти злополучные спички.

Начинала накатывать боль. Медленно, будто злая мачеха, она сжимала его в своих объятиях все сильнее и сильнее, отчего каждый новый вздох давался все труднее.

Вместе с болью возвращались чувства. Страх, тоска и бессильная злоба. Что теперь будет? Нет, не с ним. С ним теперь все ясно. А что будет с домом, с родителями? С сестрами? За время партизанщины Иван вдоволь наслушался историй о том, как фашисты поступают с русскими девушками. О том, как топят детей в колодцах, как издеваются над стариками, прежде чем убить их. Кровь закипала от этих историй. Хотелось вгрызаться зубами в горло каждому встреченному немцу, чтобы его кровью смыть с души ту грязь, ту неисчерпаемую боль, что они подарили всем нам.

Иван сжал зубы и застонал от бессилия.

Его воображение, будто тоже перейдя на сторону врага, не слушалось и рисовало картины одну хуже другой: горящий отчий дом, в котором заперты его старики-родители, изнасилованные и зверски убитые сестры, спаленная до тла родная деревня и прочий ужас войны. И как заведенная пульсировала мысль: ты умираешь здесь, позволив врагу идти и сделать все это с твоим домом.

Эх, ну хотя бы одного! Хотя бы одного с собой забрать! Своими руками придушить тварь, разорвать, загрызть, растерзать. И ничего бы уже не надо. Все бы умирать легче было...

Внезапно всплыл образ, столько раз виденный им в газетах и на листовках. Образ, который люто ненавидел каждый житель их многострадальной Родины. Его образ, главного фашиста. Иван даже застонал от ярости, бушевавшей в его груди. Он готов был рвать это лицо даже раздробленной снарядом рукой, рвать зубами. Оказаться бы рядом с ним хоть на минуту, хоть на миг. Да если б такое было возможно стал бы хоть кто-то раздумывать или торговаться? Да если бы было возможно, так за это ничего не жалко: ни жизни, ни души. Да если бы было возможно...

Немецкие голоса слышались все громче и громче. Звенели разбиваемые в окнах стекла, падали, вышибаемые сапогами двери. Фашисты прекратили бомбежку и шли по разрушенной деревне, ища раненных и добивая их: без размышлений, без жалости, с шуточками и смешками.

Что-то скрипнуло. Иван повернул голову и увидел как в сени входит какой-то мальчик лет десяти-двенадцати. Калтонов молча смотрел на него, не зная что сказать. Да и к чему говорить? Куда спрятаться от надвигающейся вместе с фашистскими голосами смерти?

Мальчик подошел к раненому и присел рядом.

- Беги...прячься, - с трудом прошептал Иван, не выпуская изо рта сигареты. - Сейчас... сейчас здесь будут.

Мальчик кивнул и ничего не сказал. Откуда в его руке появилась зажженная спичка, Иван не понял. Но когда тот поднес ее к губам солдата, Калтонов сразу же потянулся к огню, коснулся пламени папиросой и затянулся. Горький табачный дым немного заглушил вкус крови во рту.

- Так лучше? - спросил мальчик.

Голос у него был какой-то низкий, грудной, не детский.

- Спасибо, - кивнул Иван.

Парень посмотрел сначала на его руку, затем на рану в боку, на кровоточащее колено.

- Сильно тебя, - сказал он.

Иван с трудом изобразил какое-то подобие улыбки.

- Все, каюк. Достали, гады.

Затянувшись, сплюнул: сил уже не было и кровавая слюна, кое-как слетев с губ, упала на обугленный ворот фуфайки.

- Хотя б одного напоследок придушить бы, - с горечью добавил он.

- Самого главного, - будто прочтя его мысли, добавил мальчик.

Иван посмотрел на него.

- Его бы грыз до костей, зуб не жалея.

И немного откинув голову мечтательно посмотрел в потолок.

- Да если б такое возможно было... За это все б отдать можно было.

Мальчик подвинулся ближе, заглянул в глаза Ивану.

- Все? - как-то полушепотом спросил он.

- Все. И жизнь, и любовь, и душу.

Мальчик еще некоторое время смотрел в глаза Ивану и тот, не смотря на боль, туманившую разум, заметил что зрачки у него расширены непомерно, отчего глаза казались угольно-черными, безумными, пугающими.

Мальчик встал, отряхнул штаны от пыли и снега.

- Пошли, - сказал он лежащему у стены умирающему солдату.

- Куда? - только и смог спросить Иван.

Мальчик удивленно пожал плечами.

- Как куда? К нему, - он махнул рукой куда-то далеко, к горизонту. - Ты хотел, чтобы у тебя был шанс? У тебя будет такой шанс. Пошли.

Он снова махнул рукой. Иван сидел, морщась от лезущего в глаза папиросного дыма, не понимая, что с ним происходит. Он даже не успел удивиться происходящему, когда мальчик подошел и отвесил ему звонкую пощечину. От удара у Калтонова перед глазами заплясали огоньки и он зажмурился. Когда Иван снова открыл глаза, разрушенной избы, в которой он только что лежал и ждал смерти, уже не было. Он был в каком-то незнакомом ему доме. Мальчик стоял рядом.

- Ну, что же ты застыл? - спросил он. - Времени у тебя мало. Торопись.

Сказав это, мальчик прошел в комнату напротив. Иван, ничего не понимая последовал за ним.

Комната была маленькой, с одним окном. Мальчик стоял спиной к Ивану и смотрел на что-то прямо перед собой. Подойдя ближе, Иван увидел что это детская кроватка.

Мальчик повернулся к Ивану.

- Ну, вот, - сказал он. - Ты этого хотел?

- Чего? - тихо спросил Иван.

- Шанса. Вот твой шанс.

И мальчик указал рукой куда-то вглубь кроватки. Иван посмотрел туда. Там спал ребенок. Калтонов не слишком хорошо разбирался в детях, но понял, что тому не больше года. Младенец. Вся неправдоподобность, все безумие происходящего стало доходить до Ивана.

- Кто ты такой? - спросил он у стоявшего рядом мальчика. - Что это за дом? Где мы?

Зрачки у мальчика еще больше расширились и тьма, заполняющая их стала еще глубже, еще бездоннее.

- У тебя мало времени, солдат, - сказал он, будто и не слыша вопросов Калтонова. - Используй свой шанс. Не об этом ли ты просил? Не за это ли готов был отдать и жизнь, и любовь, и душу?

- Да за что? Какой шанс? Где я?

Чем больше Иван начинал думать о происходящем, тем сильнее ощущал, как его разум начинает содрогаться от всего этого безумия.

- Я схожу с ума? - то ли у себя, то ли у мальчика спросил он. - Это бред? Я умираю, да?

На лице мальчика надулись маленькие скулы, брови сошлись у переносицы.

- Время, солдат! Время! - громко сказал он. - Торопись!

Ребенок беспокойно зашевелился в кровати, разбуженный шумом его голоса. Иван повернулся к нему. Вдруг до него дошло, что его правая рука цела и невредима, что в груди нет противно зудящего чувства от засевшего там осколка, что он здоров и не ранен. Даже обгоревшая от взрыва фуфайка куда-то исчезла. И вслед за всем этим, как озарение, пришло понимание того, что сейчас с ним происходило. Это было непостижимо, необъяснимо, этого не могло быть! Но это было.

- Так это он? - спросил Иван, глядя на просыпающегося ребенка.

Мальчик молча кивнул. Иван повернулся к нему. Тот тоже повернул голову, их взгляды встретились. Его глаза окончательно заволокло мраком, черты лица заострились.

- Торопись, - сказал он.

Голос его стал еще грубее, как-то охрип.

Иван снова повернулся к детской кроватке. Мысли лихорадочно скакали, спотыкаясь, падая, поднимаясь и снова падая. Перед ним сейчас лежал тот, кто через несколько десятилетий развяжет самую кровавую войну в истории всего человечества, утопив несколько миллионов человек в их собственной крови. Иван смотрел на барахтающегося в пеленках ребенка. Вот он, тот кто будет стараться сломать хребет его, ивановой, Родине и всем ее жителям. Это он заполнит все реки России слезами и кровью, поселит в каждом доме вдов и сирот, заткнет каждую щель болью и горем.

- Торопись!

Тот, кто стоял рядом с Иваном легонько подтолкнул его в спину, выводя из ступора. Иван вздрогнул, сделал шаг к кроватке, положил руки на гредушку, наклонился. Вот он, будущий убийца. Такой жалкий, беспомощный, беззащитный.

“Придуши его! Придуши его!” - пульсировало в голове. - “Придуши, и войны не будет”.

Во рту у него пересохло, а руки, напротив, предательски вспотели. Где убийца? Где кровавый тиран? Где жестокий и беспощадный фашист, которого каждый школьник в России убил бы не задумываясь? Где тот, кого он, Иван, еще несколько минут назад готов был рвать зубами?Не было его здесь. Иван его не видел. Перед ним лежал ребенок, самый обычный, ни в чем не повинный ребенок.

- Чего ты ждешь?!

В голосе того, кто стоял рядом чувствовались раздражение и злость. Иван тряхнул головой, стараясь сбросить подступившую слабость. Он стал вспоминать все, что увидел за время войны, все ее ужасы. Вспоминал убитых друзей, собственное ранение. Вспоминал те картины, что мерещились ему, когда он, несколько мгновений назад лежал в сенях полуразрушенного дома.

Иван медленно оторвал руки от гредушки и еще медленнее потянул их к младенцу.

“Не для себя – для Родины! Для всего мира! - твердил он, как заведенный про себя. - Разве за это жалко свою душу загубить?”.

Его пальцы коснулись теплой щеки младенца. Ребенок повернул голову и посмотрел на тянущиеся к нему руки солдата. И прежде чем Иван успел что-либо сделать или подумать, малыш схватил его правую руку и потянул к себе в рот. Калтонов увидел улыбку, счастливую и светлую улыбку ребенка, с чистотой которой не сравнится даже утреннее солнце. Как он посмеет потушить эту улыбку? Нет, не посмеет. Нет у него такого права. Невозможно это: убийством ребенка покупать мир.

Он резко, но так чтобы не напугать младенца, отвел руки и выпрямился. Не за это он шел отдавать свою жизнь. Не за право душить детей. Не тот это, кого он смог бы убить не поколебавшись ни секунды. Нет между тем убийцей и этим младенцем ничего общего. И хотя они и были одним человеком, ничто их не связывало. Ребенок не в ответе за того, кем он станет через десятилетия, за того, кем сделает его жизнь.

Тот, кто стоял рядом с Иваном спросил:

- Так что же? Ты позволишь миллионам погибнуть из-за собственного малодушия? Ты позволишь отцу и матери умереть, пройдя через издевательства и мучения? Подумай.

Но Иван отрицательно покачал головой.

- Нет, - твердо сказал он.

- Человек, - не то прошептал, не то прошипел мальчик.

В голосе его звенели презрение и ненависть. Иван закрыл глаза и стал вспоминать забытые слова когда-то услышанной от матери молитвы, сбиваясь и запинаясь на каждом предложении. Тот, кто стоял напротив Ивана что-то сказал и резко ударил его по щеке. Затем еще и еще. А Иван лишь сильнее зажмуривался и, как заведенный, повторял всплывающие из бездн памяти слова.

Удары прекратились и он открыл глаза. Иван лежал в сенях полуразрушенного дома, правая рука и бок очень болели. А прямо перед ним стояли несколько немецких солдат. Один из них, склонившийся над Иваном, еще раз звонко ударил его по лицу, приводя в чувство. Когда Иван окончательно пришел в себя и посмотрел в глаза немцу тот удовлетворенно улыбнулся и встал.

“Сволочи, - подумал Иван. - Почему не стали убивать, пока без сознания был?”.

Голова опять затуманилась. Солдаты подошли ближе. Тот, что бил Ивана, поднял штык.

“Давай же! Скорее!” - твердил про себя Иван, стараясь не дать страху успеть завладеть им.

На секунду промелькнуло желание крепко зажмуриться. Но он не зажмурился.

Штык проткнул ему грудь, около сердца.

“И все?” - только и успел подумать Иван, чувствуя как земля расступается под ним и он куда-то проваливается.

Немец, упершись сапогом в плечо Ивана выдернул окровавленный штык. Бездыханное тело Ивана Калтонова, словно мешок с картошкой повалилось на дрова. Глаза его так и остались открыты.

 

 

 

 

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ



МОЛОКО

Гл. редактор журнала "МОЛОКО"

Лидия Сычева

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев